Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крыло голубиное - Андрей Андреевич Косёнкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Игнаха очнулся от холода. Скинул с себя ломаные березовые ветки, под которыми, оказывается, спал. «Зачем это? — подумал он. — Тепла от них никакого, а царапают не хуже чертей…» По-стариковски кряхтя, выбрался из неглубокой ямы, вырытой зверем для недолгой отлежки. Сильно, так что не наступить, болела нога. Не отходя от места ночлега, Игнаха справил нужду, высморкался под ноги темными, кровавыми сгустками. В чистых ноздрях тут же остро и горько запахло лесной прелью и близкой гарью. И сразу вспомнилось, что случилось вчера…

С утра всем двором они пошли в луга у Десны на покос и до полдня ворошили сено, сгребали его в копенки, а потом метали стога. Один стог получился большой, как изба. Но вначале, когда стог только стал чуть поболе копенки, отец поставил Игнаху наверх, чтобы там, наверху, он принимал, укладывал и приминал навильники сена, которые снизу подавали ему родители. Мамка, по слабости или жалея его, на вилах сена давала клок, отец же, напротив, накручивал такие охапки, что рук обхватить не хватало.

Пока не приморился совсем, Игнахе было весело наверху. Душистая травяная пыль лезла в нос, в глаза, налипала на потную кожу, но с каждым навильником, вроде бы медленно и незаметно, стог становился выше, и вместе с ним над мамкой и отцом рос Игнаха. Сестренка Фрося, с головкой в белой косынке и в белой же посконной рубахе, малыми деревянными грабельками тоже сбивавшая сено, со стога вовсе казалась маленькой перевалистой утицей. Поначалу-то, прыгая на упружистом, колком сене, Игнаха дразнил ее, звал к себе, а она и вправду запросилась к нему, заревела — и тятька пообещал перетянуть его поперек седелки лозой, как закончат работу и он ужо спустится. Конечно, Игнаха отстал от сестры. Да и некогда стало — вил-то у матери с отцом двое, а рук еще — больше — ему только успевай поворачиваться, а чуть промедлишь, зевнешь или зачихаешь от сладкой пыли, уж тычут снизу сразу обе охапки, не знаешь, какую вперед хватать. Мамкину схватишь — значит, ленив, а тятькину схватишь — мамку жалко. Пока с тятькиной-то охапкой управишься, сколько она так с вилами-то поднятыми вверх простоит! А мать с отцом уж не смеются, не говорят ни про что — только мечут. Фроське одной хорошо: заснула себе в теньке и даже есть не просит…

И то: протянули с сеном! Иные уж сенники под стрехи забили, а тут со дня на день, того и гляди, дожди полоснут… Отец в этот год вместо поля пристрастился к охоте. Чуть свет — бежит в лес силки проверять. А что в тех силках! Одни только зайцы, и те без нагула, не набравшие жира. Косулю, правда, как-то добыл, вот сладкое мясо! Мать вечно ему говорит: охота дело удачное, от счастья зависит, а лучше, говорит, вначале поле убрать ко времени, муки на хлеб намолоть да сена на зиму напасти, чтобы корове жрать чего было, а силки-то ставить — дело нехитрое, можно и зимой заниматься, как другие-то мужики. Только ведь с отцом не поспоришь…

Игнашка совсем очумел от работы, пот глаза застит, всему телу колко от сена и щекотно, а отец молчит да вилы с сеном сует. Знает, что промешкал, теперь дождя боится — торопится…

Вот тут и увидел Игнашка верховых на деревне. Сначала подумал — причудилось, уж больно их было много, столько-то и не видал никогда! Хотел было перекреститься, да руки охапку держали. А здесь и шум услышался…

— Чего там, Игнаха? — спросил отец.

Игнашка и сам не знал, почему ответил так, как ответил:

— Татары! — закричал он и как был, с охапкой в руках, скатился со стога.

А от деревни уже скакали к реке.

— А-а-а!.. — заметалась вокруг стога мать.

— К лесу, к лесу бегите! — закричал что есть силы отец.

