Время до вечера девать некуда. Погода отменная; полное безветрие и солнце. Оно захватило все небо и нестерпимо колет поселок жгучими лучами. Воздух застыл, и Узор как будто вымер. Пират от жары дышит как загнанный. Язык у него изо рта вывалился и болтается, как тряпка. Около чайной куры лениво перетряхивают лошадиный помет. На самой макушке высоченной ели чучелом торчит ворона. Ей даже каркнуть лень. Ни писать, ни читать — ничего не хочется, и спать — тоже. И в самом деле, почему бы не поехать в колхоз? Провести занятие — и гора с плеч.
Иду на станцию и успеваю как раз к приходу поезда. Поезд стоит в Узоре одну минуту, и билетов в летнее время на него не бывает. Но это меня не волнует. Перехожу на другую сторону поезда, степенно прогуливаюсь вдоль вагонов и, как только они трогаются, вскакиваю на подножку, а следом за мной вскакивает парень в темно-синем костюме.
Паровоз набирает скорость, мелькают семафор, будка, Васютнн дом, придорожный кустарник. Упругий прохладный ветерок хлещет в лицо, пузырем надувает рубаху. Чудесно! Усаживаюсь поудобней на подножке, закуриваю. Парень тоже закуривает и косо поглядывает на меня:
— Далече?
— До «Новой жизни».
— Зачем?
— По делу.
— А кто вы будете?
Мне почему-то стыдно признаться, что я судья.
— Инструктор.
Парень смотрит на меня в упор и сплевывает окурок.
— Инструктор? Понятно… А какой инструктор?
Врать — так уж врать до конца!
— По физкультуре.
Парень усмехается:
— И давно?
— Что давно?
— Инструктором стали?
— А вам какое дело?
Глаза у парня стекленеют.
— Хватит врать! Судья Бузыкин, кажись? Ну, что смотришь? — И он весело усмехнулся: — Своих не узнаешь? Пуханов я. Судил меня год назад за хулиганство.
Мне показалось, что поезд споткнулся и пошел назад. Я схватился за поручень с такой силой, что в глазах потемнело. Я онемел от страха. Да и как не онеметь! Преступник и судья на одной подножке поезда.
Это случилось в Павском сельсовете. История и трагичная и тривиальная. Пуханов — он, кажется, тогда был трактористом — ходил в женихах. Его невеста, редкой красоты девушка, но избалованная и пустая, работала секретарем директора МТС. Цвет ее глаз уловить было почти невозможно. Темнота их в одно мгновение сменялась синевой, синева — прозрачной голубизной, порой они были золотистыми и в ту же минуту гасли, становились темными, глубокими, как омут. У нее все было легкое — и фигура, и походка, и руками она умела взмахнуть, как крыльями птица.
Пуханов парень видный, отчаянного нрава, любил ее до безумия. Об этом можно судить по преступлению, которое им было совершено из ревности. Оно отличалось невероятной дерзостью.
Незадолго до свадьбы внезапно появился молоденький лейтенант. На нем все блестело: сапоги, погоны, пуговицы, кокарда. Этот блеск затмил солнечный свет, и голова секретарши закружилась, как карусель.
Поначалу тракторист не обращал на это особого внимания. Прошла неделя, другая, и до Пуханова дополз слушок, что его невеста уезжает навсегда с лейтенантом.
Секретарша устроила не то помолвку, не то просто вечеринку. Хотя отвергнутый жених и не был приглашен, но он явился с компанией дружков и с выпивкой. Невеста перепугалась, но Пуханов заверил, что пришел гулять по-хорошему. И все было бы хорошо. Тракторист вмиг подружился с лейтенантом, за столом сидел с ним в обнимку, пил осторожно, был весел, остроумен, громче всех пел и ловчее всех плясал. Начались танцы. И тут секретарша все испортила. Пуханов пригласил ее на вальс, но она ему отказала и бросилась в объятия лейтенанта. Пуханов и это стерпел. Но когда она, танцуя, стала целоваться с офицером, нервы у Пуханова сдали…
В суде Пуханов рассказывал: «Меня словно кто ударил по голове — все завертелось, в глазах потемнело, и я полетел в какую-то пропасть». Он схватил стол и с невероятной силой ударил его об пол. Стол крякнул и развалился на куски. Гости бросились вон, давя у двери друг друга. Первым выскочил лейтенант, без шапки и шинели. Пуханов носился по дому как ураган. Бил, громил, топтал, корежил. Когда уже больше бить и ломать было нечего, он сорвал с петель дверь, унес на спине и бросил в реку.
