Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Духовная прародина славян - Михаил Леонидович Серяков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Коля речки, коля речки Пасьцила дзеука овечки, Ды пасучи заснула. Ехау молойчик — ня чула. «Уставай, дзеука, досиць спаць, Ды садзися на коня, Кладзи ножки у стрымяна». Едуць поле — другое, На трецьцее узъежджаюць, Пытаетца Ясянька: «Скуль ты родом, Касенька?» — Я й родом Кракоуна, А назвиска Войтоувна. «Скуль ты родом, Ясянька?» — Во я родом Кракович, А назвиска — Войтович. Яше мяне Бог сцярог, Што з сястрою спаць ня лег. Пойдзям, сястра, у поля, Разсеимся обоя: 3 мяне будзиць жоуты цвет, С цябе будзиць сини цвет; Будуць дзеуки краски рваць И брата с сястрою поминаць: «Гэта тая травица, Што брацейка с сястрицай»[289].

Миф о превратившихся в растения людях, глубоко укорененный в русской традиции, в очередной раз всплыл в общественном сознании в страшные времена монголо-татарского ига. Согласно легенде «Откуда гречиха» одну русскую девушку захватчики увели в полон и, хоть ее силой взял в жены татарин, она, сохранив и в неволе верность православию, продолжала молиться и раздавать милостыню нищим. «Умерла та девка, и похоронили ее не по нашему обряду христианскому, а по ихнему обычаю поганому, татарскому. Только силен Бог. Схоронили девушку, на полянку насыпали землицы, а на той землице и выросла та девушка праведная. […] Не сама собой выросла-то праведная, а выросла только душа ее: пошла по ее могилочке гречка, а гречка-то и была душа самой той праведницы. Проходит там сколько время, пришла опять нищая братия к тому дому, где жила полоненная девица… Спросили, где могилка, пошли на могилку, да как глянули: ажно та душа на могилке гречишкой выросла! А гречишки до той поры и на свете не было. […] Смотрят: цвет от гречишки чистый да белый: ровно как душа ее была перед Богом чистая да белая! Взяла нищая братия ту гречишку и понесла на свою на Россеюшку. Оттого и пошла по земле гречишка у нас»[290]. Об общеславянских истоках данного мифа свидетельствуют как болгарская песня «Лоза и плющ», где девушка и юноша, зарытые в землю за свою любовь собственными родителями, превращаются соответственно в лозу и плющ, соединившись и после смерти, так и аналогичная песня боснийских славян-мусульман «Омер и Мейрима», где юноша после смерти превращается в дуб, а девушка — в сосну.

Восточнославянские тексты ничего не говорят о том, что в результате союза брата и сестры возник человеческий род, и даже отрицают сам факт данного союза, подчеркивая, что эта пара успела узнать о своем родстве прежде, чем вступила в реальные супружеские отношения. Однако, как показывает нам ведийский миф о Яме, который будет рассмотрен в следующей главе, где также подчеркивается отказ брата жениться на сестре и, соответственно, отстутствие у них потомства, в данном случае мы имеем дело с весьма ранней моральной цензурой, постаравшейся вытеснить из народной памяти неприглядные для нее факты. О том, что реальный половой союз брата и сестры был, свидетельствуют не только убедительные параллели из других индоевропейских традиций, которые будут приведены ниже, и логические соображения, но и сам факт превращения Ивана и Марьи в цветок — если не было греха, т. е. нарушения установленных запретов, то не должно было быть и наказания, которое в данных текстах оказывается ничем не мотивированным. Поскольку наказание в купальских песнях присутствует, то, очевидно, в предшествовавшей их редакции речь шла о реальном брачном союзе брата и сестры, который был совершен не по неведению (это опять-таки более позднее напластование), а в силу необходимости, поскольку другие брачные партнеры просто-напросто не существовали. Окончательно подтверждает эту гипотезу и магическая практика применения цветка иван-да-марья на Руси, где знахари использовали его «для водворения согласия между супругами»[291]. Очевидно, что если бы между братом и сестрой не было бы не просто инцеста, но более или менее длительного и успешного брачного союза, то, согласно магическому мышлению, было бы в принципе невозможно пользоваться цветком, в который превратились Иван да Марья, для укрепления супружеской жизни.

Кроме того, в приведенной выше легенде «Откуда гречиха», генетически родственной мифу об Иване и Марье, в растение превращается не грешная, а праведная, можно сказать, даже святая, душа, что наглядно свидетельствует о том, что первоначально превращение в цветы являлось не наказанием за грех инцеста, а было обусловлено совсем другими причинами.

Лучше понять первоначальный сюжет этого мифа нам поможет обращение к родственным индоевропейским традициям.

Наиболее близкий и генетически родственный славянской традиции миф о тесной связи людей с растениями мы находим в Иране. Там он был изложен в пятнадцатой главе «Бундахишна», восходящего к несохранившимся частям «Авесты». Согласно этому мифу первый человек Гайомарт (буквально «живой смертный»), погубленный духом зла Ахриманом, перед смертью испустил семя, треть которого досталось богине земли Спандармад. В результате этого через сорок лет вырос ревень в виде одного ствола, а еще через пятнадцать лет растение превратилось в первую человеческую пару Машйа и Машйане (Мартйа и Мартйанг). «Они (выросли) таким образом, что их руки оставались на плечах (друг у друга), и один соединился с другим, и они стали одним телом и с одной внешностью. Талии их обоих срослись, и они стали одним телом, так что не (было) ясно, кто (из них) мужчина, а кто — женщина…» Впоследствии они превратились из образа растительного в образ человеческий. Первоначально люди признавали верховенство бога Ормазда, однако затем дух зла Ахриман пробрался в (их) мысли и осквернил эти мысли. Под влиянием сил тьмы они от непорочной жизни перешли к убийству животных и созданию основ материальной культуры. Так Машйа и Машйане выкопали из земли камень и нашли в нем железо, обработали его камнем и огнем и сделали из него топор. Они срубили им дерево и сделали деревянное блюдо. Из-за неблагодарности, которую они проявили, дэвы ожесточились, и Машйа и Машйане стали невольно испытывать друг к другу греховную злобу. Они встали друг против друга, били друг друга, рвали волосы и царапали лица. Тогда дэвы прокричали из тьмы: «Вы — люди, (поэтому) почитайте дэвов, чтобы ваш дэв злобы отдохнул». Машйа пошел, подоил корову, плеснул молоко в направлении севера (отрицательная часть света в ортодоксальном зороастризме), и от этого дэвы стали более сильными, а оба они (Машйа и Машйане), стали так бессильны, что в течение пятидесяти лет у них не было желания иметь близость, а если они и имели близость, то у них не рождались дети. А по истечении пятидесяти лет появилось желание иметь потомство сначала у Машйа, а затем у Машйане, так что Машйа сказал Машйане: «Когда я вижу тебя, у меня возникает большое желание». Тогда Машйане сказала: «О брат Машйа, когда я вижу твое тело, то и в моем теле возникает желание». И тогда к ним пришло взаимное желание, и они его удовлетворили. У них через девять месяцев родилась двойня («пара»), мальчик и девочка. Из-за их привлекательности одного сожрала мать, а одного — отец. Тогда Ормазд лишил детей их привлекательности, чтобы родители воспитывали детей, и дети выживали. От Машйа и Машйане произошло семь пар, мужчина и женщина, и каждый брат был мужем, а сестра — женой. От каждой из пар в течение пятидесяти лет рождались дети, а сами Машйа и Машйане умерли через сто лет[292]. Иранский миф во многом перекликается с восточнославянскими купальскими песнями, вплоть до ссоры брата и сестры, переосмысленной в некоторых отечественных вариантах в убийство сестры братом, не говоря уже про инцест и омраченность сознания, указание на которое нам встречается в одном из значений древнерусского слова мара. Единственное отличие славянского и иранского мифов заключается в том, что в последнем первая человеческая пара произошла из растения и лишь затем совершила инцест, а в отечественной традиции — превратилась в растение после совершения инцеста. Однако, как будет показано в следующей главе, восприятие инцеста в качестве греха и превращение в цветы в наказание за его совершение представляют собой самую позднюю стадию переосмысления индоевропейского мифа в отечественной традиции. В этой связи стоит отметить, что в зороастрийской традиции само возникновение человечества оказывается результатом трех следующих друг за другом инцестов, исчерпывающих все возможные варианты его совершения: родителями Гайомарта считались небо и земля, ставшие впоследствии восприниматься как верховный бог Ахура Мазда и его дочь, богиня земли Спандармат[293]. Последняя, как было показано выше, от семени своего сына рожает брата и сестру, от инцеста которых и возникает не только все человечество, но и различные чудовища. В том, что и в славянской традиции речь первоначально шла не о последующем превращении, а о первоначальном возникновении первой человеческой пары из растений, которые, в ряде случаев, могли заменяться деревьями или грибами, нас убеждают не только логика развития мифологического сюжета и индоевропейские параллели, но и уникальные данные болгарского фольклора: «По болгарским верованиям, первые мужчина и женщина произошли из грибов (область Монтана)»[294].

Хотя в индийской традиции также присутствует первая человеческая пара в виде брата и сестры Ямы и Ями, факт инцеста между ними отрицается, а весь человеческий род возводится к их брату Ману. Хоть в индийских мифах напрямую ничего не говорится о происхождении Ямы или Ману из цветов, однако следы этого представления все равно присутствуют в данной традиции. Во-первых, как мифологически, так и этимологически ведийской первой человеческой паре Яме и Ями соответствуют авестийская пара Йима и Йими, а также латышский Юмис с его женой Юмалой. На чрезвычайную древность ведийского мифа уже обращали внимание исследователи, отмечавшие его многочисленные соответствия у других индоевропейских народов, причем не только на уровне сюжета, но и в плане имени главного персонажа: «Само индийское имя Yama восходит к общеиндоевропейскому названию “близнеца”, архаическому и.-е. q’emo-: др. — инд. yama- “близнец”, авест. уета-“близнец”, лат. geminus “близнец”, ср. — ирл. emuin “близнец”, латыш, jumis “сдвоенный плод”, “сдвоенный колос”, “сельскохозяйственное божество”»[295]. Генетически родственный индийскому Яме латышский Юмис, с одной стороны, обозначал сросшиеся друг с другом колосья или плоды, а с другой — был в латышской мифологии полевым божеством или духом, персонифицирующим удачный урожай. В зависимости от собираемых злаков, Юмис мог быть ржаным, ячменным, льняным и т. п. В песнях этого народа описывалось, как данный дух на шестерке лошадей едет на поле, чтобы перезимовать под дерном или грудой камней; лето он проводит всегда на полях; среди поля он кует шпоры, чтобы со славой переехать из риги в клеть. Также упоминается его жена Юмала, своего рода «зерновая матушка», и ребенок Юмалень[296]. Однако если латышский Юмис был неразрывно связан с земной растительностью, мы можем предположить, что некогда такая же связь существовала и у генетически родственного ему ведийского Ямы. Во-вторых, старшим сыном брата Ямы Ману был Икшваку (др. — инд. Iksvaku), само имя которого соотносится с санскр. iksu — «сахарный тростник»[297]. Следовательно, связь с растительностью присутствует и у племянника Ямы, сына первого человека в окончательном варианте ведийского мифа. В-третьих, индийское мистическое учение йоги описывает чакры (энергетические центры человеческого тела) в виде цветков лотоса с различным количеством лепестков — от четырех у самой нижней чакры до тысячи лепестков у самой верхней, что опять-таки предполагает существование и в этой традиции представления о генетическом родстве растения и человека.