Мать схватила спящую Фроську, прижала ее к груди и неловко, тяжело побежала. Отец большими скачками, не выпуская из рук вил, кинулся следом. Скатываясь со стога, Игнаха подвернул ногу и теперь, подвывая от страха и боли, ковылял позади.

— Да скорей ты, черт! — обернулся отец.

— Не могу! Ногу больно!.. — непритворно захныкал Игнашка.

— Ах, кат!.. — выругался Романец, вернулся к Игнахе, кинул вилы на землю и, подобно тому, как из леса нес на плечах косулю, закинул сына животом поперек мощной шеи, нагнулся за вилами и побежал, придерживая Игнаху одной рукой.

Впереди кричала от страха проснувшаяся Фроська у матери на руках.

— Да не орет пусть, скажи!.. — задышливо прохрипел отец, догнав мать.

— Не добегу я, Роман!

— Беги!..

Они бежали к лесу от реки через покос и дальше вдоль деревенской обжи, огороженной тыном. Зеленой густой стеной спасительный лес стоял рядом, всего в ста саженях от края обжи. Даже малые дети, не говоря уж про таких, как Игнаха (а ему исполнилось десять), знали, что татары не любят густых деревьев.

От тех, что скакали к реке и которых увидел Игнаха, они бы еще ушли, однако через обжу, засеянную густой, низкорослой пшеницей, маленький, как показалось Игнахе, на маленькой же лошадке, в меховом малахае, скалясь веселой мордой, наперерез им мчался еще один…

Видно, отец все-таки обогнал татарина. Успел донести сына до первой ямины. Последнее, что помнил Игнаха, как отец, свалив его с шеи в яму, молча замахнулся вдруг кулаком…

Игнаха ощупал ногу. Ступня, конечно, опухла, но через боль, одним носком, ступать было можно. Лапоть с ноги он скинул, снял и вязаное копытце[30], поддернул порты и, ломясь сквозь густой подлесок, пошел к деревне.

Там, где еще вчера стояла деревня, дымили, догорая, кострища. Семь кострищ — по числу деревенских изб, не считая житниц, сенников да хлевов, уже отгоревших. Дым стелился белым туманом над обжей, как пар над рекой, не поднимаясь к небу, обещавшему дождь. Пока Игнаха стоял с краю леса, оглядывая пожарище и боясь к нему подойти, дождь как раз и закапал, но меленький, слабый, такой, что в летний день и пыль не прибьет.

Наконец Игнашка тронулся с места. Но, отойдя от опушки всего шагов тридцать, снова остановился. Перед ним, вытянувшись всей длиной по земле и уткнувшись лицом в траву, лежал мужик в тятькиных ноговицах. И лопотина на мужике отцова была: холщовые порты и безрукавный волчий кожух. Над головой мужика вились утренние бодрые мухи.

«Помер тятя!» — догадался Игнашка.

Он перевернул тяжелое мертвое тело на спину. За ночь тело продрогло, покрылось росой, и пальцы скользили, касаясь влажной, холодной кожи. Высунув длинный синий язык, выпученными глазами отец смотрел в небо мимо Игнашки. Руки его сплелись на горле скрюченными, уже закостеневшими пальцами, как будто он удавил себя сам. Из-под пальцев тянулся в траву обрубок крепкой волосяной веревки…

Игнашка понял, как было: отец, видать, в той яме нарочно пришиб его кулаком, чтобы он, если б стали искать, не выдал себя невзначай каким чихом, а сам, забросав яму сверху ветками и листвой, пошел выручать мамку с Фроськой. Тут его, значит, с коня татарин и захлестнул петлей. Да, видно, сильно, не по-хозяйски поволок, отец и задохся. А может, и не нужен он был ему в плен-то — старый. Татары старых-то не берут.

