Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Духовная прародина славян - Михаил Леонидович Серяков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как было показано выше, еще со времен матриархата человек, на протяжении всей своей жизни от рождения и до смерти, соотносился с земной растительностью. Именно на этом, чрезвычайно древнем, представлении и был основан миф об Иване и Марье. Однако именно с этой растительной символикой связано и само значение названия Волыни, этого первоцарства славян. В основе названия данного региона лежит индоевропейский корень uel, который В.В. Иванов и В.Н. Топоров сближают с такими родственными понятиями, как хет. uellu — «пастбище», uelluua pai — «идти на пастбище» (в смысле «умереть, перейти на тот свет»), др. — греч. Ηλυσιον πεδιον —«Елисейские поля», исл. Valhall — «жилище воинов, павших на поле боя», валл. gwellt, корн, gwels — «трава», др. — ирл. gelim — «пасусь»[576]. Как видим, чисто этимологически название первого славянского протогосударства тесно связано с образами травы, пастбища и загробного мира, что нельзя не сопоставить с зафиксированной в том же регионе легендой о превращении брата и сестры в растения, которой, как было показано выше, предшествовал миф о возникновении первой человеческой пары из растения. Все эти независимые друг от друга примеры указывают нам на то, что как предание о возникновении из цветов Ивана-да-Марьи, так и миф о царе волынян Мажеке ведут свое происхождение из Карпато-Волынского региона и, по всей видимости, связаны между собой.»

Глава 17. Свет и Тень: включение растительного мифа в контекст солнечного

Индийская традиция показывает, как представление о первой паре, совершившей инцест, оказывается объединено с мифом о сыне бога солнца — первом царе-родоначальнике человечества.

Оба мифа оказываются включенными в солнечный контекст, поскольку как Яма с Ями, так и Ману являются детьми Вивасвата. В иранской традиции наряду с мифом о сыне Вивахванта Ииме также есть миф об инцесте Машйа и Машйане (Мартйа и Мартйанг), однако солнечное начало у этой пары выражено крайне слабо. Если обратиться к славянской традиции, то в ней, как и в индийской, мы видим следы включения мотива об инцесте первой человеческой нары в солнечный миф, что также подчеркивает внутреннюю связь между преданиями об Иване-да-Марье и Мажеке.

Имена Касеньки-Ясеньки как брата и сестры из приведенной в седьмой главе песни указывают на светоносную сущность их носителей: чеш., слвц. jas — «блеск», русск. ясный, ясный, а также яска, ясочка — «звезда, звездочка»; блр. яскорка — «искорка» и, как отмечает М. Фасмер, родственно русск. искра и др. — инд. yacas — «великолепие, пышность, блеск»[577]. Подобное значение имени напоминает нам и о богатырях Искорке Парубке или Запечном Искре, фигурировавших в связанном со Сварогом змееборческом мифе. Намек если не на солнечное, то по крайней мере на светоносное начало присутствует и в этимологии слова цвет — растения, в которое превратились брат с сестрою: «Праславянское kvetъ, kvisti, kvьto родственно лтш. kvitet, kvitu «мерцать, блестеть», kvitinat «заставлять мерцать». (…) Если принять и.-е. чередование занебных, то было бы возможно дальнейшее сближение со свет…»[578] Независимо от данных современной этимологии эта же ассоциация проглядывает и в русской загадке о дне, ночи и солнце, в которой дневное светило также соотносится со словом цвет:

Пол-дуба сырого, Пол-дуба сухого, А на маковке цвет, Во весь вольный свет[579].

Показательно и то, что во многих вариантах купальских песен венчание брата и сестры происходит в воскресенье — в день, посвященный богу солнца. С другой стороны, в тех вариантах мифа, где брат убивает сестру, он это делает опять-таки в воскресенье:

Нонче Купалы, Завтра Иваны Купалы на Иваны! Ох, брат сестру Двору кличет. Двору кличет, Загубить хочет. «Ой, братец мой Иванушка! Не губи меня У буденный день, Загуби меня У воскресный день»[580].

Тем не менее временная приуроченность как венчания Ивана и Марьи, так и убийства братом сестры в более поздних вариантах развития данного сюжета подчеркивает их непосредственную связь с дневным светилом. Наконец, сама календарная приуроченность исполнения песен об инцесте именно к моменту летнего солнцестояния опять-таки наводит на мысль о некой связи этих персонажей купальских песен с божественным прародителем славян. Весьма показательно, что эта приуроченность не ограничивается восточнославянским ареалом. Как отмечает Т.А. Агапкина, песню о Бабе Марте и ее братьях в Сербии девушки пели в ночь на Иванов день, что вновь указывает на календарную приуроченность к летнему солнцестоянию исполнения песен об инцесте. Аналогичным образом и словенцы исполняли баллады об инцесте именно в Иванов день. Таким образом, мы видим, что после возникновения у наших предков мифа о своем происхождении от Дажьбога гораздо более древний «растительный» миф о происхождении человечества оказался включенным в контекст нового солнечного мифа, а его главные персонажи приобрели солярные черты.

Немалый интерес представляет и имя пытавшейся соблазнить брата сестры в большинстве восточнославянских купальских песен— Марья. Многие исследователи, в том числе и В.В. Иванов и В.Н. Топоров, видят в нем намек на связь носившего его персонажа с водой и смертью: «Поэтому можно предположить, что в Марье русских и других славянских купальских песен отражен прототип, связанный со смертью (и водой-морем) и выраженный соответствующей формой (тег-, тог-), а в Иване — прототип близнеца, связанного с жизнью и огнем»[581]. Поскольку, как подчеркивал еще А.Н. Афанасьев, в русских сказках встречается персонаж Марья-Моревна, т. е. дочь моря, соотношение сестры с водной стихией выглядит весьма правдоподобно. Как было показано во второй части данного исследования, ассоциация между водой и женским началом весьма архаична и восходит к эпохе матриархата. О весьма ранней связи Марьи с водной стихией говорят и индоевропейские параллели, поскольку в Индии сестра Ямы Ями стала впоследствии почитаться в качестве богини священной реки Ямуны (современная р. Джамна). Не является странным и ее связь со смертью, что подтверждается как этимологическими параллелями (лат. mors — «смерть», русск. смерть, умереть, мор, морить и т. п.), так и тем соображением, что в славянской традиции, особенно на заключительном этапе развития интересующего нас мифа, в от отличии от индийской, первым умершим становится не брат, а сестра. Подтверждает подобное сопоставление и название купальского дерева на Украине: «Важное место в купальской обрядности украинцев занимало обрядовое дерево, оно было центром, вокруг которого совершались основные действа. (…) Купальское дерево на Украине называли Мораной (Мареной, Марой), т. е. именем древнеславянского мифологического персонажа, олицетворявшего смерть, зиму. Из восточнославянских народов это имя сохранили только украинцы, но в применении уже к летнему обряду (вероятно, по аналогии, потому что дерево уничтожали так же, как поляки и чехи уничтожали Морану; у украинцев этот обряд проводов зимы не сохранился). Называли дерево и именем праздника Купало, Купайло, Купайлица, а в западных областях, на Волынщине, называли его и гiльце по аналогии с украшенным свадебным деревом и венком»[582]. Как видим, на Украине образ Мораны оказывался одновременно связан как со смертью, так и со свадебным символом. Взаимная связь воды, смерти и символизировавшего любовь брата и сестры цветка прослеживается и в отдельных русских обрядах, приуроченных к празднику летнего солнцестояния: «В д. Пчела (Киришский район Ленинградской области) еще в 1970 г. говорили, что девушки в Иванов день купались с цветком иван-да-марья, если цветок тонул, это предвещало смерть»[583].

Однако вода и смерть были не единственными ассоциациями, которые порождало имя сестры в купальских песнях. С не меньшим основанием Марью можно соотнести с марой или морой, которая в западнославянской и южнославянской мифологии (серб, мора, морава, пол. zmora, тоrа, таrа, хорв. тоrа) является персонажем, который душит и мучит ночью спящего человека (ср. макед. мора — «кошмар, страшный сон»)[584]. Так, например, в Сербии и Черногории морой назывался дух, вылетавший из ведьмы в виде мотылька и по ночам давивший людей. О том, что подобный персонаж некогда присутствовал и в восточнославянской мифологии, красноречиво говорят как з. — бел. мара с аналогичным значением, так и русские кикимора или шишимора, а также известные на Руси как мары, марухи — маленькие вредоносные существа женского пола. «Очевидно, — писал еще в XIX в. А.Н. Афанасьев, — что в марах или кикиморах олицетворены души усопших («мор» — смерть, чума, «мар» — сон, «мара» — призрак, «мары» — носилки для мертвых)…»[585] О том, что данное понятие имеет не только общеславянские, но и общеиндоевропейские корни, говорят такие слова, как нем. Nachtmar, англ. night-mare, фр. cauche-mare — «кошмар, привидение», а также буддийское божество Мара, чье имя буквально означает «убивающий», «уничтожающий», которое персонифицирует зло и все то, что приводит к смерти живые существа. Лишь одержав духовную победу над Марой и его тремя дочерьми, олицетворявшими сексуальные страсти, Будда Шакьямуни смог достичь просветления, и с тех пор в буддийской традиции данный персонаж стремится создать препятствия стремящимся к просветлению бодхисатвам. Хотя в народной мифологии Мара считается реально существующим божеством, в философском буддизме он рассматривается как отражение негативных сторон человеческой психики[586]. Следует отметить, что в древнерусском языке слово мара означало «потерю сознания» и в ряде случаев также использовалось в контексте сексуальных желаний: «Напущеная мара пьрвозданому прообразующи похотѣнье любвъное моужа, егда въжядаеть на чада и обоумаряеть чадородьными раслабляемъ»[587]. Как отмечает В.И. Даль, еще в XIX в. слово мара в русском языке значило «блазнь, морок, морока, наваждение, обаяние; греза, мечта; призрак, привидение, обман чувств и самый призрак»[588], а в отдельных диалектах обозначал «домового». Сходные явления это слово выражало и в других славянских языках: укр. мара — «призрак, привидение», словен. maren — «ничтожный, тщетный», чеш. mariti — «губить, тратить, расстраивать, разбивать (надежды)», польск. mare «сновидение, призрак», marny «бренный, напрасный».

О том, что славянская мара вполне могла быть не только вредоносным мифологическим существом женского пола, но и, наподобие буддийского Мары, персонификацией отдельных проявлений человеческой психики, свидетельствует не только слово кошмар как обозначение охватившего человека ужаса, но и приводимый А.Н. Афанасьевым один чрезвычайно показательный образец южнославянского фольклора: «По сербскому преданию, мора сама превращается и конем, и длакой (шерстью, клоком волос)… мучила мора человека, не давала ему заснуть спокойно, и вот решился он уйти из дома, взял своего белого коня и поехал по свету; но где ни странствовал — мора всюду за ним следовала. Раз остановился он на ночлег; ночью хозяин дома услыхал, что гость стонет во сне, и, приметив, что его давит белая длака, перерезал ее ножницами. Поутру оказалось, что белый конь издох: он-то и был «мора, коjа raje притискивала»[589]. Образ коня, в который была обращена перекованная богом-кузнецом мать змеев, нам уже встречался в связанном со Сварогом змееборческом мифе. Там конь олицетворял присутствующее в человеке скотское начало, подчиненное с помощью божественного сверхсознания. Далеко не случайно, что в сербской легенде конь является дневным воплощением моры, поскольку именно днем животное подсознательное начало находится, как правило, под контролем человеческого разума. Однако ночью контроль разума ослабевает и подсознание активно вырывается наружу, подавляя человеческую личность. В силу этого следует обратить внимание на ночной образ моры в виде шерсти. Обратившись к фольклору, мы видим, что слово длака входит в название еще одного мифологического персонажа — оборотня-волкодлака, т. е. буквально обладающего волчьей шерстью. Волкодлак — это внушающий ужас зверь и человек, олицетворение того «зверочеловека» по К.Г. Юнгу, который находится в нижнем архитектоническом пределе структуры человеческой психики, где господствуют подлинно животные инстинкты. Неудивительно, что именно ночью они стремятся вырваться на поверхность сознания, мучая и подавляя человеческую личность. К выводу в первую очередь о психологической природе данного понятия совершенно независимо пришла и Е.Е. Левкиевская: «Лексемы с корнем таг- часто обозначают не персонифицированное мифологическое существо, а нечто странное и непонятное, то, что мерещится, кажется, является в сновидениях, помрачениях ума, забытьи и других измененных состояниях сознания. Отсюда о. — слав, тага «призрак, привидение, наваждение, обман чувств, морок», эти же значения имеют др. — русск. мара, рус. мара, ср. «Ходит, як мара», смол., укр. мара, бел. мара, словац. mara, пол. mara, словин. mara, а также: болг. марава «кошмар», марой, марок «призрак, привидение» и др. Наиболее близка к общему значению «призрак, привидение» семантика лексемы мара в украинском языке, где она обозначает слабо персонифицированное существо, которое невидимой пеленой покрывает людям глаза, затемняет их рассудок, чтобы сбить с дороги и завести в опасное место. Ср. украинское выражение «Блудить, як якась мара», русское выражение «Мара водит кого» — о необычном поведении кого-либо»[590].