Следы индоевропейского мифа о происхождении человека из растений, правда на сей раз культурных, мы встречаем и в такой развитой мифологии, как греческая. «Выходя на поверхность, Земля выносила в руках колосья, — констатирует исследовавший земледельческую религию Афин Б.Л. Богаевский, — которые она протягивала человеку иногда в виде ребенка. На отмеченном выше афинском терракотовом рельефе первой половины V века (до н. э. —М.C.) находится удивительно интересное изображение. Глядя на него, мы как бы присутствуем при выражении живого чувства земли афинянина, создавшего глубокий и весьма понятный образ. Между Афиной и Кекропсом, туловище которого оканчивается змеиным хвостом, указывавшим на его рождение из земли, находится женская фигура с распущенными волосами, падающими до плеч. Это Земля, выходящая из своих недр. В руках она держит ребенка, младенца Эрихтония — ребенка-колоса, который, пробивая поверхность поля, попадает под покровительство Афины, заботившейся о сохранении влаги на земле. (…) Считая, что Земля сама рожала детей и способствовала их появлению на свет, афиняне почитали ее в специальных функциях Детопитательницы, культ которой был известен также и в других местах Греции»[298]. Стоит отметить, что Эрихтоний также был одним из первых аттических царей, миф о котором подчеркивает исконность власти правителей данного региона Греции, а само имя его прозрачно указывает на неразрывную связь с землей его носителя (греч. chton — «земля», eri — интенсивная частица). Хоть скептик Еврипид позднее и вложил в уста одного из своих персонажей утверждение о том, что «почва не рожает детей», однако в народной афинской религии тождество растительной и человеческой жизни не подвергалось сомнению. Исследователь отмечает теснейший параллелизм представлений о рождении злаков и рождении детей: «От поля, оплодотворенного хлебным зерном, греки ожидали всходов-детей, от женщины, он знал, родятся дети-всходы, и потому символом брачного союза могло служить изображение мужчины и женщины, держащих в руках хлебный колос»[299]. Суммируя представления о связи Деметры, другой древнегреческой богине, олицетворявшей земное плодородие, с умершими, Б.Л. Богаевский отмечает: «Человек, после своей смерти, возвращался в лоно земли и, попадая в ее почвенный слой, приносил с собой и зародыши новой жизни. Его тело рассыпалось, обращалось вновь в ту же плодородную землю, из которой состоял живой колос — человек»[300]. Вместе с тем исследователь отмечает многогранность греческой богини: «С Ге (Геей. — М.С.) были связаны различные культы в зависимости от ее функций, как Матери Земли, посылавшей людям плоды земные, все необходимое для жизни и заботившейся о детях, наряду с этим, Ге почиталась в Афинах также как богиня смерти и законности»[301].

Наряду с мифом о происхождении земнородного афинского царя Эрихтония греческая традиция сохранила отголоски и о происхождении всего человеческого рода от первой пары, в облике которых просматривают растительные черты. Наслав на Землю так называемый Девкалионов потоп, уничтоживший людей «медного века», Зевс, для возрождения человеческого рода, сохранил жизнь единственной паре праведников — царю города Фтии в Фессалии Девкалиону и его жене Пирре, бывшими на этот раз не родными, а двоюродными братом и сестрой:

К вечеру долгого дня и лесов показались макушки Голые, тина у них еще на ветвях оставалась. Мир возроился земной. И увидев, что так опустел он И что в печали земля глубоким объята молчаньем, Девкалион, зарыдав, к своей обращается Пирре: «Нас, о сестра, о жена, о единая женщина в мире, Ты, с кем и общий род, и дед у обоих единый, Нас ведь и брак съединил, теперь съединяет опасность, — Сколько ни видит земли Восток и Запад, всю землю Мы населяем вдвоем. Остальное все морю досталось. (…) Ныне же в нас лишь двоих сохраняется смертных порода; Так уж угодно богам, чтоб людей образцом мы остались»[302].

Сам описанный мотив спасения в ковчеге единственной человеческой пары и вторичного рождения человечества генетически родственен с шумерским и библейским преданием и свидетельствует, скорее всего, о ближневосточном влиянии на греческую мифологию. Вторичным является и мотив о том, как эта пара возродила человеческий род, бросая за спину камни. К позднейшим напластованиям относится и указание на то, что они приходились друг другу не родными, а двоюродными братом и сестрой, являющееся уступкой новым моральным ценностям. Судя по тому, что, как сообщает Аполлодор, сыном Девкалиона и Пирры был Эллин, явившийся родоначальником всех греческих племен, изначально и в этом мифе речь шла о первой паре на Земле, ставшей изначальными прародителями всего человечества. Несмотря на то что этимологически Девкалион и Пирра никак не связаны с общеиндоевропейской человеческой парой, тем не менее и в греческом мифе, несмотря на последующие напластования в виде истории о потопе и творении человеческого рода из каменей, если внимательно к нему присмотреться, мы найдем следы изначального представления о происхождении людей из земной растительности. Как отмечает Р. Грейвс, само имя Девкалион означает «сладкое вино», а имя его жены Пирры — «красная»[303], что, судя по всему, указывает на цвет этого напитка. Об изначалъности связи данной пары с вином и, соответственно, с лозой, из которой оно изготавлялось, свидетельствует приводимая Павсанием локальная версия об изобретении виноделия, связываемая с сыном Девкалиона: «Со стороны Кирры к Фокиде примыкают земли так называемых локров озольских. Что касается их прозвища, я слыхал много различных версий, и я передам их все. Когда Оресфей, сын Девкалиона, царствовал в этой стране, одна его собака вместо щенка родила кусок дерева. Оресфей закопал в землю этот кусок дерева, но с наступлением весны, говорят, из этого куска дерева вырос виноград, и от побегов (озой) этого дерева было дано название и людям»[304]. Как видим, и спасшаяся во время потопа единственная человеческая пара, и их сын оказываются так или иначе связаны с виноградом, а тот факт, что от побегов этого растения данное греческое племя получило свое название, говорит о том, что первоначально данный греческий миф рассказывал о происхождении от виноградных побегов всего человеческого рода. Как видим, место прародителя человечества в Греции занимает виноград, заменяя собой как ревень в иранской, так и полевые цветы или грибы в славянской традициях. Данное обстоятельство свидетельствует о достаточно позднем переосмыслении древними греками исходного индоевропейского мифа, которое произошло в ту эпоху, когда вино стало играть заметную роль в их жизни. Затем этот, уже измененный, миф подвергся воздействию распространенного на Ближнем Востоке мифа о Всемирном потопе. Наконец, на последней стадии переосмысления античного мифа Девкалион и Пирра возрождают человеческий род, бросая за спину камни, что становится общегреческим преданием, а первоначальный вариант в «сниженной» и уже достаточно искаженной форме сохраняется лишь у озольских локров, одних из наиболее отсталых греческих племен и потому сохранивших у себя отдельные архаичные сюжеты.

У римлян сохранился миф о происхождении первого поколения людей от дуба, но в более отчетливой форме «растительный» миф присутствует в германо-скандинавской мифологии. Рассказывая о происхождении германцев, древнеримский историк Тацит сообщает о них следующее: «В древних песнопениях… они славят порожденного землей бога Туистона. Его сын Манн — прародитель и праотец их народа; Манну они приписывают трех сыновей, по именам которых обитающие близ Океана прозываются ингевонами, посередине — гермионами, все прочие — истевонами»[305]. Как следует из приведенного текста, первый человек в германской мифологии был сыном земнородного божества Туистона, само имя которого означает двойное, двуполое существо. С другой стороны, в скандинавской мифологии первой человеческой парой являлись Аск и Эмбль, имена которых буквально значат Ясень и Ива.

Следы аналогичных представлений мы видим и у кельтов. Миф о Талиесине начинается с того, что он, служа у волшебницы Керидвены, случайно обрел дар всеведения. Придя в страшную ярость, волшебница решила его убить, однако мальчик, зная, какая смертельная опасность ему угрожает, бросился бежать. В ходе преследования колдунья и ребенок неоднократно меняли свои обличья, однако в конце концов мальчик обернулся хлебным зерном, а волшебница — черной курицей и склевала его. Однако, проглотив своего врага, Керидвена оказалась им беременна и через девять месяцев родила его на свет. Хоть колдунья и хотела убить младенца, однако, взглянув на него, почувствовала, что не сможет этого сделать. Когда же ребенок вырос, он стал великим бардом Талиесином и, прозрев все свои предыдущие перевоплощения, поведал о них в знаменитой поэме «Битва деревьев». В ней Талиесин, осознав в себе Первобога, существовавшего от начала творения, прямо утверждал: «Я был многим, прежде чем стал собой». Так, певец был не только прежде воином, животными (быком, оленем, жеребцом и т. д.), предметами, казалось бы, неодушевленного мира (каплей дождя, лодкой, мечом, струной арфы, морской пеной и т. д.), но и хлебным колосом на вершине холма[306]. Однако не это было исходной формой существования великого певца:

Не был рожден я отцом и матерью; Вот девять частей, из коих я создан, как при Творенья: Из плодов фруктов, из плодов Бога — вначале; Из первоцветов; цветов, что растут на холмах; из лесных и древесных цветов; Из основы земли был я создан; Из крапивы цветков; и из вод девятой волны[307].

Сам текст поэмы показывает, что еще до появления земледелия древний человек выводил свое происхождение из дикорастущих растений.

Приведенные в данной главе примеры показывают, что миф о происхождении человеческого рода из растений или, в качестве варианта, из деревьев был свойственен почти всем индоевропейским народам. Его следы мы отчетливо видим в иранской, германо-скандинавской, римской и кельтской традициях, в несколько худшем виде он сохранился в греческой, славянской и индийской мифологиях. Поскольку данный «растительный» миф о происхождении человека фикисруется почти во всем индоевропейском мире, мы с полным основанием можем отнести время его возникновения как минимум к эпохе общности народов этой языковой семьи. Тот факт, что в данном общеиндоевропейском мифе первая человеская пара, подобно растениям, рождается из лона Матери Земли, свидетельствует о сложении этого мифа в эпоху матриархата. Так как во многих вариантах рассматриваемого мифа люди происходят не от культурных, а от дикорастущих растений либо вовсе от деревьев, это позволяет еще уточнить время его возникновения, отнеся его к доземледельческой эпохе каменного века. Очевидно, что, низвергнув с первого места Небесного Охотника, матриархальная религия была вынуждена создать и свой собственный миф о происхождении человечества, отвергающий его звездное небесное происхождение. Именно таким и стал «растительный» миф индоевропейцев, подчеркивающий родство человека с Землей, мыслящейся в образе Богини-Матери и порождаемой ею растительностью. Как мы видим, новый миф оказал большое влияние на человеческое сознание, а часть обусловленных им образов мы подсознательно продолжаем использовать до сих пор. Также индоевропейские параллели убедительно показывают, что и в славянском мифе первоначально речь шла о происхождении из цветов первой человеческой пары, вступающей в брак и затем порождающей человечество, и лишь впоследствии, под влиянием новых моральных установок, изначальный текст подвергся перекодировке. Насколько мы можем судить, на первом этапе изменения текста появился мотив наказания за инцест в виде превращения в цветы, а на следующем этапе стал отрицаться и сам факт инцеста при сохранении наказания.

Глава 8. Иниест и его значение

Поскольку инцест между братом и сестрой играл значительную роль как в индоевропейской, так и в славянской традиции, следует рассмотреть этот сюжет подробнее и выяснить его значение. Наиболее древним зафиксированным мифом об инцесте является индийский миф о любви сестры Ями к собственному брату-близнецу Яме, изложенный еще в РВ. Весьма показательно, что уже там момент инцеста отвергается и осуждается, из чего следует, что первоначальный его вариант, где инцест между братом и сестрой все-таки происходит и в результате его возникает человеческий род, относится к еще более ранней эпохе. Согласно утверждению сестры, добивающейся любви брата, «еще в утробе прародитель создал нас двоих супругами» (РВ X, 10,5). Исходя из этого, Ями первая предлагает своему брату любовь:

Ко мне, Ями, пришла любовь к Яме, Чтобы лечь с ним на совместное ложе. Как жена мужу, хочу я отдать (свое) тело. Да будем мы двое кататься туда-сюда, как колеса колесницы! (РВ X, 10,7)

Однако в период окончательного сложения текста данного гимна господствовали уже другие моральные нормы, и брат решительно отказывается от предложенной ему сестрой любви:

Никогда не стану я соединять (свое) тело с твоим телом! Плохим называют (того), кто войдет к сестре. Готовь себе любовные утехи с другим, чем я! Твой брат, о прекрасная, не хочет этого. (РВ X, 10,12).

Стоит отметить, что в самом начале гимна сестра в качестве причины любви к брату называет не свое желание, а стремление продолжить род:

Предусмотрительный хотел бы иметь внука (своего) отца, Представляя себе (своего) продолжателя на земле. (РВ X, 10,1).