Его бы, Игнашку, поди, увели…

Игнашка вспомнил, что у отца были вилы. Оглянулся назад. И правда, вилы валялись неподалеку, просто сначала он их не приметил. Игнашка вернулся, подобрал вилы, положил рядом с отцом. Потом с трудом расцепил жесткие руки старого Романца. Ворочая мертвое тело отца с боку на бок, освободил из-под него кожушок и тут же надел на себя. Отцу кожушок едва прикрывал поясницу, Игнашке полы доставали до колен. Сразу теплей, конечно, не стало, только зубы застучали сильней, выпуская озноб из нутра. Однако хоть дождик рубаху теперь не мочил на плечах. Затем он стянул с отца ноговицы, но переобуваться не стал. Во-первых, болела подвернутая нога, во-вторых, ступни у него против отцовых еще не выросли; ну, а впрок, глядишь, подойдут. Подумал немного и снял через голову оловянный нательный крестик на махристой тесемке. Еще поглядел, чего взять? Да более оказалось нечего…

Попробовал было прикрыть тятьке глаза — чтоб не смотрел, но, выпученные от удушья, жесткие и склизкие под пальцами, как стекло у девок на бусах, не закрывались они. Руки хотел сложить на груди, как делали бабы покойникам, но и они, костяные, не поддавались, снова тянулись к горлу. Будто отец не хотел, чтобы его еще беспокоили.

Игнашка вздохнул, связал ноговицы тесемкой от отцова креста, перекинул их через плечо, нагнулся, подобрав вилы, и зашагал к деревне.

Сильно хотелось пить.

«Воды во мне совсем нет — плакать по тятьке нечем, — объяснил себе Игнашка отсутствие слез, таких нужных людям при смерти близких. — Зря, что ли, бабы-то воют?..»

Впрочем, жалости к отцу или же к сгоревшей избе в нем действительно не было. Может, еще и оттого, что после вчерашнего находился он точно в угаре.

Прошлой зимой, когда он чуть не до смерти угорел в натопленной сильно избе (сам и печку топил, сам и вьюшку прикрыл прежде времени, а мать с отцом как раз в Чернигов Фроську крестить носили), целую седмицу, а то и больше, мать его потом одним молоком поила, а он только кашлял да спал. После того угара Игнаха долго еще и среди белого дня засыпал. И сон ему снился всегда один: будто маленькие, в рыжей курчавой шерстке, но с лысыми рожами бесенята бились к нему из тьмы, давили на грудь, царапались острыми коготками, тянулись к горлу, дышать не давали. Боязно вроде, мерзко, а все же спать было лучше, чем жить. Вот и сейчас Игнахе хотелось лечь рядом с отцом и заснуть. Но было зябко. А оттого, что вспомнил, как мать поила его молоком, пить захотелось еще сильнее, и он скорей зашагал к деревне.

«Воды бы хотя бы…»

Среди тех, кто встретился ему на пути, живых жителей Игнаха не нашел никого. Первой, кого он увидел, была старуха Евдоха, страшная Игнахе при жизни. Ее и взрослые мужики боялись за волховство: наговором, припарками, травяными настоями всякую хворобу снимала Евдоха. А коли снимала, так могла и наслать, — так про нее говорили, а потому двор Евдохин обходили без нужды стороной. Теперь она лежала на темной от крови земле, разрубленная косым сабельным ударом напополам, вывалив из живота требуху, которую уже растаскивали собаки.

Собак-то в деревне осталось мало: рыжая сука Сухорукова Спиридона, глупая и брехливая, да волчьего окраса кобель, приблудившийся к Евдохиному двору этим летом. Он-то и вытягивал сейчас из Евдохи какую-то склизкую на вид, переливчатого темно-синего цвета кишку, ощеря на Игнаху белые зубы и капая с морды кровью.

Рыжая сучонка, видно обрадовавшись живому человеку, поджав вертлявый хвост к животу и виляя мосластым задом, с визгом кинулась ему под ноги. Ее рыжая пасть тоже была перепачкана кровью.

«Ишь, ласковая…» — подумал Игнаха и, еще не зная, что сделает в следующий миг, присел над собакой, будто хотел потеребить ее за ухом. Она сама перевернулась на спину, подставив грязное брюхо с оттянутыми, сморщенными сосцами, прикрытое лишь хвостом. Поглаживая сучонку по шее, внезапно Игнаха одной рукой сжал ее горло, другой же, перехватив вилы у самых зубьев, с силой ударил псину в мягкий живот. Вилы прошили ее насквозь. Бешено, пронзительно завизжав, она попробовала перевернуться и встать на лапы, но только глубже налезла тельцем на зубья.