Казалось бы, к дневному светилу эта область темных инстинктов не должна иметь никакого отношения, однако данные языкознания убеждают нас в обратном. Как отмечает М. Фасмер, русское слово мар одновременно означает «солнечный зной, сухую серую мглу» и «сон» (ср. приводимые В.И. Далем выражения «меня марит», «размарило меня совсем» т. е. клонит ко сну, отуманивает, одуряет, я раскис и дремлю наяву), марит — «(солнце) печет, особенно при туманном, душном воздухе» («землю вымарило», иссушило, марный день, марное лето, знойное, которое марит, томит; марливое, марчивое солнце, когда оно марит и человек и вся природа изнемогает под его знойными лучами — В.И. Даль), марь — «туман, возрастающий зной», марный — «знойный, теплый, мутный». Этим понятием родственно русск. мора — «темнота, туман», с.-х. о-мара — «духота», в. — луж. womara — «полусон, обморок», русск. мрею — «отсвечиваю», греч. αμαρυσσω — «сверкаю», αμαρυγη — «блеск, сверкание», μαρμαιπο — «блистать, сверкать, гореть как жар», μαιρα(μαρια) — Сириус, др. — инд. maricis, marici — «луч», maricika — «мираж»[591]. Окончательно рассеивает все сомнения по поводу того, могла ли соотносящаяся с темной стороной человеческой психики и разнообразных явлений физического мира Марья быть дочерью бога солнца Дажьбога примечательный оборот «Слова о полку Игореве». Его автор, описывая негативные предзнаменования, предупреждавшие князя о гибельном окончании предпринятого им похода, особо выделяет тот знак, который посылало Игорю небесное светило: «Солнце ему тьмою путь заступаше..»[592] — «Солнце ему тьмою путь заступало…» Как видим, солнце, этот главный источник света в окружающем нас мире, в случае необходимости могло использовать тьму для предупреждения впавшего в омрачение своего далекого потомка. Таким образом, в рамках первой человеческой пары брат Иван символизировал собой свет и огонь, а его сестра Марья — тень, которая, в частности, могла быть порождена и слишком ярким светом, и различные негативные состояния вплоть до сна и смерти. В результате при рассмотрении эволюции «растительного» мифа о происхождении человека мы имеем наделенных солярными чертами брата и сестру, которая символизирует собой некую затемненность.

В том, что мара вполне могла быть персонифицирована в качестве Марьи купальских песен, вплоть до восприятия сестры в качестве ведьмы и олицетворения смерти, нас убеждают дальнейшие вариации первого понятия у различных славянских народов: «В карпато-украинской традиции и у украинцев юга России словом мара может называться ведьма, которая способна на расстоянии отнимать молоко у коров… В гуцульской мифологии мара — ходячий покойник, дух убитого человека, который не имел причастия и похорон, поэтому после смерти он бродит по земле и является людям. Мара — наполовину человек, наполовину нечистая сила. (…) Известны в. — луж. тага «богиня болезни и смерти», рус. мара «злое существо, воплощающее смерть», тага «тень, душа мертвеца» (белорусы над Двиной), ср. чеш. Магепа «богиня смерти»»[593]. Подобная оппозиция, как показывают данные сравнительного языкознания, зарождается еще в период индоевропейской общности: «Согласно мифопоэтической традиции, женщина символизировала тьму, а мужчина — свет: ср. русск. женщина < и.-e.gen(d)-, но греч. οκοτοζ «темнота»; др. — анг. ides «женщина», но др. — инд. andh- «темнота»; лат. femina «женщина», но русск. темный; тох. A kuli «женщина», но нем. hullen «закутывать, обволакивать»; нем. Weib «женщина» < dueb-, но др. — ирл. dub «темный»; лат. mulier «женщина», но и.-е. mel-«темный» (ср. латыш, melnas «черный»); и.-е. sor- «женщина», но и.-е. suer-, ser-, ker-, kor- «темный» (< «мокрый»); латыш, sieva «женщина», но др. — инд. syu-va «темный, черный»; и.-е. ues- «темный» (< «сырой»), но осет. woes «женщина». Ср., с другой стороны, др. — англ. helep «человек, мужчина», но нем. hell «светлый» (вторая часть этого слова соотносится с русск. диал. луд «ослепительный свет»); и.-е. bher- «светить, сиять», но алб. burre «человек, мужчина»; др. — англ. rinc «человек, мужчина», но др. — инд. rue- «светлый»; лат. homo «человек», но и.-е. skem- «свет» (ср. тох. А каш- «звук»)»[594]. Эти многочисленные примеры показывают, что противопоставление брата и сестры в связи с олицетворяемыми ими началами возникло, судя по всему, еще в индоевропейский период после патриархальной революции. Вместе с тем те же лингвистические данные говорят нам о том, что темнота с тех же времен ассоциировалась с порождающим началом: русск. темный, но тох. A tarn — «рожать»; гот. riqis — «темнота», но хет. ark coire; греч. σκοτοζ — «темнота», но валл. cydio coire[595]. Русские слова тьма, тень родственны общеславянским терминам сень и стень, которые, в свою очередь, опять-таки подчеркивают связь тьмы и света, ср. др. — русск. сѣни, ст. — слав. сѣнь, русск. сень, болг. сянка — «тень, привидение», сербохорв. cjeн — «тень», в. — луж., н. — луж. sen — «тень, мрак», польск. cien — «тень». Данное понятие, как отмечает М. Фасмер, связано с русск. сиять, лтш. sejs — «тень», гот. skeinan — «сиять, светить, блестеть», греч. σκοιοζ—«тенистый», (Лаос — «тень», др. — инд. chaya — «тень, блеск, отражение», нов. — перс. saya — «тень, защита», др. — русск. стѣнь — «тень, видение», русск. стень — «тень», блр. сцень, чеш. stin — «тень»[596]. В сербской традиции вообще различалась тень-сен как двойник человеческой души (которая могла соотноситься с деревом) и тень-сенка как двойник тела и вообще всех материальных предметов в природе[597].

Данное наблюдение вновь указывает нам на генетическое родство славянского и индийского мифов о происхождении человечества. Если в последнем Чхая-Тень оказывается матерью первого человека Ману, который в силу этого неразрывно сочетает в себе свет от своего божественного отца и тень от матери, то у славян Мара-Тень является женой первого человека, олицетворяющего собой свет и огонь. Весьма показательно, что отголосок этого представления сохранился в приводимой В.И. Далем русской пословице XIX в., где с тенью в шутку сравнивается вся женская половина человечества в ее молодом возрасте: «Девушка что тень: ты за нею, она от тебя; ты от нее, она за тобой». В обоих случаях она как мифологически, так и этимологически тесно связана с солнцем, источником света — в Индии она временная жена бога дневного светила Вивасвата, на Руси — дочь Дажьбога и жена его сына. Сочетание света и тени, навечно предопределяющее природу человеческого существа, есть чрезвычайно емкий и многоуровневый символ, свидетельствующий о том, как глубоко предки индийских ариев и славян познали сокровенную сущность человеческой природы как таковой. Сочетание солнца и тени может одновременно символизировать целый ряд ключевых идей, а именно присутствие божественного и небожественного начал в природе людей; силы и слабости или порчи; души и тела; реальности и иллюзии; омраченности или затемненности человеческого сознания; мужского и женского и, в качестве дальнейшего развития и переплетения некоторых из вышеперечисленных идей — сочетания в человеке солнечного божественного начала и затемняющей его человеческой самости, являющейся на самом деле иллюзией. На возможность последнего понимания нам указывает иранская мифология: там во время своей встречи с богом Ахурой Маздой ставший его пророком Заратуштра не видел собственной тени[598]. Естественно, зороастрийская религия объясняет это исключительно ярким светом, исходящим от божества, но вместе с тем, рассматривая этот пример в сопоставлении с индийской мифологией, мы видим, что у человека, полностью посвятившему себя служению божественному началу, полностью пропадает темная сторона его личности, символизируемая тенью, исчезающей в лучах божественного света.

Некоторые из перечисленных выше идей нам встречаются у различных индоевропейских народов на достаточно ранней стадии их развития, что косвенно указывает на их возникновение еще в эпоху общности этих народов. Идея сочетания божественного и небожественного в человеческой природе возникает впоследствии в орфической религии древних греков. Согласно их мифу Дионис, сын и преемник Зевса, был растерзан титанами, которые, не остановившись на этом, съели растерзанные куски тела Диониса. «Разгневавшись на них, — продолжает изложение орфического мифа Олимпиодор, — Зевс поразил их молнией, и из копоти испарений, поднявшихся от них (которая стала материей), произошли люди… [По Платону], мы не должны выводить себя сами [из тела], поскольку тело наше дионисийское; мы часть Диониса, коль скоро мы состоим из копоти Титанов, вкусивших его плоти»[599]. Сокровенную сущность этого мифа поясняет выдающийся знаток истории и культуры своей страны Плутарх: «Миф о страстях Диониса и его расчленении, о дерзновенном покушении Титанов на него и об их наказании и испепелении молнией, после того как они вкусили мертвой плоти, в аллегорической форме говорит о новом рождении [палингенесии]. Иррациональную, неупорядоченную и склонную к насилию часть [нашего существа], поскольку она не божественного, а демонического происхождения, древние назвали Титанами; именно эта часть несет наказание и справедливое возмездие»[600]. Свет и тень, божественное и титаническое — как мы видим, различные индоевропейские народы, каждый на своем языке и с помощью присущих именно им мифологических символов стремились выразить и навечно запечатлить в памяти последующих поколений одну и ту же идею, одно и то же послание потомкам.

В более поздний период в индийском буддизме появляется образ Мары как олицетворение негативных сторон человеческой психики, а в Греции, уже в классический период, возникает и образ тени применительно к самой человеческой сущности и способу ее восприятия окружающего ее мира. Речь идет о знаменитом философском мифе про пещеру, которым Платон начинает седьмую книгу своего «Государства». Суть его заключается в следующем: подавляющее большинство людей в своем понимании сути явлений подобны находящимся в пещере узникам, которые из-за своих оков не в состоянии повернуться и могут видеть лишь заднюю стену пещеры, на которой отражаются тени людей и проносимых ими предметов, которые движутся по верхней дороге перед этой пещерой. Нарисовав подобную необычную картину, Платон закономерно приходит к выводу, что «такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов»[601]. В силу своей привычки созерцать одни только тени подобные узники сразу физически оказались бы не в состоянии воспринимать предметы в их истинном виде и не поверили бы тому, кто попытался бы им объяснить, что у них перед глазами находится не реальная, а иллюзорная картина мира. По Платону, отказ от чувственного созерцания мира вещей и поворот к умозрительному восприятию мира идей, этого подлинного бытия, согласно его философским воззрениям, — «это будет освобождением от оков, поворотом от теней к образам и свету, подъемом из подземелья к Солнцу»[602]. Таким образом, и в классической Греции тень оказывается символом иллюзорности, противостоящей и заслоняющей в человеческом сознании истинное бытие.

Однако образ тени не был отвлеченным «философским мифом» и уже присутствовал в античной культуре до Платона. Родившийся почти на век раньше его древнегреческий поэт Пиндар, рассуждая о сущности человека, в своей VIII Пифийской песне воскликнул:

Однодневки Что — мы? Что — не мы? Сон тени — Человек[603].