Поскольку в индийской мифологии наряду с Ману Яма и Ями были первыми людьми на Земле, то, следовательно, других потенциальных супругов, о которых говорится в окончательной редакции гимна, у них не было, и изначально речь шла о том, чтобы породить человеческий род в целом. Наиболее близкой аналогией ведийскому мифу является среднеиранское предание о браке Йимы со своей сестрой Йимак, послужившее прецедентом для подобных браков у зороастрийцев[308]. Ближайшими этимологическими параллелями имени индоиранского первого человека являются кафирский Имра и скандинавский великан Имир (буквально двойное (то есть двуполое) существо или близнец), который благодаря своей муже-женской природе оказывается в состоянии в одиночку породить потомство:

У етуна сильного дочка и сын возникли под мышкой, нога же с ногой шестиглавого сына турсу родили[309].

Точной семантической аналогией скандинавскому Имиру оказывается упоминаемый Тацитом германский бог Туисто (буквально «двойное, двуполое существо»), являвшийся отцом первого человека Манна. Что касается дальнейших этимологических соответствий ведийскому Яме, то помимо латышского Юмиса с его женой Юмалой, следует назвать также кельтский миф о трех братьях-близнецах, носящих одно имя Финдеамна (Findeamna; eamna, множ. число от др. — ирл. eamn — «близнец», родственное как др. — инд. Уата, так и авест. Yima), которых родная сестра уговорила сожительствовать с ней, чтобы не остаться бездетной. Предания об инцесте фиксируются и у тех индоевропейских народов, у которых не сохранились изначальные имена брата и сестры, указывающие на то, что они являются близнецами. В осетинских преданиях Сатана соблазнила и вышла замуж за своего брата, предводителя нартов Урызмага. Следует упомянуть и древнехеттскии миф о рожденных царицей Каниша (Несы — древней столицы этого народа) тридцати сыновьях, которые, возмужав, вступают в брак со своими родными тридцатью сестрами-близнецами: «и она (то есть их мать) своих дочерей за своих сыновей выдала». Тем не менее один из близнецов пытается предостеречь своих братьев от совершения инцеста, что указывает на то, что в исторический период подобные браки осуждались у хеттов точно так же, как и в Индии. Аналогичный мотив брака, правда, на этот раз не между родными, а двоюродными братом и сестрой, сохранился и в греческой мифологии и рассматривался в предыдущей главе в связи с Девкалионовым потопом. Приведенные факты свидетельствуют о существовании у индоевропейцев еще в период нераспавшегося единства мифа о происхождении всего человеческого рода, т. е. их самих, в результате брака между братом и сестрой, в самом имени которых содержалось указание на то, что они являются близнецами. Поскольку само существование богов или, как в рассмотренных выше примерах, человеческого рода зависит от брака единственной пары на Земле, то подобный инцест оказывается «не преступным» и, более того, даже сакральным, являясь в ряде случаев образцом для повторения[310]. Среди первой иранской исторической правящей династии Ахеменидов обычай жениться на своих ближайших родственницах был чрезвычайно распространен: Камбиз II женился на обеих своих родных сестрах, Атоссе и Роксане, Дарий II — на Парисатиде и т. д. О типологической распространенности подобного мотива свидетельствуют инцестные браки у египетских фараонов и правителей инков, т. е. представителей неиндоевропейских народов, у которых подобный кровосмесительный союз также носил сакральный характер и был призван подчеркивать священный характер правящей династии. Необходимо обратить внимание и на то, что в значительной части рассмотренных выше примеров первый человек — Яма, Йима, Пирр — оказывается одновременно и первым правителем; к царской семье или семье вождя относится миф об инцесте в хеттской и осетинской традициях. Следует отметить, что мотив инцеста не ограничивается индоевропейской мифологией и неоднократно встречается в мифах других народов. Этому можно привести множество примеров, и поэтому мы ограничимся лишь указанием на присутствие этого мотива в мифе об Исиде и Осирисе в Египте и библейском мифе о Лоте.

В чем же был смысл подобных браков? С позиций мифологического мышления ответить на этот вопрос помогает сравнительный анализ скандинавской и греческой мифологии. В скандинавской мифологии присутствуют две группы богов — асы и ваны. Асы во главе с Одином являются собственно германскими божествами, в то время как ваны первоначально выступают врагами асов в первой в мире войне, которая заканчивается миром между двумя группами богов и взаимным обменом заложниками. Со стороны ванов заложниками становятся Ньерд и его дети Фрейр и Фрейя, находившиеся между собой в кровосмесительной связи. В «Старшей Эдде» эту связь обличает Локи. В песне «Перебранки Локи» он упрекает Ньерда в том, что тот «прижил сына с сестрою родной», а про его дочь Фрейю говорит:

«Ты, Фрейя, молчи! Ты, злобная ведьма, Погрязла в разврате: Не тебе ли пришлось — Пойманной с братом — Визжать с перепугу!»[311]

При этом ваны являются богами плодородия, как это следует из описания Снорри Стурлусоном времен царствования Ньерда и Фрейра, принявших власть у скандинавов после смерти Одина: «Ньерд из Ноатуна стал тогда правителем шведов и совершал жертвоприношения. Шведы называли его своим владыкой. Он брал с них дань. В его дни царил мир, и был урожай во всем, и шведы стали верить, что Ньерд дарует людям урожайные годы и богатство. (…) Фрейр стал правителем после Ньерда. Его называли владыкой шведов, и он брал с них дань. При нем были такие же урожайные годы, как и при его отце, и его так же любили. (…) При Фрейре начался мир Фроди. Тогда были урожайные годы во всех странах. Шведы приписывали их Фрейру. Его почитали больше, чем других богов, потому что при нем народ стал богаче, чем раньше, благодаря миру и урожайным годам»[312]. Поскольку кровнородственные браки ванов тесно связаны с их функциями носителей плодородия, урожайности и богатства (аналогичные мотивы присутствуют и в средиземноморских аграрных мифах), это объясняет как устойчивость подобных представлений, так и их широкую распространенность. О древности идеи о том, что брак с родной сестрой должен был принести урожай и богатство, говорит хотя бы то, что она встречается нам уже у Гомера. Речь идет о знаменитой сцене соблазнения Зевса, когда, чтобы отвлечь громовержца от хода Троянской войны, его собственная жена Гера склоняет его к занятию любовью на горе Иде. Поэма так описывает влияние священного брака на окружающую их земную природу:

Рек — и в объятия сильные Зевс заключает супругу. Быстро под ними земля возрастила цветущие травы, Лотос росистый, шафран и цветы гиацинты густые, Гибкие, кои богов от земли высоко подымали[313].

Брачный союз мужчины и женщины должен был стимулировать плодородие Земли, при этом это не обязательно должен быть брак собственно богов — для обеспечения плодородия в ряде греческих городов ежегодно справлялись религиозные обряды, имитировавшие на человеческом уровне священный брак небожителей. В свете рассматриваемой темы весьма примечательно, что и в данном конкретном примере из греческой мифологии инициатива исходила от Геры, бывшей не только женой, но и родной сестрой Зевса.

В этой связи обращает на себя внимание то, что в купальских песнях с Иваном и Марьей устойчиво связывается созревание и уборка урожая хлеба:

Ой! чie жито пидь гору стояло? Иванкове жито пидь гору стояло, Пидь гору зеленько, по мисяцу виденько. Молода Маричка ходить жито жати: — Молодой Иванко! Не вмiю я жати. — Як я тебе визьму, жито жати научу![314]

Если выше мы видели, что сам процесс созревания растений связывался со священным браком богов или людей, то здесь и жатва перекликается с тем, что Иван возьмет за себя Марью. Помимо этого мотива, вновь отсылающего нас к уже знакомому нам индоевропейскому мифу об инцесте брата и сестры, в купальском фольклоре встречаются тексты, связывающие с этими двумя персонажами не просто урожай хлеба, а его сверхобилие:

Марья Ивана В жито звала: — Пойдем, Иван, Жито глядеть! Чье жито Лучшее из всех? Наше жито Лучшее из всех! Колосисто, Ядренисто. Ядро в ведро, Колос в бревно![315]

Однако тот же белорусский фольклор показывает, что с Иваном и Марьей ассоциировался хороший урожай не только хлеба, но и любых трав вообще:

Иван да Марья На горе купалыся; Гдзе Иван купався — Берег колыхався, Гдзе Марья купалась — Трава расцилалась[316].

Поскольку брат и сестра в конечном итоге сами превращаются не в жито, а в обыкновенные полевые цветы, эту связь Ивана и Марьи с дикорастущей растительностью следует признать исходной. Об этом же свидетельствует также как названный в честь брата и сестры цветок, так и то, что на Руси марью называли различные виды лебеды.

Кроме того, на генетическое родство индийского мифа о Яме и Ями и славянского об Иване и Марье указывает и то немаловажное обстоятельство, что инициатива кровосмешения в обоих случаях принадлежит сестре. На это при анализе восточнославянского фольклора уже давно обратили внимание В.В. Иванов и В.Н. Топоров: «Для этих текстов, как и для купальских песен об инцесте, характерно представление о том, что инициатива в предложении инцеста принадлежит сестре, являющейся носительницей злого начала. Ср. активную роль Марьи в купальской песне с развернутым сюжетом:

Иван сидит, За ним Марья, За ним Марья Вдогон бежит, Вдогон бежит. “Постой, Иван! Постой, Иван! Скажу нечто, Скажу нечто! Тебя люблю, Тебя люблю, С тобой пойду, С тобой пойду!”[317]

Однако и на этом совпадения не заканчиваются. Поскольку Яма был первым человеком, который умер, он стал царем загробного царства, и это представление отражается уже в РВ. Согласно более позднему индийскому мифу, изложенному в Майтрее-самхите, когда Яма умер, его сестра Ями горько оплакивала его кончину, а поскольку ночи еще не существовало, она все время повторяла: «Только сегодня он умер». Чтобы даровать ей забвение, боги создали ночь[318]. С этим мифом следует сопоставить другое название у ряда славянских народов цветка иван-да-марья, который мог также называться брат и сестра, брат с сестрой, и, что особенно интересно, бел. день и ночь, чеш. deǹ a noc lesnie, пол. dzieǹ i noc, луж. noc а zeǹ, ср. — нем. tag-und-nacht как название этого же растения. Данные примеры показывают, что если не сам миф о возникновении дня и ночи, то по крайней мере представление о темной и светлой половине суток и у славян связывалось со зримым символом любви брата и сестры. Об этом же свидетельствует и русская загадка о дне и ночи, осмысляемых народным сознанием в качестве кровных родственников, причем опять-таки с подчеркнутой инициативой женского начала: «Сестра к брату в гости идет, а он от сестры прячется»[319].

О наличии устойчивых брачных отношений между братом и сестрой свидетельствует и русская сказка «Князь Данила-Говорила», которая содержит ряд аналогичных мифу об Иване и Марье мотивов. Согласно сказке, у старушки-княгини были сын и дочь. Ведьма позавидовала им и пришла к их матери с такими словами: «Кумушка-голубушка! Вот тебе перстенек, надень его на пальчик твоему сынку, с ним он будет и богат и тороват, только бы не снимал и женился на той девице, которой мое колечко будет по ручке!» Старушка поверила, обрадовалась и, умирая, наказала сыну взять за себя жену, которой перстень годится. Сын вырос, упорно искал по кольцу свою суженую и, так и не найдя, вернулся домой. Видя, что брат кручинится, сестра спросила его о причине и немало удивилась, услышав его рассказ. Заинтересовавшись загадочным предметом, сестра захотела померять перстенек. «Вздела на пальчик — колечко обвилось, засияло, пришлось по руке, как для ней нарочно вылито. “Ах, сестра, ты моя суженая, ты мне будешь жена!” — “Что ты, брат! Вспомни бога, вспомни грех, женятся ли на сестрах?” Но брат не слушал, плясал от радости и велел собираться к венцу». Сестра стала горько плакать, и проходившие мимо старушки посоветовали ей сделать четыре куколки, рассадить их по углам, под венец с братом идти, а в светлицу не торопиться. «Брат с сестрой обвенчался, пошел в светлицу и говорит: “Сестра Катерина, иди на перины!” Она отвечает: “Сейчас, братец, сережки сниму”. А куколки в четырех углах закуковали:

Ку-ку, князь Данила! Ку-ку, Говорила! Ку-ку, сестру свою, Ку-ку, за себя берет. Ку-ку, расступись, земля, Ку-ку, провались, сестра! Земля стала расступаться, сестра проваливаться»[320].