— Скусная мяса-то? — спросил у нее Игнаха и с трудом освободил вилы.

Еще живая, она поползла от Игнахи прочь, визжа и оставляя кровавый след на траве. Он не стал ее добивать, а, перехватив вилы, повернулся навстречу серому кобелю. Не соступив с мертвого тела и не выпустив из пасти кишку, прижав к башке уши, тот молча, не мигая, смотрел на Игнаху. Игнаха хотел приблизиться к нему настолько, чтоб можно было достать ударом, но пес показал, что готов к отпору. Припав на передние лапы и пригнув к ним башку, с медленным, тихим рыком кобель по-волчьи поднял верхнюю розовую губу и сморщил нос, обнажив клыки и мелкие передние зубы.

— У, волчья пасть! — Игнаха издалека погрозил ему вилами и тронулся дальше…

В прогоне меж избами, закинув бороду к небу, лежал мужик Спиридон Сухорукий. Далее девчонка тетки Марьи, Анюська. Ее стало жалко — видно было, как больно она умирала. В густых лопухах у плетня будто заснул старый горбун Степан; рядом на тропке, отрубленная по плечо, лежала его рука, все еще сжимавшая горстью костлявых пальцев рогатину… Встретились и другие. Однако сестренки и мамки не было среди них.

Наконец он дошел до колодца. Колодец в деревне был неглубок, Десна текла рядом. На приступке, как обычно, стояла долбленная из дубового дуплища бадейка. Он хотел зачерпнуть воды, заглянул в колодец и отшатнулся: по самый верхний венец бревенчатого сруба колодец был забит порубленными телами…

Здесь что-то с Игнашкой, видно, случилось. Чего — он не помнил, потому как очнулся рядом с тем же колодцем лишь в новых сумерках.

Игнашка поднялся не сразу. Сначала попробовал поплотнее закутаться в кожушок, укрыться в нем с головой, чтобы согреться и, может быть, снова заснуть. Длинные волчьи шерстины щекотали щеки и нос, надышанное тепло уходило сквозь дыры, а от земли несло влагой и холодом. Спасительный черный сон больше не возвращался. Он подтянулся повыше, присел, привалившись спиной к колодезному срубу. Бревна были теплей, чем земля.

Дождик, проморосивший весь день, пригасил все огни на кострищах — нигде и дымка не курилось. Сбоку чвякнуло что-то, как чвякает под ногой болотина. Игнашка повернул голову. Шагах в семи от него сидел серый кобель — тот, что давеча жрал Евдоху. Он опять мокро и сыто чвякнул пастью, выкусив с брюха репейник или блоху, и повернул лобастую волчью башку на Игнашку. Хвост его медленно, приязненно поволокся из стороны в сторону по лысой, вытоптанной у колодца земле.

— У, пасть… — Игнашка хотел плюнуть в собаку, только слюны во рту не нашел. И тут же вспомнил, что еще утром он больше всего хотел пить. Он тяжело, опять по-стариковски кряхтя, поднялся — от долгого лежания на холодном и жестком мышцы ныли, а кости в теле казались чужими.

Удивленно справив малую нужду — откуда еще в нем вода-то? — Игнашка собрал свою худобу, оставшееся имущество: тятькины ноговицы да вилы. Подумав, присовокупил к ним колодезную бадейку и, не оглядываясь, заковылял от деревни натоптанной людьми и скотиной тропой к реке.

Кобель не спеша, бережно неся раздутое бочкой брюхо, на котором обручами выступали жесткие ребра, порысил за Игнахой.

Припав к реке как животное, пил Игнаха долго и жадно. А когда напился до того, что впалое пузо стало тугим и круглым, его охватила дрожь, какая нападает на человека в губительной лихоманке. Игнашка перепугался, что эта самая лихоманка как раз на него и напала и дрожь эта теперь не пройдет, пока не забьет его до смерти. Так вот и дед у Игнахи, когда по весне захворал лихоманкой, дрожал, прямо бился костями об лавку, на которой лежал, покуда отец не вынес его из избы вместе с лавкой на зады огорода, как велела Евдоха. Она и избу приходила потом окуривать кислой травой. А дед и на задах все дрожал, пока не помер. Игнаха нарочно бегал смотреть, как дед помирает, хотя ему и наказывали туда не ходить. Все одно любопытно…

Сидя на берегу, кутаясь в волчий мех и вспоминая о разном, Игнашка незаметно согрелся. Дрожь отпустила. И захотелось есть. Так захотелось, что вместо того, чтобы по гусиному броду перейти Десну и направиться к Чернигову-городу, Как задумал, Игнашка набрал полбадейки воды и вновь поверил к погорелью.