Точно так же и символ пещеры присутствовал в греческой философской традиции задолго до Платона. Так, например, Прокл, характеризуя воззрения части досократиков, отмечает, что древние называли космос, т. е. материальный мир, пещерой, тюрьмой и фотом. Один из них, Ферекид, ставший впоследствии учителем Пифагора, наподобие Платона связывал пещеру с состоянием человеческой души, правда, не в плане восприятия реальности, а в плане цепи перерождений: «Ферекид Сиросский говорит о «недрах», «ямах», «пещерах», «дверях» и «вратах», символизирующих рождения [= вхождения в чувственный мир] и исхождения [из него] душ… -»[604]

Как видим, древние достаточно рано осознали тот фундаментальный факт, что природу человека образует не только душа, но и плотное материальное тело, не пропускающее через себя солнечные лучи и порождающее его тень. Тень — это как бы двойник человека, неразрывно с ним связанный, но при этом она не человек, она не настоящая, она — иллюзия. Самость человека, забвение им своей истинной сущности неизбежно приводит к тому, что он впадает в иллюзию, начиная принимать ее за реальность. Именно об этом говорит философский миф Платона о людях как находящихся в пещере узниках, созерцающих, в подавляющей своей массе, не реальные вещи, а их тени. Сочетание в человеке земного и небесного начала, отраженного в мифе о Свароге, на дальнейшем этапе самоосознания человеком самого себя превращается в сочетание в нем телесного и духовного, иллюзорного и реального, тьмы и света, демонического и божественного. Пока человек «плотен», закрыт для небесного источника света, он неизбежно порождает свою тень, однако при этом вовсе не неизбежно увлекаться ею, принимая за истину ее, а не скрытое в нем самом божественное светоносное начало. Свет вполне возможен без тени, однако тень немыслима без света. В этом отношении тень является зримым напоминанием человеку о скрытом внутри него свете. У каждого человека есть своя тень, и в этом отношении он составляет с ней двуединое существо, поскольку во многих традициях тень рассматривается как одно из воплощений души. К.Г. Юнг, понимая тень как условно низшую часть личности, дает ей такое определение: «Тень есть то, что спрятано, подавлено в большей части низменной и обремененной виной части личности, чьи основные разветвления уходят в область наших животных предков и, таким образом, включают целый исторический аспект бессознательного…»[605] Действительно, в русской традиции тень составляет подлинную сущность колдунов-оборотней, поскольку поразить их можно, лишь нанеся удар по тени. Сюда же относится и рассмотренная выше сербская легенда о длаке-маре, отсылающая нас к животному подсознанию вурдалаков, стремящемуся вырваться на поверхность во время сна и подавить человеческую личность. В этом отношении становится понятным, почему матерью первого человека в индийской традиции становится Чхая-Тень. Относительно потомства собственно Саранью мифы умалчивают, была ли у них тень, однако они составляют две пары близнецов из плоти и крови — Яма и Ями и братья Ашвины. У Ману нет близнеца, но взамен этого у него, как и у всех происходящих от него людей, присутствует тень, неразрывно связанная с человеческим телом. Наличие тени не только у человека, но и у всех предметов материального мира — зримое указание на их двойственность, дуальность, но дуальность не равновеликую, где один член равен другому. В данном случае мы имеем дело с ассиметричной дуальностью, где тело отнюдь не равно отбрасываемой ею тени.

Тень — это верхняя оболочка, прикрывающая животное бессознательное в человеке. Исследовавший этот образ человеческой психики К.Г. Юнг пришел к следующему выводу: «Тень совпадает с «личным» бессознательным… Фигура Тени персонифицирует все, что субѣект не признает и что ему все же постоянно — прямо или косвенно — навязывается (к примеру, недостойные черты характера и прочие несовместимые тенденции)»[606]. В другом своем исследовании он отмечал, что тень — это «сумма всех личностных и коллективных психических элементов, которые из-за их несовместимости с избранной сознательной установкой не допускаются к жизненному проявлению и в результате объединяются в относительно автономную, «фрагментарную» личность с противоположными тенденциями в бессознательном. Тень выступает компенсаторно по отношению к сознанию; следовательно, ее эффект может быть как позитивным, так и негативным»[607].

Изучая психологию переноса — проецирование архаичных, инфантильных фантазий, направленных первоначально на членов семьи — К.Г. Юнг особо подчеркивал: «Медицинское лечение переноса дает пациенту бесценный повод для устранения проекций, возмещение своих потерь и интеграции личности. Стоящие за всем этим импульсы, конечно, поначалу демонстрируют свои темные стороны, как бы мы ни стремились обелить их; ибо неотъемлемой частью делания является umbre solis (тень солнца) или sol niger (черное солнце) алхимиков, черная тень, которую каждый носит с собой, низший, а потому — скрываемый аспект личности, слабость, сопутствующая всякой силе, ночь, следующая за всяким днем, зло, присутствующее в добре. Осознание этого факта, естественно, сопряжено с опасностью стать жертвой тени, но такая опасность также несет с собой и возможность принять сознательное решение не становиться ее жертвой»[608]. Анализируя европейскую алхимическую традицию, этот выдающийся психолог отметил то исключительно важное обстоятельство, что без осознания и последующей ассимиляции собственной тени человеческая личность неизбежно будет неполной. «Признание существования тени — достаточный повод для скромности по причине прирожденного страха перед пропастью внутри человека. Предосторожность подобного рода весьма полезна, ибо человек без тени считает себя безобидным именно потому, что он о ней не ведает. Человек же, распознавший свою тень, прекрасно знает, что он не безобиден, поскольку тень вводит в контакт с сознанием целый мир архетипов, архаическую психе и наполняет сознание архаическим воздействиями»[609].

Вместе с тем это абсолютно необходимый шаг на пути собственного развития, и, объясняя скрытый смысл очередного алхимического рисунка, К.Г. Юнг подчеркивает: «Тень теперь перешла вверх, в сознание, и интегрировалась с эго, — что означает шаг в направлении целостности. Ибо целостность представляет собой не столько совершенство, сколько полноту. Ассимилирование тени как бы наделяет человека телом: животная сфера инстинктов, а также первобытная или архаическая психе возникает в поле зрения сознания и уже не может подавляться фикциями и иллюзиями. Так человек становится для самого себя той сложной проблемой, каковой он и является на самом деле»[610].

Как мы можем увидеть, это же принципиальное положение и, что особенно показательно, в тех же самых образах индийская и славянская традиции осознала за тысячелетия даже не до возникновения современной психологии, но еще до возникновения европейской средневековой алхимии. С психологической точки зрения славянский миф о браке первого человека Ивана с Тенью-Марой есть образное описание процесса обретения целостности личности, восприятия в самом себе не только светоносного божественного начала, но и темного животного начала, с которым надо что-то делать. Подобно тому, как в Индии миф о Вритре был, как показал Ф.Б.Я. Кейпер, одним из способов выражения пренатального сознания на уровне «взрослой» психики, так и на Руси миф об Иване-да-Марье был одним из способов обретения собственности целостности человеческой душой. Другой этап этого великого делания в отечественной традиции оказался связан со Сварогом, который, как было показано в предыдущей части, помог человеку обуздать скотское начало его личности.

Определив истинное значение Тени в славянской традиции, нам остается понять, что же значила эта многозначительная фигура в индийской традиции, где она приходилась не женой, а матерью первому человеку. Понять смысл ведийского мифа нам позволяет последовательность изложенных в нем событий. Саранья, родив сначала, по всей видимости, в антропоморфном облике Вивасвату близнецов Яму и Ями, не выдержав солнечного жара, подменяет себя Тенью-Чхаей, ставшей матерью Ману, принимает зооморфный облик кобылицы, в котором, после примирения с мужем, она рождает Ашвинов. На психологическом уровне жар солнца, вероятно, означает мощь божественного сверхсознания, которую не каждый способен выдержать и от которого женская половина души бежит в животное подсознание. В связи с этим стоит вспомнить другое определение К.Г. Юнга, подчеркивавшего, что «тень—некий поверхностный слой бессознательного»[611]. Таким образом, индийский миф весьма точно определил людей как существ, которые по своей психической природе изначально находятся на самой грани, причем грани достаточно тонкой, между божественным сверхсознанием, олицетворяемым в данном случае солнечным жаром, и животным бессознательным, олицетворяемым Саранью в облике кобылицы, и грань эта может сдвигаться как в одну, так и в другую сторону. Стоит отметить и весьма ограниченное животворящее начало этой грани — в то время как от одного и того же отца собственно Саранья, будь она в антропоморфном или зооморфном облике, каждый раз рождает пару близнецов, то замещающая ее Чхая-Тень оказалась способна породить только одного Ману.

Завершая сравнительное рассмотрение обоих мифов, остается отметить, что славянская и индийская традиции констатируют наличие у сына солнца тени — воплощение темной или омраченной стороны его души. Однако несмотря на это, он является светоносным божественным потомком — вот в чем главный смысл этого замечательного символа. В человеке есть темное начало, но оно может и должно быть им преодолено, и это никоим образом не влияет на его потенциальную святость или светоносность. В этом заключается коренное отличие индоевропейского мифа от библейского учения о первородном грехе.

Глава 18. Славяне — дети солнца, или основной миф славянского язычества

Уже на примере «Слова о полку Игореве» мы видели идею, согласно которой русичи являются потомками бога солнца, коллективным Дажбожьим внуком. Разительной параллелью этому представлению является чешская сказка «Три золотых волоска Деда-Всеведа». Сказка начинается с того, что некий король, случайно остановившийся на ночь в хижине углежога, оказался свидетелем того, как три старушки-Судьбички определили только что родившемуся сыну углежога жениться на его дочери. Чтобы избежать столь неравного и позорного в его глазах брака, король тщетно пытается погубить сына углежога, а когда все его старания заканчиваются неудачей и бедняк все равно женится на его дочери, дает зятю невыполнимое задание: принести в качестве вена три золотых волоска Деда-Всеведа. Сын углежога отправляется в путь, и дорога его лежит через водную преграду и два королевства, где находятся чудесные предметы. На каждом из трех этапов пути люди просят сына углежога узнать у Деда-Всеведа ответ на важнейшие для них вопросы: перевозчик, перевозя героя через море, просит спросить, когда же наступит конец его работе, в первом королевстве люди хотят узнать, почему перестала нестись яблоня, дающая молодильные яблоки, а во втором королевстве почему перестал бить источник с живой водой, оживлявшей не только умирающих, но и уже умерших. Когда же сын углежога наконец дошел до владений Деда-Всеведа, там его встретила Судьбичка, раскрывшая как герою, так и слушателям сущность этого таинственного персонажа:

«Старушка улыбнулась и промолвила:

— Дед-Всевед — сын мой, ясное Солнышко: утром — дитя малое, днем — мужчина, а вечером — старый дед. Три волоска с его головы я тебе добуду, я ж как-никак крестная.

(…) Тут поднялся сильный ветер, и через западное окно горницы влетело Солнце — старичок с золотой головой»[612]. Перед сном Дед-Всевед ответил матери на три вопроса, узнать ответы на которые героя просили люди на его пути, а когда ее сын уснул, Судьбичка выдернула у него из головы три золотых волоска и отдала их сыну углежога. «Утром поднялся сильный ветер, и на коленях старой матушки вместо старичка проснулось красивое золотоволосое дитя, божье Солнышко, простилось с матушкой и вылетело через восточное окно»[613]. Описание пути главного героя к Деду-Всеведу указывает на то, что его владения располагались в потустороннем мире, поскольку, чтобы попасть туда, необходимо было пересечь водную преграду — море, через которое сына углежога перевозит некий перевозчик, напоминающий нам греческого Харона. На потусторонний мир указывают нам и чудесные предметы, находящиеся в двух заморских королевствах, — молодильные яблоки и живая вода, оживляющая даже умерших. О причастности двух этих королевств к дневному светилу красноречиво говорит тот факт, что в благодарность за ответы, благодаря которым эти чудесные предметы вновь обретают свои животворящие свойства, в первом королевстве герою дарят двенадцать белых коней, а во втором — двенадцать черных, явно символизирующих собой двенадцать часов дня и ночи. Но если это так, то и Дед-Всевед оказывается связан с источником вечной жизни и молодости, олицетворяемыми молодильными яблоками и живой водой. Все это позволяет сопоставить два этих королевства чешской сказки с вырием украинской традиции — находящейся за морем и тесно связанной с солнцем чудесной страной, где имеются волшебные источники, дающие исцеление от всех болезней. Также в этой сказке отразилось и представление о троичной природе солнца, напрямую перекликающиеся с упоминанием «трисветлого солнца» в «Слове о полку Игореве».