Когда куколки пропели так три раза, сестра полностью провалилась и попала под землей в избу к ведьме Бабе-яге. Дочь хорошо приняла незваную гостью, однако вернувшаяся домой ведьма захотела ее съесть. Далее следует распространенный в сказках сюжет про то, как жертва Бабы-яги утверждает, что не знает, как садиться на лопату в печь, ведьма садится на лопату сама, после чего девицы ее засунули в печь. Баба-яга выбралась из печи, погналась за ними, но в конце концов сгорела в огненном море.

Обе девушки вышли на поверхность земли и присели отдохнуть. «Вот пришел к ним человек, спрашивает: кто они? И доложил барину, что в его владеньях сидят не две пташки залетные, а две девицы намалеванные — одна в одну родством и дородством, бровь в бровь, глаз в глаз; одна из них должна быть ваша сестрица, а которая — угадать нельзя». Брат понимает, что одна из них его сестра, но не может определить, которая именно, а сестра не говорит. Чтобы разрешить эту загадку, слуга посоветовал князю налить бараний пузырь крови и положить его под мышку. Сделав так, брат продолжил говорить с девушками, а слуга ударил его в пузырь ножом. Видя лежащего в крови своего брата, сестра кинулась к нему и стала причитать. «А брат вскочил ни горелый, ни болелый, обнял сестру и отдал ее за хорошего человека, а сам женился на ее подруге, которой и перстенек пришелся по ручке, и зажили все припеваючи»[321]. Текст данной сказки испытал ту же моральную цензуру, что и купальские песни, однако в ряде случаев первоначальный сюжет более явно выступает из-под последующих напластований. В первую очередь обращает на себя внимание то, что кровнородственный брак совершается в княжеской семье, причем по предсмертной воле матери. Сам инцест объясняется происками ведьмы, подарившей княжескому сыну перстень для определения его будущей суженой, которой и оказывается его сестра. При этом ведьма подчеркивает, что, нося это кольцо и женившись на той, кому оно придется впору, князь «будет и богат и тороват», в чем, как показывают индоевропейские параллели, и состояла цель данного инцеста. Показательно, что сказка ни разу не говорит, что ведьма обманула княжескую семью в этом отношении. О сравнительно позднем появлении в данном сюжете фигуры ведьмы, призванной объяснить причину того, почему мать-княгиня отдала детям такое противоестественное распоряжение, красноречиво говорит начало другой, записанной в Черниговской губернии, сказки «Царевна в подземном царстве»: «Жив сабе царь да царица, и у их быв сын и дочка. Яны приказали сыну, штоб йон, як яны умруть, жанився на сястре». Когда родители умерли, брат поспешил выполнить их волю: «Во брат и каже сястре, штоб гатавилась к вянцу, а сам пашов да папа прасить, штоб их павянчав»[322]. Как видим, перед нами своеобразная традиция, освященная в данном примере волей обоих родителей безо всякого влияния со стороны. Хоть в первой сказке сестра в отличии от брата и осознает греховность задуманного и с помощью волшебных кукол избегает кровосмесительного союза, князь в конечном итоге женится на ее подруге, дочери Бабы-яги, которой также данный перстень приходится впору. То, что дочь яги из подземного царства внезапно оказывается с его сестрой «одна в одну родством и дородством, бровь в бровь, глаз в глаз» до такой степени, что их никто не может различить, т. е. фактически двойниками, свидетельствует о поздней и достаточно поверхностной цензуре, указывающей нам на то, что первоначально брак князя состоялся с родной сестрой, которая затем, под давлением требований новой морали, была заменена на ее близнеца, которая совершенно немотиворованно помогает княжне против родной матери и похожа на нее как две капли воды, вплоть до размера пальца. Вернувшиеся из подземного мира девицы молчат, что находит свои многочисленные параллели в ритуальном молчании тех сказочных персонажей, которые возвращаются на землю из загробного мира. Еще одно обстоятельство, заслуживающее внимание — это и смерть сестры, заживо провалившейся под землю, и имитация смерти брата, объясняющаяся в сказке необходимостью заставить сестру выдать себя, чтобы жениться на ее подруге. Как видим, оба участника инцеста так или иначе оказываются связанными с загробным миром, опять-таки напоминающем нам ведийский миф о Яме как о властелине царства мертвых. Весьма примечательно, что в брак с собственной сестрой Данило-Говорило должен вступить по воле матери, а наличие в сюжете сказки ведьмы и Бабы-яги окончательно убеждает нас, что сам миф об инцесте, рассматриваемом первоначально как положительное явление, возник опятъ-таки в эпоху матриархата. Что касается второй сказки, «Царевна в подземном царстве», сюжет которой после того, как главная героиня проваливается под землю, развивается совсем в другом русле, то и там она выходит замуж за царевича подземного царства, т. е. персонажа, связанного с потусторонним миром.

Проанализировав русские сказки и балладные песни, в которых присутствует мотив инцеста, П.В. Линтур пришел к следующему выводу: «Из четырех рассмотренных нами русских сказок об инцесте в трех сестра добровольно выходит за брата, как завещали умирающие родители, и только в одной она пытается избежать греха. (…) Нет сомнения в том, что более древние тексты те, в которых брат и сестра, выполняя волю родителей, беспрекословно вступают в брачный союз, а более поздние те, в которых акт кровосмешения объявляется смертным грехом»[323]. Данный вывод в полной степени относится и к рассмотренным выше купальским песням об Иване и Марье. Следует отметить, что распространенность данного сюжета в славянской традиции не ограничивается купальскими песнями, сказками и балладами. Мотив инцеста, случившегося или предотвращенного, присутствует как в русской былине «Михайло Казарин», так и в героическом эпосе южных славян, у которых есть различные песни на тему «Королевич Марко находит свою сестру»[324]. Из совокупности приведенных примеров напрашивается вывод, что изначальной основой подобных сюжетов был мифологический прецедент, священный брак брата и сестры, положивший начало человеческому роду и изобилию в природе. В более позднюю историческую эпоху подобный брак начинает восприниматься как недопустимый инцест, становится табу, и люди предпринимают все зависящие от них меры, чтобы предотвратить его совершение. Однако память об этом кардинальном событии, несмотря на все последующие его искажения, глубоко укоренилась в народной памяти и, как мы видим, периодически прорывалась на поверхность народного творчества — в мифе, эпосе, сказке, балладе.

Похожие представления нам встречаются и на другом конце славянского мира: «Известные в болгарском фольклоре мифологические рассказы об инцесте между двумя близнецами (братом и сестрой) передают сюжет о “небесной свадьбе”. Инцест между ними отнесен ко времени первотворения, и потому это единственная в славянском фольклоре ситуация, когда инцест мыслился нормальным и естественным. В болгарских легендах солнце хочет жениться на своей сестре — Луне или Зарнице, а месяц — на своей сестре Вечернице (Венере). Утренняя и вечерняя ипостаси Венеры оказываются близнецами, братом и сестрой по имени Янкул и Янка, Стана и Мильке, которые женятся, не подозревая о родстве между ними. Как брат и сестра предстают в болгарских поверьях небо и земля, от сакрального инцеста которых родился месяц»[325]. Как видим, болгары единственные из всех славянских народов сохранили предания об инцесте между близнецами (в купальских песнях не говорится, что Иван и Марья были близнецами), который произошел во времена создания видимого космоса и потому был нормальным и естественным, не являясь инцестом в собственном смысле слова. Кроме образования видимой Вселенной, т. е. окружающего человека пространства, от инцеста возникает и время как таковое: «В южнославянском фольклоре мотив инцеста присутствует в легендах о Бабе Марте, неудовлетворенной сексуальными возможностями своих братьев Голям Сечко и Малък Сечко (т. е. января и февраля). Инцест Бабы Марты с братьями трактуется как начало нового космического цикла»[326]. Но если возникновение основных объектов космического пространства и времени как такового происходит в результате инцеста, то мифологическая логика требует признать, что и возникновение человека как микрокосмоса также произошло этим путем. Об общеславянских истоках подобного представления свидетельствует и тот факт, что и в момент праздника, представлявшего собой период сакрального времени, вкрапленного во время профанное, инцест между близкими родственниками и на Руси также не считался грехом: «Во время братчины… совокупляются в близких степенях родства: сноха с деверем, свекром, близкие родственники. Бывали случаи и с родными — братья и сестры (все женатые) и грехом не считали»[327].

Как показали недавние исследования, инцест является весьма многогранным образом не только в мифологии, но и в психологии. С одной стороны, как уже отмечалось выше, он происходит в начале времен по необходимости, поскольку на Земле существует лишь одна человеческая пара. С другой стороны, рассматривая все живое на нашей планете как проявление единого Первобога, или если ограничиться одним лишь человеческим родом, потомками единого божественного предка, то сам факт инцеста предстает перед нами с другой стороны. Анализируя его роль в кельтской традиции, братья Рис приходят к следующему неожиданному выводу: «Универсальность и единосущность сверхъестественного прародителя имеет прямое отношение к мотиву инцеста, который достаточно часто фигурирует в историях о рождении. Этот мотив типичен для зачатия героя, и, анализируя его так, как мы анализировали другие мотивы, мы должны согласиться, что любое зачатие в некотором смысле инцестуально. Ведь если отец божественной искры в каждом человеческом существе по сути един, значит, мать, дитя, отец, жена, растения и животные суть духовные братья и сестры. Инцест, таким образом, “неизбежен в силу родства всего живого ab intra”. Ту же истину можно сформулировать космологически. Родство и, соответственно, инцестуальная связь с животными и с природой вообще символизируют первичное единство, существовавшее до раздела живого и неживого, растений и животных, людей и зверей». Развивая далее свою мысль, исследователи постулируют: «Таким образом, инцестуальное происхождение героя символизирует присутствие в нем некоего имманентного вселенского начала, альфы и омеги, и для этого начала нет ни брата, ни сестры, ни матери, ни отца, а в конечном счете — ни рода, ни вида, ни элемента»[328]. Независимо от братьев Рис и при анализе не кельтских мифов, а более поздней алхимической традиции к похожему выводу пришел и К.Г. Юнг: «В то же время вмешательство Святого Духа приоткрывает скрытое значение инцеста — хоть между братом и сестрой, хоть между матерью и сыном — как отталкивающий символ unio mystica (мистического единения). Хоть брачный союз близких кровных родственников везде табуируется, он остается прерогативой царей (свидетельство тому — инцестуальные браки фараонов и т. п.). Инцест символизирует воссоединение со своей собственной сущностью, он означает индивидуацию или становление самости, а последняя столь жизненно важна, он обладает жутковатой зачаровывающей силой — вероятно, не столько как грубая реальность, сколько как психический процесс, контролируемый бессознательным: факт, хорошо известный всякому, кто знаком с психопатологией. Именно по этой причине, а вовсе не из-за отдельных случаев человеческого инцеста считалось, что первые боги производили потомство в инцесте. Инцест — попросту соединение подобного с подобным, представляющее собой следующую стадию в развитии первобытной идеи самооплодотворения»[329]. Несмотря на строжайшее осуждение этого явления общественным сознанием, начавшимся, как мы можем видеть на примере ведийского мифа о Яме и Ями, задолго до самого возникновения христианства, данная идея неоднократно прорывается не только в различных памятниках фольклора, но и у алхимиков в позднем Средневековье, и даже у Гете: «Явный “исторический” аспект Анимы, а также ее компрессия с сестрой, матерью, женой и дочерью вкупе с относящимися сюда мотивами инцеста имеется и у Гете (“Ах, ты была в былые времена моей сестрой и моей женой”), а также в фигуре Анимы как regina или femina alba в алхимии. У английского алхимика Иеренея Филалета, писавшего около 1645 года, имеется замечание, что “королева была королю сестрой, матерью и женой”»[330]. Анализ истинного значения мотива инцеста в индоевропейском мифе о брате и сестре — прародителях человечества — показывает, что с помощью этого неожиданного и даже шокирующего образа матриархальное сознание стремилось обрести утраченное единство человеческой души, путь к которому лежал через осознание космической истины единства всего сущего во Вселенной, пронизанной божественным началом Первобога или, в контексте идеологии той далекой эпохи, Великой Богини.