Серый кобель, как оказалось, бывший все время рядом, вынырнул из прибрежных кустов и, помахивая хвостом, будто зовя за собой, побежал впереди.

Он явно одобрял намерение человека вернуться — от еды не уходят…

Страшно жить одному в выморочной деревне. Особенно если ты еще не мужик и прожил-то на свете всего десять лет. Однако страх страхом, но до самой осени, покуда вовсе не пожелтело и не упало под дождями неубранное жнивье, Игнашка не трогался с места. Избив жителей, сведя скот и пожегши дома, татары, на счастье Игнахи, видно, куда-то спеша, разорили не все погребницы. Евдохин мшаник вовсе остался нетронутым, и в нем он нашел просоленную козью полть[31], которой в основном и кормился. Кроме того, в достатке обнаружилось и сбитого в круги желтого коровьего масла, солений и хлебного кваса в кадках. Да на огородах само по себе поспевало обилье лука, репы, гороха, редьки, и даже лакомой монашеской пищи — капусты — было в избытке. Хмельной браги и той хватало Игнахе вдосталь. Распробовал он ее не сразу, однако потом пристрастился. Сначала в голове от нее становилось светло и звонко, хотелось веселья, и тогда, распугивая воронье, слетевшееся на пепелище со всей округи, он орал громкие песни или просто слова, пришедшие вдруг на ум; потом в голове от браги делалось тяжело, томно и скучно, петь уже не хотелось, но зато засыпалось легко и надолго, хоть среди ясного дня.

Спал же Игнашка в земляной норе, которую вырыл среди обугленных, однако не сгоревших до пепла стен Спиридоньевой мыльни. Сперва спал один, затем с кобелем, признавшим-таки в Игнахе хозяина. Пес дышал скоро, надышливо, и в шерсти у него, особливо на брюхе, там, где оставалось голое тело, было жарко даже в самые холодные ночи…

Игнаха иногда думал, что так-то и зиму можно прожить. Хотя больше тешился, сам-то он знал, что, как кончится козье мясо да подъедятся остальные припасы, придется ему идти к людям, в Чернигов-город.

Одно было нехорошо: от колодца такой сильный дух попер, что поначалу аж в голове мутилось и хотелось блевать. Он бы его прикопал, забросал сверху землей, но в тот день, когда как раз собрался этим заняться, со стороны Чернигова подъехали верховые. Игнаха заметил их издалека, а потому успел затаиться. Он-то боялся, что они по его погребницам рыскать начнут. Но верховые только услышали дух, тут же коням дали плети и промчались мимо, морды отворотив. Так что не стал он колодец прикапывать, оставил на всякий случай для запаху.

Да и дух тот потом уж не замечал: то ли он выветрился, то ли Игнаха к нему привык.

6

Необъятен улус, назначенный Чингисханом во владение своему старшему сыну Джучи[32]: от берегов Иртыша до Волги, от «стран мрака» до Хорезмского шахства… Велик улус Джучи, но это лишь малая часть желтой Монгольской империи, простершейся от Китая до Ирана, от Японского моря до Черного. И пределов их царству нет, как нет на земле человека выше монгола.

Всякий мальчик будет умен и богатырь… всякая девушка будет без причесывания и украшения прекрасна и красавица. Никто из подданных империи не имеет права иметь монгола слугой… Так говорил Делкян езен Суту Богдо Чингисхан, Владыка Человечества.

И еще говорил: границы монгольского царства там, куда ступят копыта наших коней…

Сын Джучи, Баты, чтил Джасак[33], а потому, заняв место умершего отца, направил свое несметное войско дальше на запад. Огненным батогом, вразумляющим грешников, копыта монгольских коней промчались над Русью, испепелив цветущие, но разобщенные города. Удушливым дымом горящей человеческой плоти наполнилась Русь от Киева до самого Новгорода. Вступившим в неравную схватку гордым и смелым, однако недружным русичам не было пощады от невиданных доселе свирепых и безжалостных, сильных единством монголов. Бессчетно убивали мужчин, стариков, женщин, младенцев, бесчестили юных и обесчещенных жгли, беременным взрезывали животы, чтобы те в последний миг успели увидеть свое нерожденное и уже неживое дитя. В плен не брали, чтобы и памяти не осталось о народе, посмевшем с оружием встать на пути потомка могучего Чингисхана, наместника Вышнего на земле. Спаслись лишь те, кого не смогли убить от усталости, да те, кто сумел укрыться в лесах… И сто лет спустя видны были минувшие разрушения, и когда-то возделанная земля оставалась пуста и не населена.

Надолго самым страшным, диким словом стало имя тех, кого монголы пускали вперед себя в приступ: татары! Для самих же монголов татарами были все, кого они победили, приобщив в свое царство…

Непросто дался русский поход Баты. Ему пришлось остановить бег коней и на зимовье вернуться в степи. Истрепанное упорным сопротивлением русских, монгольское войско нуждалось в пополнении и отдыхе.

А через год Баты снова пошел на запад. Достиг Венгрии, Силезии, Чехии и Болгарии, Иллирии и Далмации[34], навеяв мрак и ужас на остальной христианский мир. Нашествие это было величайшим бедствием, когда-либо постигавшим человеческий род. А страх перед татарами стал так велик, что Европа готова была принять татар с покорностью, как неизбежное наказание небесное.

Однако Баты по доброй воле с добычей и победой вернулся вскоре обратно в полюбившуюся ему Кипчакскую степь, где он и положил быть ставке своей Орды, названной Золотой.

Скучно в Кипчакской степи русскому глазу. Вперед ли глянешь, назад — всюду одно и то же: небо да степь, степь да небо. Небо белесо и низко от облаков, степь бела и уныла, как бесконечный саван, и не понять, где одно переходит в другое. Хоть раствори глаза во всю ширь, хоть сощурь их — ничего не различить в пасмурной пелене, всюду пусто. А для ордынцев раздолье! Как они только видят своими косыми, вытянутыми узким серпом маленькими глазами на много верст окрест, конный ли, пеший мелькнул на краю окоема, волки ли показались вдали или степные козы?.. А ведь видят! Ишь, то и дело что-то кричат друг дружке, смеются, тычут плетками в белую пустоту. Не зря у них на бунчужных знаменах серый кречет, закогтивший добычу: так высоко над степью парит, что его самого и не видно, его же взгляду доступно все. Видит, где змея проползла по земле, где суслик поднялся над норкой, где птаха прячет гнездо. И в бой идут с визгом — кречет-то тоже клычет, падая с-под небес на наседку, чтобы от одного клекота остановилось в ней сердце…

Санный поезд тверского князя, вышедший из Сарая пять дней назад, то ли в знак особой милости хана, то ли еще по какой нужной причине провожал верховой отряд под началом знатного монгольского мурзы Ак-Сабита. Сейчас его всадники, вздымая легкую снежную пыль, наперегон посылали коней в сторону от укатанного пути. Михаил Ярославич смотрел на них из возка, чуть отвернув тяжелый войлочный полог. Что там?..

— Князь, ты же не старый байбак, иди, промни кости! — смеясь, крикнул по-русски мурза. — Скоро мои нукеры коз погонят. Большой лов будет! Иди! Я тебе лук отдам — первым будешь стрелять!..

Первым стрелять на всякой охоте большая честь, но князь, глядя на красное, обветренное лицо татарина, на иней на его обвислых усах, выходить из теплого возка не хотел. Да и не было у Михаила никакого желания к этой охоте. Только ведь здесь, в Орде, сам себе не хозяин — может, и провожает-то его Ак-Сабит лишь затем, чтобы снять с коня вроде бы случайной стрелой на попутной охоте. Много и ранее слышал о нравах Орды Михаил, много и сам ныне увидел. Но и в возке остаться нельзя — нехорошо. И Ак-Сабит не отстает, скалится:

— Ну что, князь! Айда со мной сайгу бить!

— Ефрем!

Михаил на ходу соскочил с возка, запахнул дубленую легкую шубу, отороченную бобром, затянул широкий серебряный пояс, тяжелый от сабли.

— Сабля-то зачем, князь? Говорю, я тебе свой лук отдам, — засмеялся ханский мурза, развернул вороную кобылку и, указав плетью перед собой в направлении ему одному видного места, крикнул: — Туда скачи, там коза будет…

Затекшие от долгого недвижного сидения ноги кололо морозными, быстрыми иглами. Михаил несколько раз резко взмахнул руками, присел, разгоняя по жилам кровь. Этой осенью в день тезоименинника Михаила Архистратига[35] князю пошел двадцать первый год. Теперь это был не безусый отрок, что-когда-то смущался ломкого голоса, но довольно высокого роста, ладный в плечах уже не юноша, но и не вовсе зрелый мужчина с не стриженной еще бородой, лившейся с лица мягкими русыми прядями.

— А ты бы не ходил на лов, князь. Не верю я им… — Ефрем подвел в поводу задиристого, бойкого Князева жеребца, который терпел рядом только Тверитина и хозяина.

— Да кто ж им верит, Ефрем… — Михаил усмехнулся. — Я скорей вон ему поверю, — кивнул он на жеребца, которого за злой и коварный нрав звали на конном дворе Баскаком. Давая почуять жеребцу свою руку, князь с силой потянул за повод. Баскак хотел было кинуть вверх головой, но Михаил ему не позволил: — Ну, балуй! — прикрикнул он на жеребца и отослал Ефрема. — Лук принеси. Да тот лук-то возьми — дареный!

Большой двойной лук, скрепленный рогом буйвола, с серебряной насечкой, в богатом, шитом золотом налучье Михаилу подарил хан Тохта[36]. Всякий подарок, полученный в Орде, нес определенный, хотя временами и не сразу понятный смысл. В этом подарке загадки вроде бы не было: я тебе верю, как бы говорил хан, и даже даю тебе лук и стрелы на твоих и моих врагов. Впрочем, и самому простому ордынскому подарку, не говоря уж про царский, можно было дать не одно толкование…

Князь сам приторочил к седлу кожаную тулью с длинными нерусскими стрелами, уже расчехленный лук, затем поймал ногой стремя и вскочил на коня. Вместе с ним от обоза в степь ушло около двух десятков всадников: некоторые бояре, Тимохи Кряжева горсть да Тверитин, державшийся ближе всех за Князевым жеребцом.

Ак-Сабита и его спутников Михаил нагнал в пологой ложбине, где оказался внезапно глубокий, аж по конские бабки, снег и не было мучительного беспередышливого степного ветра. Еще издали, обернувшись на шум, Ак-Сабит приложил ладонь ко рту: тише! Значит, загонщики должны были выгнать стадо сюда. Теперь стала ясна хитрость татарского лова. Двумя лучами охватив стадо, загонщикам следовало повернуть его к месту засады. Михаил хотел спешиться, чтобы было сподручней стрелять, однако Ак-Сабит, обнажив в улыбке белые зубы, знаком дал понять, чтобы князь не делал этого: стрелять надо с коня, вырываясь навстречу стаду. Иначе, наверняка почуяв людей, сайга уйдет, свернет в сторону, не приблизившись для убоя — степь широкая, а загонщиков мало. Да, для такого лова загонщиков явно недоставало, нельзя было ждать, что стадо покорно пойдет куда надо. Оставалось надеяться на хитрость татар, удачу и меткость.