В суде Пуханов держался вызывающе. В последнем слове заявил, что ни в чем не раскаивается. Лейтенант на другой же день после скандала уехал. Когда я стал допрашивать секретаршу, она вся затряслась, заплакала и попросила простить своего первого жениха. Пуханова осудили на год лишения свободы. Он выслушал приговор и удивленно спросил: «За что? За разбитые горшки? А что тут разбито вдребезги, — он постучал кулаком по груди, — так это вам ничего? Эх вы, судьи!» Милиционер тронул его за рукав и сказал: «Пойдем».
— Пойдем, — вздохнул Пуханов и погрозил кулаком:
— Погодите, отбуду срок, я вам все припомню!
Милиционер завернул ему руку за спину и вывел на улицу. И вот через полтора года его угроза, казалось, готова осуществиться. Я мертвой хваткой вцепился в поручень и сжался в комок, думая: если он меня не прирежет, то не так просто будет ему сбросить меня с подножки. А Пуханов насмешливо сквозь зубы цедил:
— Судья и преступник на одной подножке поезда. Вот так встреча! Расчудесные чудеса.
Я его плохо слышал. Страх отнял у меня способность соображать. В голове вертелась одна дикая мысль: махнуть с подножки под откос. Но поезд шел быстро, и как раз по тому перегону, который здешний народ прозвал «проклятым». Осенью на ходу здесь из товарного вагона вывалилась свинья, и совсем недавно на этом перегоне паровоз сбросил с рельсов корову. Только бы проскочить этот проклятый участок, там начнется подъем. Я мысленно молил бога, подгонял и торопил поезд. Пуханов, казалось, не обращал на меня никакого внимания. Сидел он на ступеньке сгорбясь, втянув голову в плечи. Но вот он пошевелился, кинул на меня косой взгляд и сунул руку в карман. И в то же мгновение какая-то неведомая сила толкнула меня с подножки. Я очень плохо помню, как это получилось… Его рука ухватила меня за воротник, придавила к ступеньке. Лицо у него было как мел, а в расширенных глазах метались огромные зрачки. Пуханова трясло. Он долго не мог поймать в пачке папиросу. Наконец это ему удалось, и он в пять глубоких затяжек выкурил ее. Я чувствовал себя так, словно меня опустили в парное молоко.
Накурившись, Пуханов несколько успокоился и, покачивая головой, стал размышлять вслух:
— Ну и ну… Вот так дела… Час от часу забавней! С чего это ты?… Жить, что ль, надоело?… — И вдруг резко спросил: — Испугался? Меня?
Я не ответил. А что я мог ему сказать? Пуханов продолжал рассуждать:
— Вот люди, только о себе думают. — И опять обратился ко мне: — Если бы ты, судья, разбился, мне бы была последняя амба. Наверняка приписали бы убийство. Просто ужасно подумать. — Он весь содрогнулся и с горечью произнес: — А я там как зверь вкалывал, чтоб досрочно освободиться. А тут… — И, не договорив, махнул рукой.
Начался подъем. Поезд, сбавляя скорость, лязгал буферами, дергался.
Пуханов встал, с презрением посмотрел на меня и плюнул.
— И ехать-то с тобой противно! Того и гляди, еще какую-нибудь штуку выкинешь, — сказал он и прыгнул с подножки, несколько шагов пробежал за вагоном и упал. Он лежал плашмя, не двигаясь, а потом медленно поднялся и стал тереть ушибленное колено.
Мне теперь ничто не угрожало. Но было так плохо, словно я совершил непростительную подлость. Когда я вспоминаю этот дорожный случай, меня передергивает, как от озноба… И в то же время этот случай заставил меня смотреть по-другому на человека. В самом плохом, отвратительном я пытаюсь отыскать хоть крупицу доброго, хорошего. И когда мне преподносят человека как идеальный пример, я этому так же не верю, как не верю, когда мне говорят о человеке как о кладезе зла и пороков.
Осень
За окном сентябрь, ясный и тихий. Воздух чист и прохладен. Дышится легко, и дали проглядываются на редкость отчетливо. Далеко-далеко видны словно отчеканенные кромки лесов и пестрые полосы полей. Небо с двойным рядом облаков. Нижние — грязные, лохматые — плывут в одну сторону, верхние — белые, с легкой синевой, как весенний талый лед, — в другую. Каждый звук долго, явственно звенит и откликается.