Глава 9. Споры и Спорыш

С «растительным» мифом индоевропейцев связано и одно из древнейших самоназваний славян, зафиксированное в VI в. византийским историком Прокопием Кесарийским: «И некогда даже имя у славян и антов было одно и то же. В древности оба эти племени называли спорами (“рассеянными”), думаю, потому, что они жили, занимая страну “спораден”, “рассеянно”, отдельными поселками. Поэтому-то им и земли надо занимать много»[331]. Нечего и говорить, что попытка объяснить имя славян как «рассеянные» является догадкой самого Прокопия, взявшего лишь одно значение данного термина, который для него кто-то перевел со славянского на греческий. Само слово «споры» в греческом языке имеет много значений, основными из которых являются «сеяние, посев, семя», а также «дети, потомки». Как видим, данное самоназвание у наших далеких предков появилось еще до их разделения в историческую эпоху на славян и антов и, соответственно, возникновения этих племенных союзов. Поскольку само самоназвание славян, как будет показано в четвертой части данного исследования, было обусловлено мифом об их происхождении от Дажьбога-Солнца, то предшествовать этому осмыслению своей родословной мог лишь более ранний миф.

Понять его происхождение нам помогает то обстоятельство, что интересующий нас корень сохранился во многих славянских языках. В древнерусском языке слово спорь означало «обильный», а производные от него понятия спорыш — «увеличивающийся, умножающийся», спорыня — «обилие». Оба этих термина неоднократно встречались в древнерусской литературе применительно к хлебу: «Е хлѣб въе спори бывше» или «Егуптяне четь и требы кладут Нилу i огневъ, рекуще: Нилъ плодавець и раститель класом, огнь творит спорыню, сушить i зрѣеть»[332]. Слова спорынья, спорила, спорость и в современном русском языке означают «успех, удача, выгода, прибыль, прок, рост», а производные от этого же корня спорный, споркин — «выгодный, прибыльный, прочный, успешный; дающий из малого количества много, служащий долго; сытный, питательный»[333].

Данный корень оказывается тесно связан и с семантикой числа два: спорыш — «двойчатка»[334]. Аналогичные примеры мы видим практически во всех славянских языках: белор. спор — «прибыль, успех», спориць — «становиться прибыльным», спорный: 1) прибыльный, выгодный, «спорная мука», 2) вместительный «спорный мешок», 3) успешный, спорно — успешно; укр. спiрp — успешность в работе, спорити — умножать, увеличивать, сшрный: 1) скорый, быстрый: «Сшрний шнь», 2) успешный; спориш—растение. В сербском языке слово спор означает «долгодержащийся», спорити — увеличивать, спори, спориша — тысячелистник. У чехов sporost — изобилие, sporota — бережливость, spory — бережливый, обильный, spore — в изобилии, щедро, а у поляков spor — успех, sporzyc — умножать, увеличивать, spory — прибыльный, выгодный, sporo — успешно, выгодно[335]. К этому перечню следует добавить болг. спор — «прибыль, урожай», словен. spor, spora — «обильный, питательный», слвц. spory — «щедрый, обильный», польск. spory — «щедрый, обильный», в. — луж., н. — луж. spory — «щедрый, обильный». Из других индоевропейских языков интересующий нас славянский корень родственен др. — инд. sphiras — «тучный, обильный, богатый», лат. prosper (prosparos) — «счастливый, благоприятный», арм. р'artam — «обильный». К этому же кругу, по всей видимости, относится и нем. Spore, заимствованное из лат. spora, родственного, в свою очередь, др. — греч. σπορα — «посев», преобразованного из σποροζ — «рассеянный, одиночный»[336]. Также можно предположить принадлежность к данному кругу др. — англ. spir— «длинный побег», лат. asparagus, заимствованного из др. — греч. (ασπαραγοζ—«молоденький побег», авест. fraspareya — «отросток, ветка», лит. зри^аз — «глазок растения»[337], хоть родство это, безусловно, более отдаленное. Анализируя данные славянских языков, Н.Н. Тихоницкая приходит к следующему выводу: «Таким образом, спор — рост, увеличение, прибыль, успех. Спорыш, спорынья, спорила—двойной, тройной предмет (колос, орех, огурец), с которым проявляется спор»[338].

Дошедшие до нашего времени фольклорные материалы показывают, что в первую очередь спор связывался с хлебом. Помимо приводившихся выше примеров древнерусской письменности, это следует и из записанных еще в XIX в. В.И. Далем русских поговорок: «Назем спорит урожаю»; «Доспорит ли хлеб до весны?» в значении «станет ли его»; «Рожь спорее пшеницы»; «Спорина против спорины не приходится: ржи десять мер на десятину, а маку — мужичью шапку»[339]. В Дмитровском крае Московской области при первом и втором зажине произносился приговор-молитва: «Дай, господи, спорыньи и легкости, и доброго здоровья!»[340] В XIX в. в Смоленском крае П. Шейн записал следующее поверье: «Во время жатвы как жнецы, так и жницы стараются найти на одном стебле самое большое количество колосьев. Если таковых найдется 12, то он назывался “житной маткой” или “спорыньей”. В Могилевской и Витебской губ. его называют “спорышем”. Нашедши эти колосья, хранят их как зеницу ока, в продолжение всего года, приберегая их к посеву, во время которого их рассеивают первыми, с твердой надеждой на получение от них обильного урожая»[341]. Хранился этот магический залог будущего изобилия в самом сакральном месте. Так, в Ярославском крае спорыши приносили в дом и хранили на божнице, а в Вятке — втыкали в стену хлебного амбара или в избе под матицей. В.В. Усачева отмечает общеславянское распространение представления о чудодейственной силе спорыньи: «Двойной колос (два и более колосьев на одном стебле: рус. двойчатка, житная матка, спорыш, спорынья, супорыжка, царь-колос; бел. диал. блызнета, двачкы, спорышики; пол. parka; болг. клас-цар, житна-матцка, близнаци, майка на нивата — Странджа) считается воплощением плодоносной силы, обеспечивающей урожай. В поверьях находка двойного колоса сулила счастье, успех в течение семи лет (укр., пол.), для чего его носили за лентой шляпы (верхне-силез.; луж.); девушке предвещала скорое замужество (колос носили при себе, зашив в одежду); парню — женитьбу, замужней женщине — рождение близнецов. В то же самое время у болгар находка двойного колоса предвещала смерть хозяина (Ловеч); в Страндже существовало поверье, что двойной колос мог быть или хорошим, или плохим знаком: если его находили в яровой ржи — это предвещало смерть одного из членов семьи, колос тут же закапывали в землю, если в озимой — это к добру»[342]. Как видим, помимо богатого урожая двойной колос одновременно мог предвещать бракосочетание, рождение близнецов или смерть. Нельзя не заметить, что в своей совокупности все эти поверья весьма точно соответствуют рассмотренному выше мифу об Иване-да-Марье: их гипотетическую близнечность, брак между собой и смерть. Подобные совпадения не являются случайными, и данные этнографии подтверждают связь между спорышем и главным мужским персонажем купальских песен. На Украине, как отмечает П.П. Чубинский, в ночь на Ивана Купалу искали во ржи два колоса на одном стебле, так называемую «Иванову голову», под ней должна была быть монетка, и считалось, что тот человек, который смог ее обнаружить, сможет отыскать с ее помощью клад[343]. Генетически родственные представления мы видим и у западных соседей украинцев: «Поляки Хелмского воеводства в ночь накануне Ивана Купалы разыскивали в злаковом поле двойной колос, считая, что его корень, похожий на человеческую голову, сделан из чистого серебра и способен осчастливить человека, выкопавшего его»[344]. Подобные представления фиксируют связь первого человека не просто с цветком или растением, но именно с тем растением, которое является зримым воплощением растительной силы.

Спорыш тесно связан с божественным началом. Помимо приведенного выше приговора-молитвы из Дмитровского края об этом красноречиво говорят такие русские поговорки, как: «Без Божьего благословенья ни в чем спорыньи не жди», «Вложи Боже споры, и в скирдах и в сборе!»[345], равно как и генетически родственное с последним и украинское выражение: «Спори, боже, хлiба-соли и всього доволi[346]. Если эти восточнославянские примеры, записанные в XIX в., связывают спор с хлебом, то средневековое западнославянское язычество фиксирует еще более архаичный пласт представлений, когда божество было связано не только с возделываемой человеком, но и с дикорастущей растительностью. В Житие Оттона рассказывается, как в городе Велегоще местный жрец, решив напугать народ перед приездом христианских проповедников, спрятался в кустах и сказал проходившему мимо путнику: «Стой, человек, и внемли моему слову! Он сказал ему: я бог твой, я тот, который облекает поля травою и леса листием; плоды земли и древес и стад и все, что служит человеку, все в моей власти: даю поклонникам моим, отымаю у противников моих. Скажи народу в Велегоще не принимать чужого бога»[347]. Имя бога, от лица которого жрец обращался к прохожему, в Житие не названо. А. Гильфердинг считает, что это был Святовит, П.С. Ефименко и Н. Кареев полагают, что это был Яровит, однако оба бога обладали ярко выраженными солярными чертами. Связь спора с солнцем фиксируется этимологически: производное от этого корня слово спорыдать значит «светить, озарять»[348] и в этом качестве напрямую применяется к дневному светилу: «Пора вставать, солнце спорыдает»[349]. В древнерусском поучении против язычества «Слово св. Григория» почитание дневного светила приверженцами старой веры напрямую поставлено в зависимость от его воздействия на земные злаки: «И огнь рекуще спорыню соуша, егда зрѣеть. Сего ради оканьнии полуднье чтоуть и кланяються полъдне обратившее»[350]. Именно благодаря благотворному воздействию небесного огня на зреющую спорынью славяне-язычники и кланялись на юг солнцу.

Однако до того, как она оказалась связана с земледелием, спорина была связана со скотоводством, следы чего также неоднократно фиксировались этнографами в различных регионах славянского мира в XIX–XX вв. «Приемы симпатической магии, связанные с двойным предметом, — отмечает Н.Н. Тихоницкая, — ярко выступают в скотоводстве с целью увеличения приплода. В Белорусии верят: если спорыши, двойные колосья, дать съесть овце, то она родит близнецов. На Волыне, в Головнице двойной колос дается овцам, чтобы имели близнецов. Такое же поверье существует в Гонлинском районе»[351]. Применительно ко всему Восточнославянскому региону такое же поверье констатирует и В.В. Усачева: «Считалось, что двойной колос способствует плодовитости скота: если корова или овца съест его, родится двойня (бреет., гомел., витеб), ср. восточнославянский ритуал скармливания спорыша овцам»[352].

Сама спорина мыслилась как порождающее начало в принципе, что прослеживается уже на лингвистическом уровне: русск. спорожать, спородить означали «рожать, родить, нарождать, народить». Об устойчивом бытовании данного значения в интересующем нас корне свидетельствует и приводимый В.И. Далем фрагмент русской народной песни: «Спородила меня матушка в зеленом саду, под грушею»[353]. То, что в XIX в. являлось просто красивым поэтическим оборотом, первоначально, как было показано выше, было исполнено совсем другим смыслом, заключавшимся в идее происхождения человека как такового из земной растительности. О древности использования интересующего нас корня в подобном контексте свидетельствует то, что в этом значении данное слово встречается уже в былинах киевского цикла. Так, например, в ответ на жалобы Добрыни Никитича матери на то, что она его «несчастного спородила», последняя отвечает:

«Я бы рада бы тя, дитятко, спородити: Я талантом-участью в Илью Муромца, Я бы силой в Святогора да богатыря, Я бы смелостью во смелого Алешу во Поповича, Я походкою тебя щапливою Во того Чурилу во Пленковича, Я бы вежеством в Добрыню во Никитича, Только тыи статьи есть, а других бог не дал, Других бог статьей не дал да не пожаловал»[354].