Стрелять из лука с городской стены, из башни или стрельницы — одно, стрелять, стоя твердо на крепкой земле в лесу или в поле — иное, стрелять же с коня на лету — совсем уж другое, не похожее ни на первое, ни на второе. Михаил знал: с коней татары метят куда лучше русских, оттого и в сражениях (если это возможно) не любят сходиться в ближний сабельный бой, а действуют наскоком, покрывая небо сотнями, тысячами стрел. Причем можно верить, что почти всякая стрела, пущенная татарином, знает, куда летит. Так, на Калке[37], не понеся урона, воины Джебе-нойона и Субедея через такие наскоки издали перебили во много раз превосходящих их числом русских… Да что говорить, татарчонка в три года привязывают к седлу и в руки дают лук и стрелы! Их женщины и те стреляют с коня, как не всякий русский мужик, — князь видел. Одной сноровки здесь мало, нужна привычка. А русский, что ж русский? Русский больше привычен к пешему строю, к рогатине да топору. Да и конным быстрей спешит в сшибку, чтоб уж в рубке показать свою удаль. Татары — иное…

Михаил решил заранее снарядить лук. Он-то как раз неплохо стрелял с коня. Однако и лук был непривычен руке, и стрелы гораздо, пальца на четыре, длиннее, чем русские. Расстегнув тулью, он вынул из нее искусно оперенную стрелу с долгим кованым жалом. Увидев это, Ак-Сабит беззвучно засмеялся: спешишь, князь!

В молчании прошло не менее часа. Только пар от дыхания коней и всадников едва заметно струился над ложбиной.

Князь спрятал зазябшие руки в мягкие беличьи рукавицы. Нет, не было у него никакой охоты к этому лову. Душой; Михаил давно уже был в Твери…

Сначала думал, что успеет вернуться еще водой — по Волге с последними купеческими насадами, потом рассчитывал уйти из Сарая сразу за Покровом, а вышли-то лишь на Спиридона-солнцеворота, и теперь князь спешил-надеялся попасть домой хотя бы к Рождеству. Так и постановил для себя и ездовым наказал не жалеть лошадей, да навязали на его голову провожатых! Сабит этот только смеется, скалит белые зубы — дружбу показывает, а вся его хитрость как на виду: если за каждым зверем эдак-то по степи бегать, в Тверь и к Крещению не попадешь!

Никак Михаил не думал, что таким долгим окажется его первое посольство в Орду. Тем более выезжал-то он спешно — сам хан его вызывал. Мчались как на пожар: к плохому, хорошему ли — неведомо, но как же, сам белый царь зовет, видеть хочет! Прибыли в начале июля. И чуть ли не два месяца Михаил в Сарае без проку и дела промаялся: ждал, когда светлый Тохта его до себя допустит.

Наконец допустил…

Посреди обширного, мощенного камнем двора, за забором, сложенным из больших плит, вырезанных из розового ноздрястого камня, на высоком древке развевалось белокошное ханское знамя с бунчуками из ячьих хвостов, укрепленных один над одним. На знамени знак Чингисова рода — серый кречет, несущий в когтях черного ворона. Предок Владыки Человечества и Государя Государей Бодунчар, говорят, был беден и жил лишь за счет соколиной охоты.

Вдоль стен двора стояло множество телег с укрепленными на них юртами, готовых тронуться в путь в любой миг. Причем откидным пологом входа всякая юрта была повернута строго на юг. Сам двор оказался столь велик, что мог вместить, наверное, не одну тысячу подданного хану народа. Может быть, из-за ощущения этого огромного, пустого, как степь, пространства сам ханский дворец показался Михаилу не слишком величественным, да и не очень большим. Лишенная праздничной кровельной чешуи русских теремов, без конька и шатровых скатов, круглая обмазанная глиной крыша дворца не тянулась вверх, а, наоборот, словно придавливала толстые стены из дорогого греческого камня, блестевшего на солнце разноцветьем прожилок. В каменном дворце хан проводил дни: принимал послов, гостей, ответчиков по разным делам и собирал диваны — советы с участием самых близких ему людей… Здесь же, неподалеку от каменного дворца, стоял ханский шатер, куда Тохта удалялся лишь с женами, когда на землю спускалась ночь. В солнечный день на золотой ханский шатер нельзя было и взглянуть, как невозможно глядеть на солнце: казалось, само золото, закипая, оплывает по его плавным скатам…

Перед входом во дворец в два ряда стояли ханские нукеры с обнаженными саблями. Так же в два ряда, укрепленные на треногах, дымились сладким дымом металлические закопченные кумирни.



Поделиться книгой:

На главную
Назад