Поезд с грохотом пересек пыльную улицу Узора. Из под колес выкатился клубок пара, скатился в канаву и запутался в сухой, жесткой траве. Мне очень грустно, что ушел поезд, ушло лето, ушел безвозвратно еще год моей недолгой жизни, и еще ушла от меня навсегда Симочка. С этим поездом она приезжала в Узор. А я ее и не подумал встречать. Почему? Да потому, что она приехала не ко мне и не одна.
Но почему мне только грустно? Почему нет обиды и той щемящей сердце боли, когда от нас уходит любимый человек? Вероятно, в этом повинно время. Оно запылило образ, заморозило страсти, застудило чувства. И с горькой улыбкой я утешаю себя всем известной соломоновой мудростью: «Эх, Семен, Семен, все проходит».
Где же мне ночевать? В кабинете или попроситься к своей уборщице в сарай, на сеновал? Я так задумался, что не заметил, как появилась в кабинете Васюта и заговорила нараспев, растягивая слова и при этом широко улыбаясь:
— Это что ж такое! Его там ждут, а он сидит и не чешется. Пошел, пошел, — потянула она меня за рукав, когда я стал отказываться. — Сам ведь позвал. Так и говорит: «За стол не сяду без жильца». — Васюта оглянулась и таинственно зашептала: — Стар он для Симушки, ох, староват. Не такого я зятя-то ждала, да-а, не такого. — Осуждающе посмотрела на меня, скривила рот и вытерла концом платка сухие глаза, но в ту же минуту оправилась и бойко, восхищенно продолжала: — А так человек-то очень хороший. Два платья мне подарил и платок пуховый. А как ее-то одел!… — От наплыва чувств и радости Васюта закатила глаза под лоб и замахала обеими руками. — С достатком мужчина, из себя видный, представительный. От старой жены у него двое. Ну и то слава богу, хоть алиментов не платит. Ну, пошел, пошел! — И она опять потянула меня за рукав.
Что делать, пошел. Отвязаться от Косихи было невозможно. Впрочем, любопытство тоже сыграло кое-какую роль.
Встреча с Симочкой меня все-таки волновала. Я не представлял себе, как мы будем смотреть друг другу в глаза, о чем говорить. Но вот мы встретились, посмотрели друг на друга и не потупились, заговорили без трепета, как будто мы только сегодня утром расстались.
Она мало изменилась, разве что слегка располнела Но полнота очень ей шла. Ее длинная коса теперь была уложена в тугой узел, и несколько пушистых завитков выбивались возле ушей. И вся она была какая-то светлая, насквозь пронизанная обаянием и радостью.
Она заговорила просто, глаза ее смотрели на меня прямо, без тени смущения. Понизив голос до шепота, я спросил, любит ли она своего мужа. Она не увильнула от вопроса и даже не опустила глаз — спокойно ответила?
— Люблю. Он хороший человек.
— А меня?
— Ах, Семен, ты тогда… — И, не договорив, сдвинула брови к переносице, повернулась спиной…
Есть люди, которые покоряют окружающих с первого взгляда. Борис Дмитриевич Полостов был именно из таких. С первой минуты знакомства у меня не было и намека на неприязнь к сопернику. Полостов — высокий, сильный, отлично сложенный мужчина. Я люблю крупных, сильных людей: и по характеру они добрее, и смотреть на них приятнее. Маленькие, слабосильные — первые задиры. Они желчны, обидчивы, властолюбивы и, как правило, считают себя умнее всех. В компании держатся заносчиво, кричат громче всех и, изощряя свой мозг, беспрерывно острят и язвят. А большие люди смотрят на них, как на детей, и снисходительно улыбаются. Правда, бывают исключения. Но редко.
Полостов показался мне умным, образованным и даже талантливым, хотя и не без странностей. И все эта без показухи, без бахвальства.
Когда мы подходили к дому, Борис Дмитриевич стаял на крыльце в шелковой рубахе с расстегнутым воротом и разговаривал с петухом. Вернее, говорил он, а рябой, тощий, с исклеванным гребнем петух орал и с треском хлопал крыльями и вдруг, согнув шею, перевернулся через хвост и припустился за курицей. Борис Дмитриевич хотел было припустить за петухом, но, увидев меня с Васютой, остановился и, смущенно потирая руки, пошел навстречу.
— Здравствуйте, здравствуйте, — говорил он, подходя, — значит, вы и есть судья. Очень, очень рад. У меня был один знакомый судья, Зусин Модест Петрович, в одной квартире жили. Не знаете такого? Оригинальный человек. О своих подсудимых не мог без слез говорить. И давал им всем только «от и до». Вы тоже так судите?