Во время заздравного причитания хозяин говорил хозяйке: «Спороди мне молодца: станом в меня, белым личиком в себя, очи ясны в сокола, брови черны в соболя!» С другой стороны, спородить что-либо могло только живое начало, а неживой природе, как это следует из другой песни, в этой способности было отказано: «Ничего-то вы, горы, не спородили»[355]. Именно это качество спорыньи приводит к тому, что в некоторых текстах ее величают «матушкой», что невольно вызывает ассоциации с животворящей способностью Матери Сырой Земли: «На юго-западе России два колоса, выросшие из одного стебля, сросшиеся картофелины, морковины, орехи и т. д. называются “спориной”. Считается, что «спорина-матушка попадается к счастью». (Ср. аналогичное английское поверье о «двойной» капусте)»[356]. В дальнейшем развитии этих «материнских» качеств спорынье в восточнославянском фольклоре появляются образы ее детей: «Жатвенные песни говорят о “яровой спаринъе”, стоящей в поле «на карню», которая потом переходит на гумно, в клеть, вьет гнездо, выводит детей и распускает их по новым клетям. (…)

Яровая спорыня, Иди с нивушки домой, Со поставушки домой, К нам во Кощено село, Во Петровково гумно. А с гумна спарыня Во амбар перешла, Она гнездушко свила, Малых деток вывела — Пшеной выкормила, Сытой выпила»[357].

Как видим из приведенных текстов, спорынья в них рисуется как порождающее начало, имеющее детей, которые, очевидно, точно так же в будущем будут способствовать обеспечению богатства и изобилия.

Наряду с этим мы можем наблюдать антропоморфизацию спорины, наделение ее чертами человеческого облика. С одной стороны, в приводившихся выше примерах корень двойного колоса, который искали в ночь на Ивана Купалу, был похож на человеческую голову. С другой стороны, во многих регионах Руси последний сноп, также олицетворявший собой спорину, наряжали в женскую одежду и называли «бабой» или «дожинальной бабой». В Псковской области из сдвоенных колосьев изготовлялась особая кукла, которая так и называлась — спорынья. В Болгарии из последнего снопа также делали куклу, которую именовали «жутварка царка» или «жутварска мома». Поскольку последний сноп или венок уносили с поля в дом его хозяина, этнографы отмечают перенос связанных со снопом представлений на ее носительницу: «Наряду с персонификацией последнего снопа, носительница снопа и венка сливается с этим снопом и венком и обряды переносятся на нее. Судя по описаниям, сноп несет женщина (старшая или избранная), венок обыкновенно надевают самой красивой или работящей девушке»[358]. Как видно из этого сообщения, с олицетворением спорыньи ассоциируется или старшая женщина, образ которой восходит к матери — прародительнице рода, или самая работящая, т. е. самая сильная из участвующих в жатве, или самая красивая, т. е. наиболее сексуально привлекательная девушка, что опять-таки перекликается с порождающим значением данного корня.

Однако спорыш мог ассоциироваться не только с человеком, но и с божеством. «В дожиночных песнях первой группы говорится о «спорыше», который ходит по улице и ждет приглашения. Хозяин или хозяйка приглашает его к себе в хату или во двор, где стоят столы с угощением (напечены пироги, наварена каша, есть пиво, мед, вино). Спорыша угощают, и заканчивается песня заклинанием «спора».

1. Ай, ходзiу Спорыш из конца вулицы в конец, Ах нихто Спорыша да у хату ня зовець Обобралась господыня да Мартынова жана: «Ходзи-жа ты, Спорыш, ох у хату ко мне! Свядзьжа ты, Спорыш, за цисовы стол, За цисовым столом, за зяленым вином, За зяленым вином, за полными кубками». Як стала яна просиць Спорыша: «Приспоры мне, Спорыш, и у доми, и у поли, И у гумны, и у дворы и у клеци и у пеци, И у клеци коробом, и у печи пирогом, И у печи пирогом и на столе пирогами». 2. Xoзiy спорыш по вулиуе, По вулице по широкой, По мурауце по зяленой, А нихто Спорыша у двор ня зовець. Вышла, выехала Хвядориха: Ходзи, Спорыш, ко мне на двор, Ко мне на двор, на чисовый стол, У мяне столы позасцисланы, Вином кубки поналиваны, У мяне пирогоу понапечана, У мяне меду понасычана, У мяне каша наварена. Сядзь, Спорыш, на покуце, На покуце да на золоце. Пи, Спорыш, зялено вино. Споры, божа, у моем гумне У моем гумне, у моем дворе: На току вмолот, а в дзяжи подоход, А в печи роста, а на столе сытцце»[359].

Весь сюжет данных дожиночных песен построен на мифологеме о боге как неузнанном госте. Спорыш ходит по улице, очевидно, в антропоморфном облике, никто, кроме хозяйки дома, его не зовет в гости, а за это гостеприимство Спорыш одаряет ее хозяйство изобилием-спором во всех его проявлениях — в поле, на гумне, во дворе, в клети, на столе. Понимая спор как рост, увеличение, урожайность, проявляющуюся в двойном предмете, Н.Н. Тихоницкая так заканчивает свое исследование: «Анимистическое миропонимание сделало «спорыш» — двойчатый предмет — живым, зооморфным и антропоморфным существом, обеспечивающим спор: «Спешка-Спорышка», «Спариньня», «Спорыш», «Рай», бог. Исполнительница обряда — жница принимает на себя функции «Спорыша» и обращается тоже в божество… Самое понятие «спор», как размножение злаков, скота, становится, с развитием земледелия, выражением необходимого для данного момента качества («спорная мука») или состояния («на току — умолот», «у пеци пирогом»), общего достатка, успеха в работе, и становится в конце концов понятием счастья вообще»[360].

Приведенные в этой главе материалы показывают, что связанные со спором обряды возникли на стадии простого собирательства, затем перешли в скотоводство и особое развитие получили в земледельческую эпоху. Вместе с тем нельзя не заметить тесную связь различных сторон восприятия спорыша с рассмотренными в этой части книге элементами матриархальной мифологии. Это и обозначение данным термином порождающего начала, и его восприятие как «бабы», «житной матки» или «матушки-спорыньи», и его ассоциация с земной растительностью при одновременном представлении Спорыша в человеческом облике, и его соотнесенность с понятием двойни. То обстоятельство, что как славянское понятие спор (спорыш) непосредственно относилось к произрастанию хлеба и могло восприниматься в антропоморфном облике, так и греческое σποροι обозначало одновременно и «семя», и «потомки» (при наличии в древнегреческой мифологии сюжета о происхождении спартов — основателей пяти фиванских родов из посеянных в землю семян), говорит об индоевропейских истоках мифа о происхождении человека из земной растительности, независимые доказательства бытования которого в мифологиях различных индоевропейских народов были приведены выше. В свете этого мы можем только порадоваться, что благодаря созвучию изначального общего самоназвания славян с семантически родственным ему греческим понятием этот факт привлек к себе внимание Прокопия Кесарийского, единственного из древних авторов, отразившего это чрезвычайно важное обстоятельство в письменных источниках. Стоит отметить, что весьма вероятную связь этнонима Σποροι Прокопия со славянским спор, спорый в значении «успех, прибыль, обильный, урожай» отметил и такой крупный лингвист, как М. Фасмер[361], однако то, что он не соотнес известие византийского автора с образом Спорыша в славянской мифологии, не позволило ему оценить всю важность данного обстоятельства. Как уже отмечалось, подобное самоназвание славян не фиксируется больше ни одним отечественным или иностранным источником, однако дополнительным доказательством истинности сообщения Прокопия служит наличие данного корня в личных славянских именах. Так, в жалованной грамоте баварского герцога Тассило III Кремсмюнстерскому монастырю 777 г. упоминаются представители какого-то западнославянского племени Восточных Альп «по имени Талиуп и Спаруна…»[362] Если грамота баварского герцога датируется VIII в., то в XX в. писатель И.А. Арсентьев в своих мемуарах «Короткая ночь долгой войны» упоминает Николая Спорину, советского летчика времен Великой Отечественной войны[363]. В ней также участвовали M.Л. Споршев и И.А. Спрышков[364]. Эти факты свидетельствуют о чрезвычайно устойчивом бытовании данного имени у славян, подтверждающем наличие у них подобного самоназвания, однако большая редкость подобных имен говорит о большой древности связанных с ними представлений, что вполне соответствует словам Прокопия, что славяне издревле звались спорами и к его времени так уже не назывались. Отдельные следы понятие спора-спорины оставило и в географических названиях. Известно село Спорово, что говорит о том, что от данного корня образовывались и названия населенных пунктов. Кроме того, у восточных славян известно и озеро Споровское при Ясельде в Белоруссии[365]. Можно предположить, что следы этого корня встречаются нам в названии одного западнославянского племени спреван, получивших имя от реки Спревы[366].

Таким образом, данное архаичное самоназвание славян восходит к общеиндоевропейскому «растительному» мифу о происхождении первой пары, давшей начало человеческому роду, из земной растительности. Если попытаться определить время возникновения данного самоназвания, то теоретически это могла быть как эпоха матриархата, когда праматерью людей считалась одна Мать Сыра Земля, так и эпоха патриархата, когда утвердилось представление о людях как детях Неба и Земли. Вместе с тем отмеченные выше элементы свидетельствуют скорее в пользу матриархальной идеологии, способствовавшей возникновению этого самоназвания и соответствующего мифа. Если это так, то в последующую эпоху патриархата данный миф был слегка изменен за счет включения в него божественного отца, восприятия Спорыша уже как мужского персонажа и постепенно отошел на второй план в общественном сознании лишь с утверждением в нем солнечного мифа о происхождении славян. По этой же причине из обихода постепенно исчезает и самоназвание споры, вытесняемое новыми самоназваниями. Процесс этот продолжался достаточно долго, благодаря чему его еще успевает записать в VI в. Прокопий Кесарийский, однако после этого данное самоназвание окончательно исчезает.

Глава 10. Черная сторона матриархата

Как было показано в восьмой главе, после отказа от идеи небесного происхождения человеческой души коллективное сознание в поисках своего утраченного единства обращается к инцесту как средству его восстановления. Однако, раз вступив на путь потакания собственным темным инстинктам, матриархальное сознание на этом не остановилось, а стало погружаться во все более страшную тьму, в которой все труднее и труднее становилось сохранить человеческий облик. Одним из проявлений подобной духовной деградации стало совокупление с животными, разрушающее грань между ними и человеком. Выше уже отмечалось бытование в славянской традиции мифа о браке женщины со змеем. Как отмечал Ю.И. Смирнов, в одном только Полесье зафиксировано четыре варианта сказки «Муж-уж». Кроме того, в русском фольклоре неоднократно встречается мотив сожительства женщины с медведем или волком, а в греческих мифах известен мотив брака с быком. Аналогичные мотивы имеются в фольклоре как индоевропейских, так и неиндоевропейских народов. Анализируя истоки кельтской литературы, Р. Грейвс пришел к выводу, что в основе ее лежит Тема — «древняя история в тринадцати частях с эпилогом о рождении, жизни, смерти и воскресении бога Прибывающего Года, где главное место уделено его поражению в битве с Богом Убывающего Года, в которую он вступил за любовь непостоянной и всевластной Триединой Богини, их матери, жены и убийцы»[367]. Соединение в лице Великой Богини ипостасей матери, жены и убийцы своих сыновей, становящихся впоследствии мужьями и жертвами, свидетельствует о глубокой психопатологии женской психики, которая, пользуясь собственной безнаказанностью и всемогуществом, погружалась в самые темные бездны подсознательного, реализуя свои самые извращенные и страшные фантазии. Отголоски этих представлений оказались более чем живучи и находили свое выражение еще в шабашах ведьм: «Майский козел, как ясно из английских ведьминских обрядов и шведского майского представления Bukkerwise, становился мужем богини, потом его приносили в жертву и возрождали: то есть жрица богини при всех совокуплялась с царем года, одетым в шкуру козла, после чего его убивали, а потом возрождали в виде его преемника, или же козла приносили в жертву вместо него, а он продолжал царствовать»[368]. Рассматривая раннеземледельческую религию неиндоевропейских племен с точки зрения ее хозяйственной составляющей, Э.О. Берзин так характеризовал положенную в ее основну схему: «Космос в представлении древних земледельцев делился на три зоны. В центре мироздания (между небом и землей; эта схема хорошо видна на росписях сосудов) находилась Великая Богиня-Мать. Верхняя зона — небо — принадлежала Быку-Солнцу, от которого зависело ежегодное наступление весны. Хозяином нижней зоны — рек, озер и подземного мира, источника подземных вод — был Змей. Нормальный производственный цикл в земледелии, по представлениям наших далеких предков, мог осуществляться только при взаимодействии этих трех персонажей. Великая богиня попеременно вступала в священный брак то с Быком-Солнцем, то со Змеей-Водой, и в результате этого на свет появлялись люди, животные и растения. (…) В культовой практике древних земледельцев в качестве супруги Быка или Змея выступала жрица или просто красивая девушка, выбранная общиной»[369]. Как показывает археология, представления о сочетании женщины с животным возникли чрезвычайно рано. Уже на гравировке на роге оленя из французского грота Ложери-Басс, относящегося к эпохе палеолита, мы видим сцену соития женщины с копытным животным, по всей видимости, с оленем[370].