Наконец, возникает вполне закономерный вопрос: а чьим же дедом являлось дневное светило в представлении этого западнославянского племени? Ответ напрашивается сам собой — дедом, т. е. предком самих чехов, поскольку в противном случае сказка упомянула бы потомков солнца, не будь они людьми. Стоит отметить, что с чисто лингвистической точки зрения слово дед в ряде славянских языков означает не только деда, т. е. непосредственного родителя отца, но предка вообще: польск. dziad — «дед», «прародитель», др. — русск. дѣдъ — «дед», дѣди и отци — «предки», русск. деды — «предки»[614]. В пользу того, что Дед-Всевед являлся предком данного западнославянского народа, свидетельствует и этимология самого племенного названия чех, чехи. Следует сразу оговориться, что единства по поводу него среди исследователей нет, однако все предлагаемые версии представляют явный интерес с точки зрения рассматриваемой нами темы. Средневековый чешский летописец Козьма Пражский записал народное предание, что страна и народ получили свое название от имени племенного вождя Чеха, под предводительством которого эта часть славян переселилась на свою новую родину. М. Фасмер полагал, что данное название представляет собой уменьшенную форму от cetьnikъ: ceta — «отряд, толпа», или от celjadinъ[615]. О.Н. Трубачев допускал связь названия чехов с названием жившего до славян на этой территории кельтского племени бойев (лат. Boii, отсюда Богемия, принятое в латиноязычных источниках другое название Чехии) и сближал его со славянским глаголом cesat/cexati, обозначающим рывок, резкое движение, удар. В этом случае племенное название чехов могло обозначать «бойцы». Другие исследователи связывали возникновение данного слова со ст. — слав, чадо, чадъ — «дети, люди, народ». На первый взгляд все эти различные объяснения значения слова чех никак не связаны между собой и даже противопостоят друг другу. Однако ситуация коренным образом изменится, если мы рассмотрим все предложенные толкования с точки зрения солнечной генеалогии славян как таковых и чехов в частности. В этом свете наиболее ранним пластом оказывается связь их племенного названия со словом чадо: чехи как дети, потомки златовласого Деда-Всеведа-Солнца, впоследствии люди как таковые, народ. Народ этот движется вперед, отсюда у интересующего нас термина появляется значение «толпа, отряд». Таким образом, различные этимологии названия чехов оказываются различными этапами осмысления данного слова в свете мифа о солнечном происхождении славянства. Наличие образа солнца в качестве Деда-Всеведа у этого западнославянского народа свидетельствует об общеславянском происхождении данного мифа.

Об общеславянском его характере красноречиво говорят и теснейшие чешско-восточнославянские параллели образов, неразрывно связанных с Дедом-Всеведом-Солнцем. Это и украинское представление о вырии, генетически связанное с двумя заморскими королевствами, которые пересекает по пути к солнцу герой чешской сказки, и образ солнцевой матери, фигурирующей как в чешской сказке, так и в русской поговорке «дожидайся солнцевой матери Божья Суда»[616]. Нельзя обойти молчанием и тот исключительно важный факт, что чехи в качестве чад своего Деда-Всеведа-Солнца представляют собой разительную параллель образу «Дажбожьего внука» «Слова о полку Игореве». Солнце, как Дед чехов и русичи, как внуки все того же Дажьбога-Солнца, явно представляет собой две взаимодополняющие половинки единого мирочувствования, свойственного всем славянам и запечатленного в разное время независимо друг от друга у западных и восточных потомков дневного светила.

Однако это далеко не единственные свидетельства существования у славян их основного мифа о собственном происхождении. Следы этого представления в наибольшей степени сохранились в детском фольклоре, который, как неоднократно отмечалось специалистами, во многих случаях сохранял практически до нашего времени весьма архаические языческие представления, но, разумеется, уже в «сниженном» виде. Одним из первых интересующий нас аспект отечественного детского фольклора описал И.П. Сахаров еще в первой половине XIX в.: «В первый день Святой недели (недели после Пасхи. —М.С.) поселяне Тульской губернии выходят смотреть на играные солнца. Взрослые мужчины выходят смотреть на колокольни, как будет играть солнце, а женщины и дети наблюдают появление его на пригорках и крышах домов. При появлии солнца дети поют:

Солнышко, ведрышко, Выгляни в окошечко! Твои детки плачут, Сыр колупают, Собакам бросают; Собаки-то не едят, А куры-то не клюют. Солнышко, покажись, Красное, снарядись! Едут господа бояре К тебе в гости во двор, На пиры пировать, Во столы столовать.

По замечаниям поселян, появление солнца на чистом небе и его играние предвещает хорошее лето, благополучный урожай и счастливые свадьбы»[617]. Как видно из этого описания, детская песня — вызывание дневного светила являлась частью связанного с поверьем об игрании солнца взрослого ритуала, в котором участвовало практически все население. Это обстоятельство лишний раз подтверждает, что первоначально запечатленное в этой песне представление о людях как детях солнца не было простой детской фантазией, а принадлежало к обрядовому фольклору целой общины. Поскольку для его передачи от поколения к поколению было необходимо, чтобы его восприняло и запомнило в первую очередь подрастающее поколение, становится понятно, почему данную песню поручали петь именно детям. Обращает на себя внимание, что вызывание дневного светила мотивируется неблагополучием его детей на Земле, а его появление на небосводе оборачивается торжественным пиром. Данная песня на Руси была зафиксирована не только в Тульской губернии, и А.Н. Афанасьев в своем исследовании приводит ее другой вариант:

Солнышко-ведрышко! Выглянь в окошечко, Твои детки плачут, Есть-пить просят. Курица кудахчет, Кочет спел — И обед поспел[618].

Как видим, момент неблагополучия детей солнца здесь еще более усиливается: ребята не просто колупают сыр, который не едят ни собаки, ни куры, а уже сами просят есть и пить. Прекращение бедственного положения данный вариант связывает уже не с приездом знатных гостей на обрядовый пир, а с пением петуха — посвященной солнцу птицы, — после чего обед для детей оказывается готов. Наконец, третий вариант данной песни опубликовал Н.М. Гальковский, сопроводив его следующим замечанием: «Одна детская песенка подтверждает, что в народе сохранялось смутное представление о людях, как детях солнца:

Солнышко, солнышко, Выгляни в окошко, Твои детки плачут, Пить, есть просят»[619].

Ареал распространения данной песни не ограничивается одной лишь Русью, и по крайней мере один ее вариант был зафиксирован на территории Белоруссии:

Совнушко-ядрушко, Выблесни, выгляни! Твое детки на поветке Сыр колупають…[620]

Данное обстоятельство еще раз показывает, что эта песня возникла как минимум в эпоху восточнославянского единства. Обращает на себя внимание, что во всех приведенных ее вариантах славянские ребята называт себя детьми дневного светила, что свидетельствует о существовании мифа о славянах как потомках бога солнца. В двух из четырех вариантах речь идет о недостатке у детей еды и питья, в двух других — что в отсутствие солнца ребята не хотят есть сыр, который также отказываются есть и домашние животные. В любом случае отсутствие дневного светила в этой песне перекликается с темой пищи, причем вариант ее отсутствия следует признать более архаичным. Слезы его потомков на Земле побуждает Солнце «выглянуть» на небе, после чего к людям возвращается радость и, судя по всему, изобилие. Поскольку в результате обрядового, приуроченного к определенной календарной дате, вызывания дневного светила преодолевается ситуация недостачи у людей в масштабе всей общины, это говорит о том, что первоначально эта песня предназначалась не для забавы детей, а для магического обеспечения благополучия всего коллектива и явно относилась к сфере взрослого фольклора. Однако этот вывод предполагает то, что и представление о людях как детях солнца первоначально было свойственно не только ребятам, но и вполне взрослым членам племени.

С этими детскими вызываниями солнца следут сопоставить записаную на Волге казацкую песню из так называемого «разинского фольклора»:

Ах туманы вы, туманушки, Вы туманы мои, непроглядные, Как печаль, тоска ненавистны! Изсушили туманушки молодцов, Сокрушили удалых до крайности! Ты взойди, взойди, солнце красное! Над горою ты взойди, над высокою, Над дубравою ты взойди, над зеленою, Над урочищем доброго молодца, Что Степана свет Тимофеевича, По прозванью Стеньки Разина. Ты взойди, взойди, красно солнышко, Обогрей ты нас, людей бедных: Мы не воры и не разбойнички, Стеньки Разина мы работнички; Мы веслом махнем — корабль возьмем, Кистенем махнем — караван собьем. Мы рукой махнем — девицу возьмем[621].

В начале этой песни констатируется исходная ситуация: тоска-туман, одним словом, тьма физическая и духовная, которая придавила казаков. В связи с тем, что солнце является хранителем и защитником праведности на Земле, далее констатируется, что обращающиеся к нему люди отнюдь не преступники, а сподвижники Степана Разина. Не будем забывать то, что в народном сознании князь, царь или вождь является представителем солнца на Земле. Хотя в отечественном фольклоре Разин непосредственно не соотносится с дневным светилом, однако то обстоятельство, что в данной песне он особо именуется «Степан свет Тимофеевич», сразу вызывает в нашей памяти полный титул князя Владимира в былинах — «Свет Владимир, красное солнышко». Отмечая в песне, что они «работнички» Стеньки Разина, казаки подчеркивали, что они отнюдь не чужие небесному светилу и в силу этого вправе расчитывать на его благосклонное внимание и покровительство. Далее идет просьба к солнцу обогреть их, представляющая собой несомненный отголосок языческого солнечного культа. Наконец, песня завершается описанием того, что сделают казаки, согретые его лучами, наполненные его животворящей энергией и избавленные солнцем от тьмы — утвердят свою власть на воде и земле и окажутся после этого способными продолжить свой род. Хотя по своему содержанию этот выдающийся образец взрослого фольклора не имеет ничего общего с детскими вызываниями солнца, тем не менее внутренняя структура обоих типов памятников русского народного творчества едина — сначала яркими красками рисуется картина недостачи, которую люди, Дажбожьи внуки, преодолевают с помощью своего божественного прародителя. Это наблюдение опять говорит нам о весьма древних истоках языческого мирочувствования, которое спустя столетия нашло свое отражение в детском и взрослом фольклоре, описывающим по единому канону не имеющие между собой ничего общего принципиально различные ситуации из мира детей и взрослых, причем не просто взрослых, а восставших против несправедливой угнетавшей их власти казаков.

Основной миф славянского язычества отразился и в «Повести о Петре и Февронии Муромских», написанной Ермолаем-Еразмом.

Эта «Повесть» начинается с пересказа ветхозаветного предания о сотворении мира богом, но, когда речь доходит до сотворения им человека, средневековый автор неожиданно отступает от библейского текста: «И на земле же древле созда человека по своему образу и от своего трисолнечьнаго божества подобие тричислено дарова ему: умъ, и слово, и дух животен»[622]. Трисолнечное божество, внезапно появляющееся у отечественного средневекового писателя, не имеет ничего общего с каноническим библейским богом, но зато напрямую перекликается с «трисветлым солнцем» «Слова о полку Игореве», являющегося, как было показано выше, явным пережитком славянского язычества. То, что это трисолнечное божество дает созданному им человеку три дара, живо напоминает нам значение эпитета бога солнца Дажьбога как «дающего бога», «бога-подателя». Весьма показательно, что одним из этих божественных даров человеку оказывается «дух животен». Все эти факты свидетельствует о том, что при создании данного фрагмента «Повести» Ермолай-Еразм в начале XVI века сознательно или неосознанно воспользовался старыми языческими представлениями о Дажьбоге.

Обращает на себя внимание и два других дара трисолнечного божества человеку — ум и слово. На материале сравнительного изучения индийской и иранской традиции исследователи давно сделали вывод о существовании в эпоху если не индоевропейской, то, во всяком случае, индоиранской общности триады «благая мысль — благое слово — благое дело». В более поздние эпохи предписание неукоснительно соблюдать это неразрывное единство мысли, слова и дела встречается нам как в буддизме, так и в зороастризме. Неуклонное следование этому единству оказывается залогом духовного развития в этих религиях и, если взглянуть на проблему более глобально, естественным образом обеспечивает следование человека путем Правды, этого частного выражения вселенского закона на земном уровне. Поскольку представления об этом универсальном первопринципе восходят ко временам индоевропейской общности, то можно предположить, что и представление о неразрывном триединстве мысли, слова и дела восходят к той же эпохе. Хоть у славян это триединство и не было закреплено, в отличие от буддизма и зороастризма, в качестве религиозного принципа, однако основанное на нем мирочувствование было столь мощным, что оказало влияние на сам язык наших далеких предков. По наблюдениям лингвистов, в прошлом во всех славянских языках глагол с корнем de- и его производные обозначали одновременно два понятия — «делать» и «говорить». В настоящий момент подобное положение сохраняется лишь в некоторых западнославянских языках. Так, например, словен. dejati означает «делать», «говорить», «класть, ставить». Аналогичная ситуация была и в древнерусском языке, где слова дѣяти, дѣю было «говорить», в связи с чем в нем появились такие устойчивые словосочетания, как «молитву дѣяти» — молиться или «отьвѣтъ дѣяти» — отвечать. Также весьма показательно, что данный глагол связывался с такими понятиями, как свет и правда: «Дѣемъ свѣтъ есть, не бо есть тьма» или «Дѣя правдоу приять имъ есть»[623]. Однако современные восточнославянские языки уже утратили это значение данного корня, который в настоящий момент означает только функцию делания: русск. делать, действие, деяние, белор. дзейнiчаць, злодзей, дабрадзей и т. п. Как отмечают специалисты, отголоском прежнего значения «говорить» интересующего нас корня в нашем современном языке являются частицы, служащие как бы знаками цитирования при передаче чужой речи: де (из др. — русск. он дѣеть — «он говорит») и дескать (из др. — русск. дѣеть — «говорит» + сказати). Однако этот же корень присутствует и в слове думать, которое изначально было связано не только с мыслительной, но и с речевой деятельностью: др. — русск. думати, думаю означало не только «мыслить», но и одновременно «рассуждать, совещаться»[624], эта же ситуация сохранилась и в псковском диалекте современного русского языка, где выражение думаться всей семьей (всем сходом) означало не только «думать с другими», но и «обсуждать дело, советоваться»[625]; это же значение данный корень имеет и в болгарском — дума — «слово», думам — «говорю»[626]. В свете всего этого можно констатировать, что триединство мысли, слова и дела у наших далеких предков было некогда запечатлено вообще на уровне языка, однако к современной эпохе слабый отголосок воспоминания об этом фундаментальном факте остался разве что в шуточной прибаутке: «На думах, что на вилах; на словах, что на санях; а на деле, что в яме»[627].


Рис. 11. Сербские надгробные памятники с тремя крестами.

В силу этого можно утверждать, что появление двух первых членов этой системы в качестве главных даров бога человеку у Ермолая-Еразма также является отголоском далекой языческой архаики. У южных славян эта «Повесть о Петре и Февронии Муромских» была неизвестна, однако отраженные в ней представления находят неожиданную аналогию в сербских надгробных памятников. На целом ряде таких памятников мы видим высеченные фигуры людей с тремя крестами (рис. 11). Эти фигуры могут быть довольно реалистичны либо же совсем схематичны, однако все они несут на себе изображения не одного, не двух, а именно трех крестов. Если установка креста на могиле является христианской традицией, то изображение трех крестов на теле человека явно не имеет ничего общего с православием. Это обстоятельство заставляет нас вспомнить, что задолго до христианства крест являлся языческим символом, и притом, что особенно для нас важно, символом солнца. В силу этого мы имеем все основания предположить, что, высекая три креста на изображении умершего, сербы хотели этим подчеркнуть наличие у человека триединого солнечного начала, унаследованного им от своего божественного прародителя. Правильность этого предположения подтверждает нам сербский каменный крест первой половины XIX в. (рис. 12). Композиция на нем принципиально другая, никаких изображений трех крестов на нем нет, однако его создатель другими способами постарался выразить исходную идею. На кресте была высечена схематичная фигура человека, голова которого была окружена солнечными лучами. Как видим, и в этом случае мастер вновь постарался подчеркнуть солнечную сущность своего умершего соплеменника.


Рис. 12. Сербский каменный крест, XIX в.

Подобные абсолютно независимые друг от друга свидетельства, происходящие из разных концов славянского мира, разделенные не только расстоянием, но и веками, и относящиеся к тому же совсем к различным сферам человеческой культуры — литературный памятник и изображения на надгробьях, — неопровержимо свидетельствуют о существовании у славян единого мирочувствования, которое могло зародиться у них только в эпоху их общности. Если «Повесть о Петре и Февронии Муромских» была создана в Средние века, то другие свидетельства о происхождении нашего народа от дневного светила относятся, можно сказать, почти к нашему времени. Так, по свидетельству Б. Шергина, еще в XX веке архангельские поморы прямо называли солнце своим отцом. Вот как на Севере Руси проходила встреча дневного светила после полярной ночи: «Кланяемся солнцу-то:

— Отец наш желанный, здравствуй! Радость ты наша, солнце красное!

Да в землю ему, да в землю»[628].

С другой стороны, в некоторых русских колядках дневное светило соотносилось с главой семейства:

Что в первом терему красно солнце, Красно солнце, то хозяин в дому, Что в другом терему светел месяц, Светел месяц, то хозяйка в дому, Что во третьем терему часты звезды, Часты звезды, то малы детушки; Хозяин в дому, как Адам на раю…[629]

Весьма показательно, что в данном варианте хозяин соотносится не только с солнцем, но и с Адамом, бывшим, согласно библейской традиции, прародителем всего человечества. Встречаются примеры сопоставления солнца с отцом и в свадебном фольклоре. Так, перед бракосочетанием в Вологде невеста в песне так обращалась к своему родителю:

Государь ты мой батюшко, Мое красное солнышко!..[630]

Исключительное по важности значение имеет приводимое В. Петровым гуцульское предание о том, что сначала солнце было очень большим, но после того, как появились люди, оно начало уменьшаться, поскольку, когда рождается человек, от солнца отрывается кусок и превращается в звезду, а когда человек умирает, то его звезда гаснет и падает. Если умер праведный человек, то его душа возвращается в солнце, а из тех звезд, которые гаснут, когда умирают неправедные люди, получается месяц[631]. Во-первых, это западноукраинское поверье в очередной раз прямо указывает на бытование у славян представления об их солнечной внутренней сущности. Во-вторых, это поверье наглядно показывает процесс наложения относительно нового представления о солнечной природе человека на идущие из глубин первобытности представления о звездном происхождении его души. Изначальное представление не исчезает полностью, а переосмысляется и включается составной частью в новый солнечный миф. И, наконец, в-третьих, данное гуцульское предание представляет собой очевидную параллель к изложенному выше представлению Чхандогья Упанишады о двух посмертных путях человеческой души: «Те, которые знают это и которые в лесу чтут веру и подвижничество, идут в свет, из света— в день, из дня — в светлую половину месяца, из светлой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к северу, из этих месяцев — в год, из года — в солнце, из солнца — в луну, из луны — в молнию. Там [находится] пуруша нечеловеческой [природы]. Он ведет их к Брахману. Это — путь, ведущий к богам. Те же, которые, [живя домохозяевами] в деревне, чтут жертвоприношения, благотворительность, подаяния, идут в дым, из дыма — в ночь, из ночи — в другую [темную] половину месяца, из другой половины месяца — в шесть месяцев, когда [солнце] движется к югу, но они не достигают года. Из этих месяцев [они идут] в мир предков, из мира предков — в пространство, из пространство — в луну. Это — царь Сома, он — пища богов, его вкушают боги»[632]. Поскольку никаких контактов между гуцулами и индусами в исторический период не было, то следует признать, что эти учения о переселении душ возникли если не в эпоху самой индоевропейской общности, то, во всяком случае, в период контактов предков славян и индийских ариев в период ее распада.

Следует отметить, что с солнцем мог быть соотнесен не только отдельный человек, будь то муж, жених или любимый, а целая община или даже народ. Так, в параграфе 15 Русской Правды краткой редакции было зафиксировано следующее положение, касающееся регулирования имущественных отношений: «Если где-нибудь (кто) взыщет с кого-либо остальное, а тот начнет запираться, то идти ему (с ответчиком) на свод перед 12 человеками…»[633] Исследователи древнерусского права на без основания видели в данной норме пережитки старинного общинного суда. Об устойчивости на Руси традиции, когда именно двенадцать человек в своей совокупности представляли собой общину и вершили от ее имени суд, свидетельствует статья 10 договора Новгорода с Готским берегом и немецкими городами, датируемого 1189–1199 гг.: «Оже емати скот варягу на русине или русину на варязе, а ся его заприть, то 12 мужь послухы, идеть рота възметь свое»[634]. Как и в случае с Русской Правдой, приведенная статья вновь регулирует ситуацию, когда должник отказывается платить долг, но при этом одна из сторон оказывается иностранцем. В этом случае двенадцать мужей выступают в качестве свидетелей, подтверждающих факт наличия долга. Поскольку, как отмечает В.П. Шушарин, двенадцать послухов фигурируют и в Помезанской Правде, мы вправе предположить общеславянские истоки этой традиции. В связи с этим стоит вспомнить и более поздние польские предания, согласно которым после смерти потомков Лexa I и до вступления на престол Крака Польша управлялась двенадцатью воеводами[635]. Число двенадцать естественным образом перекликается с числом месяцев в солнечном году, введение которого славянский перевод «Хроники» Иоанна Мал алы связывал с эпохой правления бога дневного светила. В книге о Дажьбоге было показано, как путем использования символики данного числа Владимир Красно Солнышко всячески подчеркивал собственную солярную сущность. Если это так, то с помощью этого же числа судей или свидетелей славянская община точно так же подчеркивала свою солнечную сущность, а в случае с Польшей — и солнечную сущность всего народа.

Необходимо подчеркнуть, что в народном сознании солнце было неразрывно связано с правдой, выступая зачастую в роли ее блюстителя. Последнее представление нашло свое отражение как в русских поговорках типа «Правда краше солнца» или «От всех уйдешь кривыми путями-дорогами, только не от очей солнечных», так и в старинном чешском обычае, когда от присягавшего в особо важных случаях требовали, чтобы он стал лицом на восток, повернувшись к утреннему солнцу. Этот источник света не только следит за соблюдением людьми правды, но и способен наказать ее нарушителей. Отголоски этого представления нам встречаются в древнерусском апокрифе «Слово от видения Павла апостола». Видя сверху человеческие грехи, «Солнце многажды бо моляшеся Богу глаголя: Господи, все содержал, и доколѣ неправдѣ человѣчь терпиши и беззаконiи многих! Вели, Господи, да ихъ пожгу, да не творятъ зла»[636]. Исходя из этого древнего, языческого в основе своей представления, 197-й псалом духоборов однозначно предписывал участникам этой секты следующее: «Солнце светит на всех правдою, такожде подобает и человеку быть не лживому, справедливому…»[637] Как видим, «Животная книга» духоборов не только подчеркивает параллелизм человека и солнца, но и изображает последнее как источник правды на Земле. Дневное светило выступает хранителем правды не только в памятниках письменности или учении отдельной секты, но и в таком жанре русского фольклора, как загадка.

А.Н. Афанасьев приводит такую показательную загадку о солнце: «Сидит птица без крыльев, без хвоста, куда ни взглянет — правду скажет»[638]. Именно на основе Правды, по глубочайшему убеждению славян, и должно было основываться человеческое общество. Поэтому не случайно древнейший свод законов в нашей стране получил название «Русской Правды».