Все это он проговорил быстро, но не торопясь. Сочным, звонким баритоном и, взяв меня под руку, повел в дом, не переставая балагурить.
— А Узор мне ваш сразу понравился. Ничего сквернее и не видывал. А вы что пьете? Водку, чай? А я так и то и это. У меня специально припасена бутылочка «Петровской». Фу, ну и запахи же у тещи в сенях.
За столом Борис Дмитриевич полностью овладел разговором и заговорил всех окончательно. О серьезном он говорил несерьезно, а о пустяках — наоборот, с умным видом. Судил обо всем резко, порой даже бранчливо, но обязательно с усмешкой, и выходило весело.
За каких-нибудь полчаса он успел рассказать десяток анекдотов. Симочку они не интересовали, а Васюта не понимала, хотя и слушала их с широко открытым ртом и выпученными глазами. Полостов рассказывал их ради меня. Я терпеть не могу анекдоты, особенно если они рассказываются с целью просто посмешить. Борис Дмитриевич рассказывал их забавно, обязательно по какому-нибудь поводу, к месту.
— О боже, бывают же такие чудеса, — вздыхает он, переходя от анекдотов к дорожным приключениям. — Ехал с нами в одном вагоне невзрачного вида человечишко. Сидел в уголке тихо, как мышка, сжимая под лавкой ногами какой-то мешок и пугливо озираясь. И вдруг пропал. Никто не заметил, как вышел. Да и вообще, кому до него дело! Значит, приехал, если вышел. А на следующей станции в вагон вваливается наряд милиции, и прет прямо в наше купе, и шасть под лавку. Вытаскивает мешок — обычный мешок, в каком бабы на рынок кур возят. Вытащили, показывают нам и хохочут: «Вы знаете, граждане, что в этом мешке? Триста тысяч!» Оказывается, этот тип, банковский работник, вез на весь район деньги. А на станции выскочил в буфет выпить кружку пива. Пока пил — поезд ушел. Если б деньги пропали, какую бы ты финансистишке статью пришил?
— Преступную халатность, — сказал я.
— А это сколько?
— Предельно три года.
— Да здравствует правосудие! — захохотал Полостов, и все тело его всколыхнулось и тоже засмеялось, и только спокойными и серьезными оставались глаза. Как я заметил, у Бориса Дмитриевича вообще улыбались только брови и губы, а глаза, серо-зеленые, оставались острыми и хитрыми. Выражение их менялось, когда он обращался к Симочке. Тогда в них появлялось что-то кроткое и по-детски восторженное.
Поначалу мы изучающе примеривались, обращались друг к другу на «вы», при этом зачем-то обязательно наклоняя голову, украшали речь такими фразами, как: «Позвольте мне по этому вопросу высказаться» или «Как я заметил, вы очень тонко выразились», и т. п. До слез хохотали над плоской остротой. Но вскоре как-то незаметно перешли на «ты», заспорили, перебивая друг друга, сыграли в шахматы и расстались наипервейшими друзьями.
Наша дружба завязалась не случайно, закономерно, из потребности общения столь близких по характеру натур. Да и с кем я мог искать в Узоре общения? Разве что с Сергеем Яковлевичем! Но он постоянно занят. Полостов, как и я, в Узоре одинок. Все же он счастливее меня. Около него теплая, обаятельная Симочка. Мне же вдвойне плохо. Я все время чувствую вокруг себя пустоту и стужу.
Прошла неделя, и мы уже не могли провести вечер друг без друга. Правда, первые впечатления об уме, таланте его потускнели и стерлись, но все же он приятней и интересней других.
Полостову пятьдесят лет, он полковник на пенсии. Выйдя в отставку, сразу же поступил учиться на какие-то краткосрочные курсы по подготовке учителей. Во время учебы познакомился с Симочкой. Окончив курсы, приехал в Узор, чтоб навсегда в нем осесть учителем географии в средней школе.
С первых дней преподавательская деятельность пошла у Бориса Дмитриевича, как говорят, через пень-колоду. Он решил ввести свою методику преподавания. Что это за методика, я не знаю. Но говорят, что на уроках у полковника Полостова ребятишки ходят на головах.
По вечерам мы встречались или у него дома, или у меня в суде. Как ни уговаривал меня Полостов остаться у Васюты квартирантом, я наотрез отказался и поселился в суде, в крохотной комнатушке, в которой ночевала уборщица и сторож Манюня. Для этого мне пришлось освободить ее от обязанностей сторожа и взять их на себя. Когда я сообщил об этом по телефону своему шефу, он неодобрительно проворчал: «Мне — что, смотри сам. Как бы чего не вышло!» А что могло выйти? Как сказал один старик: «Разве ж разумный человек по своей воле в суд пойдет? Ни в жисть не пойдет! Его туда беда с милиционером за воротник тянут».