Не проводя грани между половым совокуплением человека и животного, древнее сознание перестало делать различие и между тем, кого можно и кого нельзя потреблять в пищу. Понятно, что явление каннибализма присутствовало в первобытном обществе, однако теперь стала стираться грань между близкими родичами и чужаками. Достаточно распространен в индоевропейском, да и в мировом фольклоре образ сестры-людоедки. Так, например, в русской сказке «Ведьма и Солнцева сестра» конюх предупреждает главного героя: «Иван-царевич! У твоей матери скоро родится дочь, а тебе сестра; будет она страшная ведьма, съест и отца, и мать, и всех подначальных людей..»[371] Аналогичная сестра-людоедка присутствует и в армянском героическом эпосе. Помимо хрестоматийного образа Бабы-яги как людоедки в отечественном фольклоре встречается еще и Лихо Одноглазое, и, что показательно, опять в виде женщины: «Лихо олицетворяется в наших сказаниях бабой-великанкой, жадно пожирающей людей»[372]. Зарезанных ею людей она жарит в печи, а гостя потчует отрубленными головами.

С течением времени убийство людей с целью обеспечения себя пищей стало превращаться для женщин в забаву, призванную удовлетворить их садистские наклонности. Как показывают многочисленные пережитки отдельных элементов матриархата у различных индоевропейских народов, в какой-то момент произошло явное вырождение данного общественного устройства, в результате чего власть оказалась у охваченных безудержным стремлением мучать других людей престарелых женщин. Представление о реалиях той эпохи дают нам как свидетельства о безумствах древнегреческих вакханок, разрывающих на части не только животных, но и своих детей, как это случилось с фиванским царем Пенфеем, растерзанным на части жрицами Диониса во главе с его матерью Агавой. В свете этого уже не вызывает удивления тот факт, что в романе Т. Мэлори «Смерть Артура» мифическая Владычица Озера, прибыв к королевскому двору, сразу требует себе одну, а еще лучше две человеческие головы. В том же романе имеется и еще одна колоритная зарисовка: позавидовав красоте одной королевы, две другие королевы-ведьмы обрекли несчастную заживо вариться в кипятке на протяжении пяти лет. Показательно, что когда Ланселот избавил красавицу-королеву от мучений, он одновременно, по просьбе ее подданных, убил страшного дракона, обитавшего под могильной плитой. Матриархат и в данном случае был связан с этим фантастическим животным. Хоть подобные проявления женской жестокости кажутся абсолютно чужеродными в куртуазном рыцарском романе, на самом деле они являются отголоском матриархальных нравов, некогда царившем в кельтском обществе. Не менее кровожадными и пугающими были индийские богини Кали и Дурга.

Точно такими же кровожадными и ужасными были и скандинавские девы-воительницы валькирии. Во время битвы при Клонтарве между викингами и ирландцами в 1014 г. одному человеку по имени Дарруд было видение: «Он подошел к этому дому, заглянул в окошко и увидал, что там внутри сидят какие-то женщины и ткут. У станка вместо грузил были человеческие головы, утком и основой были человеческие кишки, нить подбивалась мечом, а вместо колков были стрелы. Они пели такие висы:

Соткана ткань, Большая, как туча, Чтоб возвестить Воинам гибель. Окропим ее кровью. Накрепко ткань, Стальную от копий, Кровавым утком Битвы свирепой Ткать мы должны. Сделаем ткань Из кишок человечьих. Вместо грузил На станке черепа, А перекладины — Копья в крови. Гребень — железный, Стрелы — колки. Будем мечами Ткань подбивать

(…) Потом они разорвали сверху донизу свою ткань, и порвали ее в клочья, и каждая из них взяла то, что у нее осталось в руке. Дарруд отошел от окошка и пошел домой. А женщины сели на коней и ускакали, шестеро — на юг и шестеро — на север»[373]. В жестокости с ними вполне могли соперничать и мифологические женские персонажи южнославянского фольклора — самовилы. Так, например, песня «Терем самовилы» так описывает ее жилище:

Возводила самовила, Возводила стройный терем, Между небом и землею Возводила, в черных тучах. Как она столбы вбивала, Что ни столб — юнак пригожий, Как закладывала стены, Бревна — девы-белолички, Как стропила городила — Черноглазые молодки. Крыла кровлю, но не тесом, А младенцами грудными, А старушки в белых юбках Стали кольями ограды, А дверными косяками — Старцы с белой бородою. Но семидесьти младенцев Недостало самодиве, Чтобы свой достроить терем. И послала самовила, В Прасково наказ послала, В Прасково наказ крестьянам: «Дайте, прасковцы, мне выбрать В людных селах придунайских Семьдесят грудных младенцев, Чтобы свой достроить терем!»[374]

Как отмечает Н.М. Гальковский, у западных славян с вилами соединялось представление о чем-то дурном и позорном: чеш. vila — «сумасшедший», vilny — «сладострастный, распутный», польск. wila — «сумасшедший, глупец»; в польском фольклоре вилами были души красивых девушек, которым за их грехи суждено вечно носиться между небом и землей. Само слово вила, по мнению А.Н. Веселовского, происходит от и.-е. uel — «гибнуть». Примерно так, как и валькирий, описывает славянскую деву-воительницу видение чешского князя Пршемысла, предрекавшее ему тяготы в грядущей Девичьей войне: «И вот в зареве пожара узрел я девушку. Из-под шлема спадали у нее длинные волосы; в одной руке держала она меч, в другой — чашу. На земле лежали в крови и во прахе убитые мужчины. Как безумная, металась девушка и попирала мертвых ногами. Затем набрала она крови полную чашу и, подобно хищному зверю, с неистовой жадностью стала пить ее»[375].

В уже упомянутой русской сказке «Василиса Прекрасная» Баба-яга «никого к себе не подпускала и ела людей, как цыплят», а «избушка яги-бабы» описывается так: «…забор вокруг избы из человечьих костей, на заборе торчат черепа людские с глазами; вместо дверей у ворот — ноги человечьи, вместо запоров — руки, вместо замка — рот с острыми зубами»[376]. В другой русской сказке — «Марья Моревна» — Баба-яга живет в тридесятом царстве, за огненной рекой — границей, отделяющей мир живых от мира мертвых. Возле ее дома двенадцать шестов, на одиннадцати шестах по человеческой голове, а последний, незанятый, предназначается для головы Ивана-царевича, если он не устережет принадлежащих яге кобыл. Во многих восточнославянских сказках дом Бабы-яги «тыном огороженный, на каждой тычине — по голове». О том, что под этими ужасающими мифологическими персонажами при всем их преувеличении имелась реальная основа, свидетельствует упоминание ангела смерти и ее дочерей Ибн-Фадланом еще в X в.

В довершение ко всему у данных фурий пропал даже материнский инстинкт либо же принял извращенные формы. Выше уже в этой главе приводился пример кельтской мифологии, где Великая Богиня одновременно была матерью, женой и убийцей своих сыновей. И данный пример не является единичным. Известная сказка братьев Гримм «Двенадцать братьев» начинается с такого описания: «Жили да были король с королевой; жили они в полном согласии и прижили двенадцать человек детей, и все были мальчуганы. Вот король и говорит королеве: «Если тринадцатый ребенок, которого ты родишь, будет девочка, то всех двенадцать мальчишек велю убить, чтобы и богатства у ней было больше, и все наше королевство ей одной принадлежало»[377]. Очень многое в этом начале сказки не понятно. Королю должно было бы хотеться иметь наследником сына — продолжателя рода и защитника своих владений, однако всех своих сыновей он готов незамедлительно убить в случае рождения дочери. В том случае, если дочь, получив все королевство, впоследствии вышла бы замуж, то все ее богатство и трон стали бы принадлежать ее будущему мужу. Очевидно, что переход всех своих владений в руки зятя был бы для короля менее предпочтителен, чем сохранение их в руках его родного сына. И тем не менее король-отец готов собственноручно пресечь свой род по мужской линии, лишь бы все досталось его дочери. Однако это странная ситуация проясняется, если мы обратимся к генетически родственной норвежской сказке, использующей тот же сюжет. В ней рассказывается, что, после того как у королевы капля крови из носа упала на снег, она захотела иметь дочь белую как снег и красную как кровь. За это королева готова отдать двенадцать своих сыновей. Троллиха, сверхъестественное существо женского пола, обещает королеве исполнить ее желание и, по условиям договора, заберет ее сыновей, как только дочь окрестят[378]. В данном контексте все становится на свои места: дочь желает иметь именно королева, а не король, и для исполнения своего желания именно мать готова пожертвовать всеми своими сыновьями. Весьма показательно, что помочь выполнить ее желание обещает именно женское сверхъестественное существо. Все эти факты говорят, что подобный сюжет отражает идеологию матриархального, а не патриархального общества. Это обстоятельство объясняет столь решительное предпочтение, которое отдается девочке перед двенадцатью сыновьями, которых с легкостью готовы принести в жертву, лишь бы получить потомство женского пола или, как в немецкой сказке, обезопасить ее права в будущем. Однако подобные представления были в древности свойственны не только германскому миру. В среднеднепровском регионе археологами было исследовано городище зарубинецкой культуры под характерным названием Бабина гора, датируемое I в. до н. э. — I в. н. э. На соседнем холме был раскопан могильник, в котором встречаются как трупосожжения, так и трупоположения. Особенность данного могильника составляет то, что в нем целых 25 % всех трупоположений составляют захоронения младенческих черепов без ритуального инвентаря. Б.А. Рыбаков сопоставил результаты этих археологических раскопок с теми древнерусскими поучениями против язычества, которые упоминали жертвоприношения младенцев[379]. Характерное название городища показывает, какому именно божеству, женскому или мужскому, приносились в жертву младенцы. «Житие князя Константина Муромского», прославляя победу христианства, отмечает: «О тѣмъ же престаша отцы дѣтей закалати на жертву бѣсомъ и сквернаго Моамеда пророкомъ называть, рѣкамъ и езеромъ требы класти…»[380] Если исключить почитание Магомета, в чем автор жития совершенно безосновательно обвинил язычников, то упоминание принесения детей в жертву непосредственно соседствует с почитанием рек и озер, ассоциировавшихся, как показано выше, именно с женским началом. Атмосферу эпохи матриархата, когда порождающее материнское начало стало восприниматься как смертельно опасное и даже вампирическое явление, доносит до нас заговор от материнского гнева: «Загневилась моя родимая матушка, ломала мне кости, счипала мое тело, топтала меня в ногах, пила мою кровь»[381].

Следует иметь в виду, что почти все эти исторически зафиксированные примеры имели место уже в эпоху патриархата, когда женщин поневоле сдерживала главенствующая роль мужчин как в обществе, так и в сфере религиозно-этических представлений. Что же было в эпоху господства матриархата, когда в руках у женщин находилась власть, как в обществе, так и в религиозной сфере, и отсутствовали какие-либо сдерживающие их ограничения? Очевидно, что в период господства полуобезумевших жриц, особенно в период обострения у них психических расстройств, в обществе царил ужас, ужас, которому, как казалось, не будет конца.

Часть III БОГ — ПОБЕДИТЕЛЬ ЗЛА

Глава 11. Крушение власти змея

Приведенные в предыдущей главе факты показывают, что на стадии разложения матриархата господствующая прослойка женщин превратилась из дарительниц жизни в носительниц смерти, поддерживавших свою власть в обществе изуверскими обрядами, своей связью со змеями да старательно культивируемым всеобщим страхом перед собой. Однако в конце концов героическое мужское начало восстало против этой клики злобных фурий, свергнув их иго после напряженной борьбы, как в общественной, так и в духовной жизни. Поскольку змей был тесно связан с образом Великой Богини, в мифологическом плане крушение матриархальной власти отразилось в появлении змееборческих мифов.

Мифы о победе над Змеем есть у большого числа народов нашей планеты, что указывает на схожесть протекавших в их сознании процессов и его отражения в мифопоэтическом творчестве. Поскольку, как будет показано ниже, к эпохе свержения матриархата относится начало распада индоевропейской общности, наибольший интерес для нас будут представлять змееборческие мифы, отвечающие двум критериям. Во-первых, в ряде случаев их сюжет является специфически славянским, что однозначно указывает на то, что он был изначально создан именно нашими предками, а не является переработкой «бродячих» сюжетов на отечественной почве. Во-вторых, некоторые такие мифы представляют собой не просто достаточно стандартное описание победы героя над чудовищем, а переносят акцент повествования на победу над первопричиной появления одного или нескольких змеев, неизбежно осмысляемую в рамках родового общества в категориях терминов родства. Обоим этим критериям полностью соответствует широко распространенный в славянском фольклоре сюжет о змееборстве на Калиновом мосту. Этот сюжет встречается также у балканских, прибалтийских, финно-угорских, тюркских и кавказских народов бывшего Советского Союза, но, за исключением одного сильно деформированного немецкого варианта, абсолютно неизвестен народам Западной Европы и Востока. Тщательное изучение всех вариантов данной сказки позволило Л.Г. Барагу однозначно определить место возникновения интересующего нас фольклорного сюжета: «О мощном влиянии разнообразных восточнославянских сказок данного типа на сказки соседних народов говорит их сопоставление. Оно располагает к предположению, что не только в своей древнейшей основе, но и в различных вариантах сюжет сформировался на этнической территории восточных славян, а затем распространялся длительное время за ее пределами»[382]. Практически во всех сказках, где данный сюжет сохранился в полном своем виде, события развиваются следующим образом.

Герой вместе со своими спутниками отправляется на поединок со змеями. Схватка с противником обязательно происходит на мосту, причем в некоторых сказках, как, например, в сказке «Иван, крестьянский сын, и мужичок сам с перст, усы на семь верст», особо подчеркивается, что мост этот через огненную реку: «Долго ли, коротко ли они ехали — никому не ведомо; ведомо только то, что приехали они к огненной реке, через реку мост лежит, а кругом реки огромный лес»[383]. Как уже давно установили исследователи фольклора, огненная река является границей, отделяющей царство смерти от мира живых. В отечественной традиции этот образ был весьма распространен: «Еще в XIX веке крестьяне воспринимали образ «огненной реки», лежащей на пути в страну мертвых, буквально, как объективную реальность. Этот же образ дают нам русские народные сказки, в которых герой, путешествующий в тридевятое царство, к Бабе-яге или другим подобным персонажам, связанным с миром смерти, как правило, пересекает реку или озеро, часто огненные. Образ «огненной реки» характерен и для древнерусских апокрифов, впитавших народные, то есть еще языческие, представления о мире»[384]. Ближайшей аналогией Калинова моста через огненную реку в славянском фольклоре является иранский мост Чинват, по которому благополучно может пройти в иной мир лишь душа праведника.

Когда очередь идти сторожить на мост доходит до главного героя сказки, он последовательно убивает трехглавого, шестиглавого и девятиглавого (или двенадцатиглавого) змеев. Очень часто после этого герой оборачивается котом или мухой и отправляется в дом побежденных им чудовищ подслушать планы отмщения, которые вынашивают жены и мать убитых змеев: «А в целом доме осталось в живых только сама змеиха да три ее снохи; сидят они в горнице и говорят между собою: «Как бы нам злодея Ивана, крестьянского сына, сгубить?» Малая сноха говорит: «Куда б ни поехал Иван, крестьянский сын, сделаю на пути голод, а сама оборочусь яблоней; как он съест яблочко, сейчас разорвет его!» Средняя сказала: «А я на пути их сделаю жажду и оборочусь колодцем; пусть попробует выпить!» Старшая сказала: «А я наведу сон, а сама сделаюсь кроватью; если Иван, крестьянский сын ляжет, то сейчас помрет!» Наконец сама свекровь сказала: «А я разину пасть свою от земли до неба и всех их пожру!»»[385] Заранее зная о подстерегающих его ловушках, герой уничтожает встречающиеся ему по пути предметы, не давая воспользоваться ими своим спутникам. Тогда в погоню пускается мать змеев. Как мы увидим ниже из приводимых примеров, чаще всего мать змеев принимает облик гигантской свиньи, а если и сохраняет человеческий облик, обязательно открывает рот от земли до неба. Л.Г. Бараг отмечает, что описывающая ее внешний вид формула отшлифована в восточнославянском фольклоре: «Стоит свинья, раскинула харю от земли до небеси, не обойти и не объехать»; «Тая баба рот разинула — одна зяпя на зямле, а другая под небеса»[386].

Спасение от неминуемой гибели герой находит у Кузьмы-Демьяна или безымянного кузнеца (вариант: двенадцати кузнецов). Вот как описывается это спасение в сказке про Ивана Попялова: «Пабивши змеевых дочак, Иван Попялов паехав с братами дамов — аж лятить за ими змеиха, раззявила рот ад неба да земли и хатела Ивана праглинуть, Иван и браты яго кинули ей три пуды соли. Яна праглинула тую соль, падумавши, што то Иван Попялов, а дале як рассмакавала тую соль и убачила, што ета не Иван, пабегла знова вслед.

Во ен бача, што беда, як припустив каня да и схавався у кузню к Кузьме и Демьяну за двенадцать дверей. Змеиха прилятела да и кажа Кузьме и Демьяну: «Аддайтя мини Ивана Попялова!» А яны кажуть: «Пралижи языком двенадцать дверей да и бери!» Змеиха зачала лизать двери; а яны разагрели железные щипцы, и як только яна прасунула язык у кузню — яны ухватили яе за язык и начали бить малатами. Убивши змеиху, спалили и попял па ветру рассыпали, а сами паехали дамов..»[387] Однако чаще всего в сказках подобного типа речь идет не об убийстве, а о перековке змеихи. В белорусской сказке про Удовина сына змеиху Кузьма-Демьян и Михаил-архангел перековывают ее из свиньи в кобылу: «А свякров ета хвацилася, што нявесток уже нема на свеци, скидаетца сама свиньней, и ляциць за им у догоню. И што з роту у яе огонь пышець, а у ноздры искры сыпюць, а в вуши дым идзець. (…) Зирнув Удовин сын у подзорную трубу, а яна перябегла уже чацьвертое царство — бяжиць за им. А у семым царсцьви стоиць кузьня на дванатцаць верст. И в етой кузньци куець Кузьма-Дземян, Михайло-арханж, судзьдзя правядный, и дванатцаць молотобойцов. И ета кузьня зялезная уся и на дванатцаць дзвярей. Ен подъежжаець под ету кузьню и гукаець: «Ах, Кузьма-Дземьян и Михайло-арханiй, судзьдзя правядный! Порятуй мяне, Удовинаго сына!»» По просьбе героя божьи ковали открыли ему двенадцать дверей кузницы, он вскочил туда с конем, однако змеиха с четвертого раза пролизала это препятствие. «Яны ей як уплялися етыми клящами за язык, горячими, як узяли биць у дванатцаць молотов, куваць яе, — збили яе из свиньни да на кобылу. «Ну, садзись, Удовин сын, на яе и объедзь кругом кузьни три разы, покуль згориць посконей куль!»» Когда герою это с первой попытки не удалось, кузнецы начали ковать змеиху в 12 молотов шесть часов без перерыва. «Тоды и каець Кузьма-Дземян: «Ну-тка, Удовин сын, сядзь, объедзь кругом кузьни три разы покульт нитка кужалевная перягориць!» Удовин сын на яе — нитки половина не згорела, а ен чатыри разы обляцев»[388]. В другой белорусской сказке — «Иван сучкин сын-золотые пуговицы» — перековывающий змеиху кузнец уже безымянен: «А тут змея приляцела, и кричиць на коваля: «подай мне Сучкиныго сына! А коли не подаси, я й цябе зьем, и яго!» А коваль кажець: «пролижи двери, ды высунь сюды язык: я посаджу яго тябе на язык!..» Змея як лизнула раз, другей, третьций, — так двери и пролизала. Тольки яна высунула язык скрозь двери, а коваль узяв свое обцуги — ды за язык! Схвацив и дзяржиць. А другiе за молотки, ды давай змею биць по голови. Прибили трошку, тоды узяли и укинули у горень, ды й давай у два мяхи дуць. Як тольку змея разгорелась, положили яе на кувадло и стали узнов куваць. Узяв тут и Сучкин сын молот у пяцьдзесят пудов. Кували яны, кували и вышов из яе конь. Коваль и говориць: «ну, Сучкин сын-зылотэя пуговицы! На табе жменьку лену, садзись на гетаго кыня, запали лен и едзь кругом света. Коли объедзеш, покуль лен згориць, дык поезжай з Богом, а не объедзешь — дык назад ко мне ворочайся!» Сев Сучкин сын на коня, запалив жменьку лену и поехыв кругом света»[389]. Первая попытка оказалась неудачной, однако после дополнительной перековки со второй попытки Иван Сучкин Сын действительно объезжает на матери змеев весь свет.

В русской сказке про Ивана Быковича кузнец также не назван по имени: «Нагоняет их баба Егабиха в ступе, подпирается пестом. На дороге стоит железна кузница, Иван Быкович поднял у железной кузницы угол и заехали все с конями. Пригнала баба Егабиха, говорит кузнецу: «Вот, кузнец, отдай Ивана Быковича, посади на язык — сглону». Кузнец и говорит: «Я посажу на язык, ты, Егабиха, обскочи кругом эту кузницу, пролижи двери железны языком, посажу на язык». Егабиха обскочила кузницу, пролизала двери, кузнец схватил ей за язык клещами, а Иван Быкович выскочил и зачал ей железными прутьями дуть. Дул-дул-дул, продул кожу и высунул прутья за кожу. Егабиха ему замолилась: «Иван Быкович, впредь таковой не буду, ради бога меня до смерти не застегай». Иван Быкович обернул Егабиху кобылой, сел и погнал. Гонял-гонял-гонял, кобыла вспотела, упарил»[390]. В сказке о Запечном Искре спасителем героя выступают уже двенадцать кузнецов:

«— Нет, — сказала (невесткам. — М. С.) Баба-яга, — этим вы его не поймаете, а я его вот как поймаю: выйду на дорогу, раскрою рот — одна губа по земле, другая губа под поднебесью, — тогда он от меня не уйдет.

(…)

Но вот Баба-яга снова его нагоняет. Запечный Искр схватил поленницу дров и бросил в рот Бабе-яге. Пока она проглатывала да выбрасывала изо рта дрова, Искр подскакал к кузнице, в которой было двенадцать кузнецов, и сказал:

— Кузнецы, спасите меня от Бабы-яги.

Кузнецы заперли Искра в кузнице, потом накалили двенадцать щипцов. Прилетела Баба-яга, сглотила коня и стала требовать от кузнецов Запечного Искра. Кузнецы сказали:

— Пролижи языком дверь, тогда мы тебе выдадим Искра.

Баба-яга стала лизать, и дверей скоро не стало. Тогда кузнецы схватили ее за язык двенадцатью раскаленными щипцами, а Запечному Искру дали молот и заставили им бить Бабу-ягу по языку, а сами стали приговаривать:

— Будь кобылицей.

Через некоторое время Баба-яга обратилась в кобылицу. Кузнецы посадили на нее Запечного Искра и велели ему проехать вокруг кузницы. Искр проехал. Кузнецы сказали:

— Нет, она еще не настоящая кобылица, в ней дурь есть, — и снова стали держать ее за язык раскаленными щипцами, а Искра заставили по языку молотом бить, причем приговаривали: — Будь кобылицей.

Били, били и заставили опять Искра проехать на кобылице кругом кузницы. На этот раз уж остались довольны и отправили Искра Запечного в дорогу на этой кобылице»[391].



Поделиться книгой:

На главную
Назад