Идея светоносности Руси неоднократно встречается нам в различных памятниках древнерусской письменности. «Слово о погибели Русской земли» начинается следующим образом: «О, светлосветлая и прекрасно украшенная земля Русская! Многими красотами прославлена ты: озерами многими славишься, реками и источниками местночтимыми, горами, крутыми холмами, высокими дубравами, чистыми полями, дивными зверями, разнообразными птицами, бесчисленными городами великими, селениями славными, садами монастырскими, храмами божьими и князьями грозными, боярами честными, вельможами многими. Всем ты преисполнена, земля Русская, о правоверная вера христианская!»[639] Как видим, образ светло-светлой Руси, прославленной красотой своей природы и результатами трудов живущих на ней людей, является доминирующим в этом «Слове», а вера христианская вместе с церквями и монастырями упоминается лишь в самом конце, что говорит о глубинной языческой основе всех этих представлений, слегка прикрытых упоминаниями атрибутов новой веры.

Эта же идея присутствует и в духовном стихе о Егории Храбром:

Едет он, Георгий Храброй Ко той земле светло-Русской. От востока до запада поезжаючи, Святую веру утверждаючи, Бесерменскую веру побеждаючи…[640]

В «Повести об азовском сидении донских казаков» также однозначно утверждается светоносность Руси: «Государство Московское великое, пространное и многолюдное, сияет оно среди всех государств и орд — и басурманских, и еллинских, и персидских — подобно солнцу»[641].

Сопоставление польского пословицы «do kogo slonce, do tego i ludzi» с русской «за кого Бог, за того и добрые люди» указывает на то, что в сознании славян если не все, то по крайней мере добрые люди действуют единодушно со своим божественным прародителем. Подобно тому, как Солнце противостоит Тьме в масштабах космоса, так и его потомки, носители солнечного света славяне противостояли враждебной дневному светилу силам тьмы на земном уровне. Отечественная традиция дает нам немало примеров подобного самовосприятия себя нашими далекими предками. Так, например, созданное в ХII в. «Слово о полку Игореве» так описывает поражение русских войск от кочевников:

Ha рѣцѣ на Каялѣ тьма свѣть покрыла — по Руской земли прострошася половци, акы пардуже гнѣздо. Уже снесеси хула на хвалу; уже тресну нужда на волю… — На реке на Каяле тьма свет покрыла — по Русской земле простерлись половцы, точно выводок гепардов. Уже пал позор на славу; уже ударило насилие на свободу…[642]

Весьма примечательно, что в данном отрывке русичи последовательно соотносятся со светом, славой (само слово хвала заимствовано из иранского языка и является синонимом славы, так что замена в приведенном переводе с древнерусского на современный язык представляется вполне оправданной) и свободой, т. е. с теми основополагающими началами, с которыми, как будет показано ниже, славяне задолго до ХII в. соотносили себя как в мифологическом, так и в этимологическом плане. С другой стороны, кочевники, соответственно, соотносятся с тьмой и хищными зверями, неся Русской земле насилие и позор.

Представление об исконном противоборстве с тьмой настолько укоренилось в мирочувствовании нашего народа, что осталось присуще ему и после того, как его изначальный мифологический смысл окончательно забылся. Если автор «Слова о полку Игореве» в ХII в. еще помнил, что «Дажбожью внуку» противостоит земное проявление тьмы в виде кочевников-половцев, то, призывая своих соотечественников во время Великой Отечественной войны на смертный бой с «фашистской силой темной», советские поэты вряд ли отдавали себе представление о глубинных истоках используемых ими архетипов народного сознания. Как носители светоносного начала наши предки стали сопричастны великой космической битве добра и зла, света и тьмы, активно помогая торжеству первого начала на своем, земном уровне. В самом начале формирования славян как отдельного племени в рамках распадающейся индоевропейской общности нам было дано откровение о нашей светоносной сущности и месте на этой Земле. Благодаря этому священному откровению возникло и развилось наше мирочувствование, предопределившее особое восприятие мира и себя в нем, присущее только вышедшим из этого племени народам. Это особое мирочувствование выразилось в сотнях и тысячах разнообразных и формально никак не связанных между собой способов. С тех незапамятных времен оно и стало нашей славной судьбой, «пока сияет солнце и весь мир стоит». Подобно тому, как единое мирочувствование нашло себе множество форм внешнего проявления, так и предопределенная ею наша историческая судьба реализуется во внутреннем и внешнем развитии нашего народа, в том числе и за счет взаимодействия с соседями. На протяжении всей истории Руси и остальных славянских народов через жизнь и свершения отдельных людей разыгрывалась и продолжает разыгрываться другая, вселенская история борьбы Света и Тьмы. Осознанно встав на сторону Света, наши далекие предки выбрали себе не только великую славу, но и полный неимоверных трудностей и смертельных опасностей путь, ибо Тьма направила всю свою мощь на то, чтобы любой ценой загасить этот островок солнечного света, во что бы то ни стало сорвать дерзновенную попытку создать вопреки всему Державу Света и Правды на нашей земле.

Приведенные в этой главе материалы показывают, что наши далекие предки отчетливо осознавали себя Дажбожьими внуками, и следы этого уникального мирочувствования достаточно сохранились в разных уголках славянского мира, несмотря на навязанную им чужеземную религию. Идея происхождения от дневного светила стала главным мифом славянского язычества, вершиной его духовного развития, и навеки сформировала уникальное мирочувствование славянских народов. Считая себя потомками солнца и носителями света, славяне воспринимали как проникнутые солнечным началом свою страну и свое общинное устройство. Этим светоносным народом, живущим по закону Правды в светоносной стране, управляли князья солнечной династии. Как видим, народное сознание стремилось в максимальной степени воплотить в жизнь основной миф славянского язычества, на основании которого выстраивалась отныне вся жизнь славянских народов.

Как было показано выше, мифу о происхождении людей от солнца у тех народов, у которых он возник, предшествовавал миф о происхождении человеческого рода из растений или, в качестве варианта, из деревьев. Его следы мы видим в кельтском мифе о Талиесине, греческом мифе о Девкалионе, славянском мифе о превратившихся в цветы Иване-да-Марье, связи с растительностью индийского Ямы и его племянника Икшваку, римском мифе о происхождении первого поколения людей от дуба, скандинавская «Старшая Эдда» прямо называет первую человеческую пару Аск и Эмбля, т. е. ясень и ива, в то время как родоначальником континентальных германцев был Манн, сын порожденного землей бога Туистона, а у иранцев первая человеческая пара Мартйа и Мартйанаг возникает из куста ревеня. Об общеевропейском характере солнечного мифа говорить не приходится. Однозначно о существовании мифа о происхождении людей от дневного светила мы можем говорить лишь для сабинов, славян, индийских ариев и, со значительной степенью достоверности, реконструировать его наличие у иранцев. Если исключить сабинов, то все остальные случаи распространения данного мифа приходятся исключительно на народы восточной половины индоевропейского мира. Тот факт, что ареал распространения мифа о солнечном происхождении достаточно точно совпадает с древнейшим диалектным членением индоевропейской общности на группы kentom и satem, позволяет предположить, что оба этих события были как-то связаны между собой, и датировать время возникновения солнечного мифа у восточной половины индоевропейской общности примерно III–II тысячелетиями до н. э. Ареал распространения солнечного мифа не совпадает с первичным диалектным членением лишь в двух случаях — у сабинов в западной половине индоевропейского мира и у балтов в восточной.

Чем же можно объяснить тот в высшей степени принципиальный факт, что народы западной половины индоевропейского мира за исключением сабинов сохранили у себя более древний вариант общеиндоевропейского мифа о происхождении человека от земной растительности, а у народов восточной половины индоевропейского мира за исключением балтов, выводивших себя от месяца, возник стадиально более поздний миф об их происхождении от бога солнца? Вряд ли это принципиальное различие можно в полной мере объяснить одними лишь социально-экономическими причинами. Можно предположить, что усиление солнечного культа связано не с социально-экономическим или политическим, а с духовным развитием того или иного народа, частным выражением которого и может стать усиление функций священного царя в обществе. На примере индоевропейской мифологии мы видим, что часть народов в своем сознании прерывают свою тотальную зависимость от Матери-Земли, выражавшуюся в мифе об их происхождении из растения или дерева, и обращают свой духовный взор не просто к Небу, а к его главному лучезарному светилу, источнику жизни, с которым они начинают осознавать свое кровное родство. Земля, колыбель человечества, становится слишком тесной для этих народов, и их возросший дух устремляется к первоисточнику света, в котором теперь они видят своего божественного отца. Таким образом, всем индоевропейцам был предоставлен шанс пойти по пути, указанному богом солнца, но далеко не все смогли или захотели пойти по нему. И делая выбор на самой заре своей истории, по какому духовному пути ему идти в качестве самостоятельного народа после распада индоевропейской общности, каждый народ тем самым выбирал себе свою будущую судьбу.

Глава 19. Самоназвания славян

Приведенные в этой части книги материалы заставляют нас обратить внимание на самоназвание славян и посмотреть, нет ли какой либо связи между тем, как наши предки стали себя называть, и основным мифом их религии. За последние два столетия по поводу происхождения и изначального значения термина славяне было высказано немало предположений и гипотез. Их детальное рассмотрение или даже простой обзор не входит в нашу задачу: в рамках нашего исследования мы просто попытаемся выделить основные пласты значений, вкладываемых нашими предками в свое племенное название, и проанализировать, нет ли какой-либо семантической связи между этим самоназванием и солнечным мифом славянского язычества. Следует сразу отметить, что самоназвание наших далеких предков не было чем-то застывшим, раз и навсегда данным, и как минимум один раз менялось в течение относительно небольшого исторического периода. Имеется в виду то, что первоначально в корне нашего племенного названия была буква о, замененная впоследствии на а. На это нам красноречиво указывают названия как средневековых, так и современных отдельных славянских племен и народов, сохранивших свою исконную форму: ильменские словене на севере Древней Руси, словаки в бывшей Чехословакии, словинцы-кашубы в польском Поморье и, наконец, словенцы в бывшей Югославии. Тот факт, что корень с о встречается нам без исключения во всех трех частях славянского мира, не оставляет никаких сомнений в том, что первоначально наши предки называли себя словенами, а не славянами. Впервые этот термин встречается в античном источнике II века н. э., а именно в труде Птолемея: «Наиболее древнее упоминание этого племени славян встречается у Птолемея в форме Σονβηυοι (Geogr. VI, 14, 9), а потом у Иордана — в форме Suavi (Get. 250). С VII в. н. э. появляются свидетельства этой формы типа Sclavini, ср. rex Sclavinorum у Фредегара, ex genere Sclavinorum. (…) Для общеславянского поздней эпохи, как и для отдельных ранних славянских исторических традиций, бесспорно реконструироуется форма slov-ene»[643]. Однако приводящие эти факты языковеды В.В. Иванов и В.Н. Топоров достаточно обоснованно предполагают, что приводимая древнегреческим географом форма могла иметь и другое значение, предшествующее форме словене: «Греческое Σονοβ — у Птолемея может передавать и славянское slov-, но также (по крайней мере теоретически) — и славянскую начальную группу su-. (…) В этом случае славянский этноним можно было бы связать со ср. — слав. свобода, др. — русск. свобода «свободный человек», «воля, своя воля, независимость, освобождение от рабства», «состояние свободного человека».

Этимологически слав, svoboda соотносится с тем же индоевропейским корнем suobh-, для которого восстанавливается значение «свободный, принадлежащий к своему народу». В этом смысле слав, svoboda, др. — русск. свобода соотносимо с др. — русск. людинъ «свободный человек» (в частности, в «Русской Правде»)»[644]. С учетом того, какое исключительное значение играла свобода в последующей истории всех славянских народов, с какой отвагой ее отстаивали наши далекие предки, в качестве весьма правдоподобной гипотезы можно принять предположение, что первоначально славяне называли себя свободными людьми. В этом отношении если не этимологической, то, во всяком случае, семантической параллелью в рамках индоевропейской семьи народов оказывается самоназвание германского племени франков, буквально — «свободные».

То, что мы знаем о древнейшей истории славян, способно объяснить нам причины возникновения подобного самоназвания: гранича на востоке с воинственными ираноязычными кочевниками, а на западе — с не менее воинственными германцами, праславянские племена научились достаточно рано ценить свою свободу, противопоставляя ее рабству, которое грозило им в случае поражения от их свирепых соседей. Понятие свободы и независимости как единственно приемлемого для славян состояния нам встречается уже в свидетельстве о наших далеких предках византийского историка VI в. Менандра, описывавшего славяно-аваро-византийские отношения: «Впрочем, движение авар против склавинов было следствием не только посольства кесаря или желания Ваяна изъявить ему благодарность за оказываемые им ласки; оно происходило и по собственной вражде Ваяна к склавинам. Ведь перед тем вождь аваров отправил посольство к Давриту и к важнейшим князьям склавинского народа, требуя, чтобы они покорились аварам и обязались платить дань. Даврит и старейшины склавин отвечали: «Родился ли на свете и согревается ли лучами солнца тот человек, который бы подчинил себе силу нашу? Не другие нашею землею, но мы чужою привыкли обладать. И в этом мы уверены, пока будут на свете война и мечи». Такой дерзкий ответ дали склавины, не менее хвастливо говорили и авары»[645]. Для надменных византийцев, активно стравливавших между собой дальних и ближних соседей, все это была пустая горделивая похвальба варваров, которую, к счастью, они потрудились записать. Однако для наших далеких предков, великолепно знавших, что в случае отказа покориться аварам в их земли вторгнется значительно превосходящая их по мощи шестидесятитысячная конная орда, сжигающая и истребляющая все на своем пути, это была отнюдь не пустая похвальба. Перед лицом смертельной опасности они дали единственно возможный ответ, обусловленный их сокровенным мирочувствованием, делавшим их светоносными детьми Дажьбога. И склавины мужественно предпочли возможную смерть бесчестию и рабству, предпочитая умереть, но не посрамить своего великого прародителя. Внимательно приглядевшись, мы увидим, что все в гордом ответе аварам было обусловлено нашим солнечном мифом. Во-первых, склавины указали наглым кочевникам, что еще не родился на свете и не согревается лучами солнца тот человек, который бы подчинил себе их силу. Указание на дневное светило отсылает нас к мифу о происхождении самих славян от бога солнца Дажьбога, чем изначально и обуславливается наша собственная непобедимость как носителей света перед лицом окружавшей нас тьмы. Уверенность наших далеких предков в том, что подобное положение дел сохранится до тех пор, пока будут на свете война и мечи, становится понятной, если мы примем во внимание тесную связи меча с дневным светилом в славянской традиции. Болгары, как отмечал А.Н. Афанасьев, представляли солнце на Иванов день в виде воина, который пляшет в небе, кружится и вертит саблями. Данный южнославянский образ дневного светила перекликается с отождествлением его с мечом в одной русской легенде о мироздании: «В знамение своей победы над Сатанаилом Господь повесил над землей свой меч — солнце; пока оно светит, рать Сатанаила сидит во тьме кромешной, а ночью, вылезая, соблазняет человека…»[646]

Весьма похожее предание в конце XIX — начале XX в. было записано и на Украине: «Сонце уявляють у нас таким способом, що Бог зганяе чортiв з раю, що понаскакувало за цiлу нiч. I це його меч так сiяе»[647]. На основании ответа аварам, тотально пронизанного солнечной символикой, мы можем утверждать, что славяне в ту эпоху осознавали себя свободными и непобедимыми потомками Дажьбога, мощь которых не сможет сломить ни одна темная сила, а с помощью своего божественного прародителя они одержат победу во всех испытаниях и распространят свою власть на другие земли. Обусловленная божественным происхождением их светоносная сила столь велика, что до тех пор, пока на земле существуют войны, она всегда обеспечит им победу над врагами.

И это был далеко не единственный пример подобного рода. О том, какой глубокий след в мирочувствовании нашего народа оставило его неуклонное стремление к свободе, свидетельствуют и другие древние источники. Византийский полководец Маврикий отмечал: «Племена славян и антов сходны по своему образу жизни, по своим нравам, по своей любви к свободе; их никоим образом нельзя склонить к рабству или подчинению в своей стране»[648]. Эта обусловленная языческими представлениями устремленность к свободе была настолько мощна, что с ней ничего не могло поделать на первых порах и христианство. Польская хроника магистра Винцентия Кадлубка передает нам речь перемышльского князя Володаря Ростиславича (до 1067–1124): «Наставляет, сколь бесславно прозвище «Рабством заклейменный», добавив, что менее несчастен родившийся рабом, чем им ставший: поскольку первое — жестокость судьбы, второе — результат малодушия, в который любой легко «впадает», но с трудом «выбирается», намного почетнее скорая смерть, чем долгое, жалкое существование»[649]. Аналогичную мысль высказывает в своем обращении к соратникам и главный герой «Слова о полку Игореве»: «О дружина моя и братья! Лучше ведь убитым быть, чем плененным быть…»[650] Та же самая устремленность была присуща и большей части русского народа, о чем красноречиво свидетельствует вся его история. Таким образом, мы видим, что с древнейших времен стремление к свободе, ее жажда проходит красной нитью через всю историю нашего народа, что делает весьма вероятным предположение, что некогда это важнейшее понятие было положено в основу своего самоназвания нашими далекими предками.

Правда, следует иметь в виду, что первоначально понятие свободы могло обладать для наших предков более широким смыслом, на один из аспектов которого в свое время с некоторой излишней категоричностью указывал О.Н. Трубачев: «Таким образом, этимологически первоначально для слав, svoboda значение: «совокупность (вместе живущих) родичей, своих». (…) Ясно одно: значение «свобода», возобладавшее в слав, svoboda, является вторичным. Об этом говорит прозрачная этимология слова и остатки старого значения: др. — русск. свобода «поселок, селение, слобода», русск. слобода, др. — польск. sloboda «небольшой поселок, поселение крестьян»..»[651] Возможно, более оправданно было бы говорить не о противопоставлении, а о взаимодополнении двух значений интересующего нас термина: по-настоящему свободным человек может быть, лишь живя среди своих, близких ему по крови и духу людей, в своей общине. Немаловажный интерес представляет и другой сделанный этим лингвистом вывод, касающийся на сей раз не самоназвания славян, а обозначения в их языке человека как такового: «Толкование celo-vekъ = «сын рода» полностью оправдывается нашими знаниями общественного строя древних славян…»[652] С учетом изученных выше мифологических представлений наших предков мы можем уточнить этот вывод в плане того, что слово человек у славян означало не просто «сын рода», а «сын божественного солнечного рода». Именно через включенность в род, восходящий своими корнями к языческому богу солнца, человек только и становился человеком в подлинном смысле этого слова. В этой системе ценностей человек оказывался таковым только в силу того, что он являлся представителем, неразрывной частью божественного рода, его живым воплощением в период своей жизни. Понятно, что лишенный своего рода-племени либо забывший о нем в принципе не мог считаться человеком в подобной системе координат. Об этом спустя тысячелетия продолжают красноречиво свидетельствовать данные современного русского языка, где слову благородный противопостоят такие понятия, как урод, выродок, безродный, однозначно определяющие диаметрально возможные состояния человека именно по принципу его причастности либо непричастности к своему роду или, если брать шире, всему народу.

Вторым, на сей раз абсолютно бесспорным, как было показано выше, самоназванием наших предков было имя словене. Хоть целый ряд исследователей, в том числе и достаточно крупных, и не разделяет данной точки зрения, данное племенное самоназвание, скорее всего, было образовано от понятия слово и, соответственно, словенами были «люди, говорящие ясно, понятно». Как отмечал О.Н. Трубачев, самоназвание славян правильнее производить не от существительного слово, а от глагола слово, слухи — «понятно говорить». Весомым доказательством правильности понимания нами истинного значения этого смыслового пласта самоназвания славянских народов служит обозначение ими своих западных соседей немцами, буквально «немыми», в переносном значении «непонятно говорящими людьми». В обоих случаях для определения крупных племенных общностей наши предки использовали критерий их способности либо неспособности говорить, владеть человеческой речью. Весьма примечательно, что в готском языке нам встречаются глаголы slawan «молчать, быть немым» и gaslawan «умолкать», достаточно точно совпадающие с самоназванием славян. Зеркально соответствующие друг другу лингвистические данные показывают нам ситуацию взаимного отчуждения соседних индоевропейских народов, когда немцы для славян превратились в немых, а славяне, соответственно, в молчащих для столкнувшегося с ними германского племени. Наконец, в пользу подобного понимания самоназвания славян свидетельствует и то, что в древнерусском языке слово языкъ обозначал не только орган речи, но также «народ, племя» или «люди, народ»[653]. О древности подобного мирочувствования, восходящего, возможно, к индоевропейской эпохе, говорит и латинская параллель, где слово lingua точно так же одновременно обозначало и «народ», и «язык». Вновь критерий понимать и говорить на человеческой речи, хоть и обозначаемый иным термином, оказывался для наших предков главнейшим признаком при обозначении народа как такового. В связи с этим стоит отметить, что в отдельных памятниках древней славянской письменности народ мог обозначаться термином не только «язык», но и «слово». Так, например, в древнерусском списке XV в. «Шестоднева» Иоанна, экзарха Болгарского, философа и просветителя X в., читаем: «Тако бо разумѣемъ поемое се: двѣ словеси (два народа) служащи словеси бжию»[654]. В данном контексте «двѣ словеси» обозначают два народа, а «словеси бжию» — «божью славу». В свете нашего исследования важно подчеркнуть, что одно и то же слово одновременно могло обозначать и «народ», и «славу». «В отличие от «говорящих непонятно» или «не говорящих» (немцев), — совершенно справедливо подчеркивают В.В. Иванов и В.Н. Топоров, — славяне называли себя как «ясно говорящие, владеющие словом, истинной речью». Это соотнесение племенного названия со словом неоднократно обыгрывается в ранних славянских текстах, начиная с Константина Философа — первоучителя славян»[655].

Вся совокупность приведенных выше независимых друг от друга данных свидетельствует о правильности этимологии, выводящей самоназвание словен от слова.

При этом необходимо особо подчеркнуть тот весьма важный факт, что славяне уже на самой заре своей истории в качестве отдельного народа уже имели термин, обозначающий всю совокупность входящих в этот народ племен. Этим наши предки принципиально отличались от таких своих ближайших индоевропейских соседей, как германцы и балты, не имевших общего древнего самоназвания, охватывающего всю совокупность соответственно германских и балтских племен. Поскольку самоназвание являлось лингвистическим выражением самосознания, то в этом отношении славяне оказывались гораздо ближе к кельтам, фракийцам, иллирийцам и индоиранским ариям, также выработавшим единые самоназвания для обозначения своих общностей. В этой связи нельзя не согласиться с мнением О.Н. Трубачева, высказанном им в одной из своих статей: «Общеизвестный факт древнего наличия единого самоназвания slowene говорит о древнем наличии адекватного единого этнического самосознания, сознания принадлежности к единому славянству, и представляется нам как замечательный и культурный феномен»[656]. Наличие столь развитого племенного самосознания у славян при его отсутствии у их ближайших западных соседей ставит перед нами вопрос о его причинах, и одним из возможных ответов на него как раз и будет солнечный миф, этот основной миф славянства, выводивший происхождение нашего народа от бога солнца.

Однако тот факт, что самоназвание славян было тесно связано со словом, заставляет нас посмотреть, не был ли связан со словом и Дажьбог как божественный прародитель славян. Примеры этой второй связи уже неоднократно встречались нам в ходе данного исследования. Начать следует с того, что связь со звуком, музыкой и речью присутствует уже у отца бога солнца Сварога. Дажьбог и в этом отношении унаследовал часть связанных с богом неба представлений, и мы уже могли наблюдать связь со словом прародителя славян в различных, никак не связанных между собой проявлениях, лишний раз доказывающих глубинные истоки порождающего их мирочувствования. Во-первых, в приводившемся выше фрагменте «Повести о Петре и Февронии» слово однозначно называется одним из трех даров «трисолнечного божества» человеку. В свете этого следует сразу обратить внимание на то чрезвычайно показательное обстоятельство, что в древнерусской литературе неоднократно встречается устойчивый оборот «даждь слово» или «даяи слово», по своей конструкции полностью соответствующее имени Дажьбога: «Даяи слово благовѣстоующшмъ и силою мъногою на съврьшение благовѣстования»[657]; «Слава же пронеся всюду о немъ…. дасть бо ся ему слово премудрости и разума и утѣшения»[658]; «О мати Слова, даждь ми слово удобное…»[659] Помимо этой конструкции недвусмысленным доказательством того, что в языческую эпоху дающим человеку слово богом был именно Дажьбог, является приводившаяся выше украинская песня «Ой ти, соловейку», где с богом солнца оказывается связан соловей — символ сакрального красноречия в отечественной традиции как до, так и после принятия христианства. Еще в XIX в. в крестьянской среде эта птица продолжала соотноситься с голосом или звуком, как о том свидетельствуют приводимые В.И. Далем русские пословицы: «Мал соловей, да голос велик» и «Соловей — птичка не величка, а заголосит — лес дрожит!»[660] Впоследствии соловьиный голос начинается ассоциироваться с человеческой речью. Так, рассказывая о героическом сопротивлении новгородцев их насильственной христианизации, Иоакимовская летопись отмечает, что борьбу горожан с приспешниками Владимира возглавил «высший же над жрецы славян Богомил, сладкоречия ради наречен Соловей»[661]. «О Бояне, соловию стараго времени!»[662] — обращается автор «Слова о полку Игореве» к бывшему для него главным авторитетом легендарному певцу древности. Идущая из глубины языческих времен традиция соотносить именно с этой птицей духовные авторитеты продолжается на Руси и в христианскую эпоху. Так, например, один источник XVI в. так сообщает о кончине некоторых святых: «Отлетоша бо от нас… яко славие великогласнии… чюдотворци Петр и Алексие и инии православнии святителие». Образ соловья возникает в том же веке и в связи с Иосифом Волоцким: «Яко же ластовица и славий доброгласный»[663]. Таким образом, соловей в отечественной традиции оказывается устойчивым символом красноречия, причем красноречия сакрального. Bo-третьих, слово красный в русском языке тесно связано не только с дневным светилом, но также и с речью (красноречие, «красное слово» как обозначение шутки или остроты). В-четвертых, на эту же связь указывает новгородский заговор: «Праведное ты, красное Солнце! спекай у врагов моих, у супостатов, у сопротивников, у властей-воевод и приказных мужей, и у всего народа божьяго уста и сердца, злыя дела и злые помыслы, чтоб не возносились, не промолвили, не проглаголили лиха сопротив меня»[664]. Как мы видим из этого текста, у дневного светила имеется полная власть над сердцами и устами людей, и оно способно сделать так, чтобы ни один человек не промолвил, не проглаголил лиха против произносящего это заклинание человека.

С возникновением у славян письменности представления о связи солнца с речью частично переходят и на нее. Рассмотренный выше четырехликий болгарский солярный идол из Преслава (см. рис. 10) был изображен не где-нибудь, а именно на орудии для письма, что также указывает на связь дневного светила со словом, теперь уже письменным.

При рассмотрении вопроса об инцесте мы уже обращались к русской сказке про князя Данило Говорило. Поскольку весь княжеский род возводился к богу солнца, эта подчеркнутая речистость его представителя, встречающаяся к тому же в отголоске мифа о происхождении человечества, косвенно свидетельствует и о связи с речью, процессом говорения и самого дневного светила. Эта же связь с речью нам встречается и в предании об Иване-да-Марье, также наделенных солярными чертами. Так, например, в Иванов день данное растение использовали как оберег, раскладывая его по углам избы, чтобы вор не подошел к дому, так как «брат с сестрой будет говорить; вору будет чудиться, что говорит хозяин с хозяйкой»[665]. Это поверье показывает связь цветка иван-да-марья с человеческой речью, соотносящейся, в свою очередь, с самоназванием наших далеких предков в качестве словен как людей, этой самой речью и обладающих. В данном примере само растение выступает как «заместитель» отсутствующих дома мужа и жены, будто бы ведущих между собой беседу.

Как мы можем проследить с помощью сравнительного языкознания, связь речи как с богом, так и с солнцем возникает как минимум уже в эпоху индоевропейской общности. Целый ряд примеров указывают на связь звука и речи с солнцем и светом: хинд. gham — «солнечное сияние», цыг. gam — «солнце», но тох. А каш — «звук»; греч. ηλιοζ—«солнце», но и.-е. kel — «звук»; др. — инд. suar — «солнце», но и.-е. suer — «издавать звуки»; авест. xveng — «солнце», но англ. sing — «петь»; др. — инд. bhana — «солнце», но и.-е. bha — «издавать звуки»; англ. sun — «солнце», но авест. sanha — «слово»; и.-е. uek — «говорить», но др. — англ. swegle — «солнце»; лат. mico — «сверкать, блестеть», но и.-е. тек— «издавать звуки»; русск. диал. луд — «ослепительный свет», но др. — англ. leod — «звук»; и.-е. kens — «громко произносить», но др. — англ. scinan, англ. shine — «сиять»; и.-е. lap — «свет», но тох. A rape — «музыка»; англ. word — «слово», но и.-е. uer— «гореть, блестеть»; лит. zadas — «речь, язык», но и.-е. ka(n)d — «светить, гореть»; и.-е. kel — «кричать, звучать», но и.-е. kel — «гореть, сиять»; и.-е. bha — «блестеть, сиять», но bha — «издавать звуки»; латыш, balss — «голос», но и.-е. bhel — «сиять, светить»; русск. звук, но осет. suggan — «гореть, сиять»; русск. слово, но и.-е. leu — «сиять, блестеть». Особенно показателен в этом отношении санскрит, где, как подчеркнула Н.Р. Гусева, корень svri (svar) изначает одновременно «сиять», «прославлять» и «возвышать голос». В ведийских гимнах упоминается напев, «растущий (и) солнечный» (РВ I, 173, 1), бог солнца Сурья именутся в них поэтом (РВ V, 44, 7), а о боге огня Агни говорится как об «изобретателе блистательной речи» (РВ П, 9,4). Все эти данные показывают, что связь дневного светила с речью возникла еще в рамках индоевропейской общности и сохранилась у наших предков после ее распада и была ими использована в процессе самоосознания и самоназвания себя как отдельной племенной общности. Собранный материал позволяет нам сделать вывод о том, что Дажьбог являлся для славян не только первопредком и их физическим прародителем, но и богом, наделившим их даром слова, истинной речи, ставшей ключевым критерием при определении ими своего отличия от своих западных соседей. Славяне унаследовали от своего божественного первопредка не только его кровь и дух, но и слово, и это последнее обстоятельство было запечатлено ими при определении своего самоназвания. Обладание Словом, творящей второй мир истинной речью, способность понимать своих соплеменников и быть понятым ими — вот следующий этап национального самосознания славян, отразившийся в их самоназвании.

На третьей, заключительной стадии развития своего самоназвания славяне начали подчеркивать свою связь уже не просто со словом, а со славой. Понятно, что эта слава по природе своей выражается в слове, молве, человеческой речи, однако выражает уже не просто процесс говорения и понимания людьми друг друга, а прославление в людской среде чьих-либо великих свершений и подвигов. Процесс превращения обычного слова в славу хорошо прослеживается на материале древнерусского языка. Так, в своем плаче-заклинании в «Слове о полку Игореве» ХII в. Ярославна прилагает к Днепру эпитет Словутич. Хоть сам этот термин был образован от корня слово, а не слава, однако обозначал уже понятие «славный, знаменитый». Об устойчивости значения этого корня говорит то, что еще в ХVII в. cловый (словущий) продолжает означать «прославленный»: «Того же году месяца апреля в 9 день волное казачество великое Донское Войско… на низ словущия реки Дону Ивановиче на Манастырском яру собрав собе круг, и учаш думу о граде Азове чинити»[666]. Особую ценность для данного исследования представляет то обстоятельство, что интересующий нас термин применялся не только к рекам, но и к отдельным людям. Так, например, под 1241 г. Ипатьевская летопись упоминает «словоутьного пѣвца Митоусоу»[667], а памятник XI в. при констатации славы некоего мужа использует оба корня как с а, так и с о: «Славьнѣ бо бѣ мужь ть и словы въ та лета»[668]. Впоследствии понятие славы начинает применяться не только к рекам или людям, но к городу, в частности, к новой русской столице: «Въ преименитомъ, славномъ и царствующемъ градъ Москвъ»[669]. Выше уже приводился пример из «Шестоднева» Иоанна, экзарха Болгарского, где термин слово обозначал славу, причем славу Божию. Как отмечает М. Фасмер, русск. слово родственно лтш. slava, slave — «молва, репутация; похвала, слава», вост. — лит. slave — «честь, почет, слава», slavinti — «славить, почитать», др. — инд. craves — «хвала, слава, почет», авест. sravah — «слово, учение, изречение». С другой стороны, русск. слава оказывается родственно лит. slove — «честь, хвала», вост. — лит. slave — «честь, слава», slove — «великолепие, роскошь», только что упоминавшимся slavinti, slava, slave, craves, sravah-, a также греч. κλεοζ — «слава» и др. — ирл. clu — «слава»[670].

Приводимые В.И. Далем пословицы фиксируют связь славы с почитанием бога как формы связи человеческого и божественного: «Славите Бога, так слава и вам» или «Богу хвала, а вам (а добрым людям) честь и слава». В значении «хвалы, благодарения, прославления» понятие «слава» применительно к Богу встречается нам уже в древнейшей сохранившейся отечественной книге, Остромировом Евангелиии 1057 г.: «Даждь славу Боу»[671]. Понятно, что Бог в этом контексте имелся в виду уже христианский, однако сама форма построения этого оборота невольно напоминает нам структуру имени Дажьбога, давшего, как было показано выше, человеку дар слова. Сходная идея, однако уже без данной характерной формы построения выражения, встречается нам в «Житие Бориса и Глеба»: «Яко ты еси бъ млстивъ, и тебе славу въсылаемъ вх вѣкы»[672]. В значении «величие, совершенство» термин слава употребляется применительно к богу Афанасием Никитиным в его знаменитом «Хождении за три моря»: «Богъ единъ то царь славы, творець небу и земли»[673]. Слава, таким образом, оказывается одним из способов общения людей с богом.

Поскольку само понятие славы исторически появилось позднее понятия слова, следы связи рассматриваемого ныне термина с дневным светилом уже не столь многочисленны, как в случае с речью, однако все же присутствуют. Во-первых, это отмеченный устойчивый оборот, образуемый сочетанием понятия славы и глагола дать в различных вариациях. Во-вторых, необходимо отметить, что помимо рассмотренных выше значений слава в древнерусском языке означало также «блеск, сияние, яркость», т. е. те физические явления, которые напрямую соотносились с солнцем: «Ина слава слнцю, ина слава мѣсяцю, ина слава звѣздамѣ, звезда бо звѣзды разлучаеться въ славе»[674]. Весьма показательно, что со славой (в обычном значении этого слова) в древнерусской литературе соотносится и понятие светлости (в значении «сияния, блеска») дневного светила: «Нбса… свѣтлостью слнца… повѣдають славу его»[675]. Представление о связи славы со светом или блеском однозначно восходит к эпохе индоевропейской общности, как это неоднократно показывают соответствующие примеры народов данной языковой семьи. В одном ведийском гимне говорится о славе, которая всего за один день обходит вокруг неба, как бог солнца Сурья (РВ VI, 48, 21). Применительно к Агамемнону, верховному предводителю греческого войска под Троей, Гомер неоднократно употребляет эпитет «славою светлый Атрид» («Илиада» IX, 677; XIX, 146 и др.), величая его при этом по имени отца, т. е. подчеркивая роль родовой славы главы ахейцев. Римский поэт Силий Италик относительно своего героя уверен, что тот «поднимет свою славу до небес и добавит новый блеск к священному имени Юлиев»[676]. Понятно, что в первую очередь слава принадлежала богам. Так, например, в обращенном к Зевсу гимне Клеанф в первой же строке характеризует его следующим образом: «Славой затмивший богов, вседержитель многоименный…»[677] Надо думать, что именно эта существенная черта во многом и предопределила главенствующее положение Зевса в олимпийском пантеоне. Говоря об Агни, боге огня, ведийский риши констатирует, что его «слава ярче всего» (РВ 1,45,6), другой поэт отмечает, что этот бог «пронзил два мира (своим) светом и славой» (РВ VI, 1, 11), про бога Митру говорится, что «блеск (его) окружен самой яркой славой» (РВ III, 59, 6). О верховном боге-громовержце говорится: «чья природа — для славы, (а) имя Индры создано как свет» (РВ 1,57,3), а автор другого гимна так призывает его:

Ты на пути к высокой славе, о Индра. Достигни непреодолимого блеска! (РВ III, 37, 10).


Поделиться книгой:

На главную
Назад