А меня другое тянуло в дом Васюты Косых, хотя каждый раз я уходил из него разбитый и подавленный, давая себе слово больше никогда здесь не появляться.
Мне приятно сидеть в чистой, теплой, уютной комнате. От намытых полов пахнет можжевельником и свежестью. Все свои мысли и заботы Васюта сосредоточила на уничтожении в доме грязи. Она весь день скребет и чистит. Да и внешне Васюту теперь не узнать — одевается нарядно, ходит степенно, говорит односложно: «Да», «Нет», «Ни к чему». Соседи называют ее теперь не Васюта Косая, а по имени и отчеству — Васюта Тимофеевна. По вечерам она сидит на кухне в очках и читает одну и ту же книгу — роман «Начало жизни». А зять ее в это время сгорбился над шахматами, играет с судьей.
Полостов играет прилично, но уж очень обдумывает каждый ход. Я же передвигаю фигуры, как хорошо отрегулированный автомат. Да и как тут думать сосредоточенно! За спиной по половицам ходит босиком Симочка. Я прислушиваюсь к ее шагам и просматриваю ход пешкой. Борис Дмитриевич мгновенно выигрывает партию, начинает другую. Симочка стоит у жарко натопленной печки, то покачиваясь из стороны в сторону, то глядит на нас подбоченясь, то поднимет руки к голове, чтоб поправить волосы, и все время говорит, то смеясь, то грустно, то с какими-то тяжкими, притворными вздохами. Лицо у нее раскраснелось, пышет жаром и счастьем. Меня подмывает схватить ее в охапку и убежать. Куда?! Да не все ли равно, лишь бы убежать с ней. Но это несбыточная мечта. Не только потому, что рядом сидит ее законный муж, но, главное, потому, что Симочка теперь со мной слишком спокойна и откровенна.
Как-то мне посчастливилось застать Симочку дома одну. Борис Дмитриевич задержался в школе, а Васюты не было. Я страшно обрадовался и попросил Симочку посидеть со мной, поговорить. Она села рядом на диван, поджала под себя босые ноги, зябко съежилась, накрылась шерстяным платком.
— Знаете, Симочка, что… — начал я не своим каким-то деревянным голосом.
— Что?
Это слово она не сказала. Я уловил его по движению губ.
— Что я до сих пор люблю тебя, — сказал я, стараясь придать голосу твердость.
Она подняла на меня глаза и, как прежде, посмотрела на меня прямо и открыто. Я тоже смотрел ей в глаза в упор и долго. Но она не отвернулась, не мигнула, у нее даже не дрогнули ресницы.
Я заговорил торопливо, сбивчиво, с жаром, что люблю в первый раз, а может быть, в последний. Уверял, что мне без нее и жизнь не в жизнь. Расхваливал ее мужа, говорил, что он достойнее меня во сто крат, а я так несчастлив…
Кончил я свой жалобный монолог такими словами:
— Симочка, я тебя ни в чем не обвиняю. Я даже рад, что у тебя так счастливо сложилась судьба. Я больше докучать не буду и ходить к вам больше не буду. Но знай, что я одинок, как никогда, и очень страдаю.
Но она даже не шелохнулась и не повела бровью, и на лице ее ничего нельзя было прочесть, кроме равнодушного недоумения. Я ждал ответа на свое признание. Симочка же молчала. Мне стало обидно. И я с горечью сказал:
— Я не верю, что ты любишь Полостова.
— А вот люблю, — живо откликнулась она. Я усмехнулся:
— Раньше и мне то же говорила.
— Я и тебя любила.
— А теперь?
Она посмотрела, закуталась в шаль, сжалась в комочек.
— Ну что же ты молчишь?
— А что мне говорить?
— Раньше ты любила меня, а теперь?
Она нервно передернула плечами;
— Теперь люблю Бориса Дмитриевича.
Я уныло опустил голову и уставился в пол, как больная собака. Симочка бесшумно встала и вышла из комнаты.
Я почти никуда не хожу. Только по утрам выползаю на рынок и раз в неделю в библиотеку. Набираю охапку книг, без разбору, что попадет под руку, и глотаю, не пережевывая, ночи напролет. Единственно, кто еще меня помнит и навещает, так это Ольга Андреевна Чекулаева. Позвонит по телефону и спросит: