— Ты говори прямо — та или не та, — строго приказал я.
Васька опять посмотрел на собаку и опустил голову:
— Не знаю.
— Почему? Ведь ты же играл с ней?
Васька молчал.
— Отвечай, какие были особые приметы у дяди Петиной собаки?
Васька молчал, как глухонемой.
— Отвечай, что было у собаки, с которой ты играл, — сквозь зубы процедил я.
— Хвост, — прошептал Васька.
— Хвост есть у всех собак. Ты мне назови особые приметы. Ну что еще было у той собаки?
Васька каким-то чужим голосом выдавил:
— Уши.
Свидетель меня не понимал — мы разговаривали с ним на разных языках. Я почувствовал свое полное бессилие и не знал, что делать. К счастью, выручили заседатели. Они просто и легко объяснили Ваське, чего я от него добиваюсь. Он бойко, без запинки, пересчитал по пальцам все приметы украденной собаки. Они совпадали, как уверял Сухоребров, «тютелька в тютельку» с приметами его лайки, кроме одной. Васька уверял, что на груди у той собаки, Альмы, была белая полоска. Семенов поднял лайку за передние лапы и показал суду собачий живот с белым пятном.
— Замарал полоску, ей-богу, замарал, гражданин судья! — закричал Сухоребров.
— Прикажите потереть собаке грудь.
Семенов поплевал на ладонь и принялся ожесточенно тереть лайке живот. Она отчаянно царапалась, визжала и лаяла.
Сухоребров дело проиграл, но не сдавался и потребовал проделать фокус. Он отошел к двери и стал подзывать к себе собачонку. И она подошла, потерлась о его валенки и покорно уселась у ног.
— Пальма, подь сюда! — дико закричал Семенов, и собака стремглав бросилась к нему, подпрыгнув, лизнула его волосатое лицо и радостно залаяла.
Я спросил Сухореброва:
— Вы охотник?
— Никак нет, гражданин судья. Мы больше рыбешкой балуемся.
— Так зачем же тебе охотничья собака? Она же тебе совершенно не нужна.
— Знамо дело, не нужна, — согласился Сухоребров.
— Зачем же тогда эту судебную канитель завел?
— Как зачем? — изумился Сухоребров. — Собака моя. Ей-богу, моя. Спросите в деревне, и все скажут — моя.
Суд отказал в иске Сухореброву, ссылаясь на то, что нет доказательств, будто и правда лайка раньше принадлежала ему.
Когда я разъяснил решение суда, Сухоребров согласно кивал головой и поддакивал: «Так, так, понятно гражданин судья», а потом спросил, как быть теперь с его собакой. Сейчас ее отдаст ему Семенов или придется забирать с милиционером? Я сказал ему резко и категорически, что собака Семенова, а он на нее никаких прав не имеет. Сухоребров швырнул на пол шапку и пригрозил, что пойдет выше, до Москвы, а животину свою все равно отсудит, и стал настойчиво просить, чтобы, пока он будет ходить по судам, отобрать у Семенова собаку и наложить на нее арест, чтоб тот ее не продал или нарочно бы не испортил. Это поставило меня в тупик. Требование Сухореброва было законным, но я не знал, как его удовлетворить. Позвонил начальнику милиции и попросил помочь мне наложить на лайку арест. Начальник милиции заявил, что у него для арестованных собак нет камер — не положено, и посоветовал оставить временно собаку у хозяина под сохранную расписку до вступления решения суда в законную силу. Но Сухоребров и слушать не хотел о расписке. Этот коротконогий мужичонка проявил такую энергию, упорство и знание законов, что я растерялся. Передо мной стоял хитрющий сутяга, который способен на любую пакость, и я трусливо пошел ему на уступки. Я предложил истцу с ответчиком найти человека, которому бы они на время доверили собаку.
Я ушел к себе в кабинет, закрылся на ключ. Меня бил озноб, болела голова и тошнило. Подмывало желание плюнуть на все это и бежать отсюда не оглядываясь. В дверь постучали. Я открыл и опять увидел их вместе с собакой. Они ввалились в мой кабинет и заявили, что пока они будут тягаться, пусть собака останется у меня, как у самого надежного в районе человека. Я не знал, что мне делать — плакать или смеяться. Впрочем, мне было все равно, и я, устало махнув рукой, согласился. И они ушли, оставив мне лайку.
— Фу, наконец-то от них отвязался, — облегченно вздохнул я и прилег на диван.
Собака вела себя спокойно, зевала и изредка потихоньку повизгивала, а потом начала скулить. Я отдал Пальме свой ужин — ломоть хлеба с маслом. Она понюхала, отошла к двери и залаяла. Я попытался ее успокоить, но она оскалилась… Я распахнул дверь и выгнал Пальму в сени. Через пятнадцать минут Пальма начала драть когтями дверь и сотрясать дом оглушительным лаем. Лай я еще мог стерпеть, но когда она протяжно завыла, мне стало жутко.
Около печки на гвозде висела веревка, на которой уборщица носила дрова. Я схватил веревку и, дрожа от страха, открыл дверь в сени. Пальма с радостным визгом бросилась ко мне и уткнулась носом в колени Я торопливо привязал к ее ошейнику веревку, выволок собаку на улицу и привязал к забору. Закрыв дверь на железный засов, я лег на диван, с головой накрылся шубой и заткнул пальцами уши. «Довольно, — сказал я себе решительно, — утром отправляю собаку с милиционером к ее хозяину».
Однако моему благоразумному намерению не суждено было свершиться… Меня разбудил визгливый голос уборщицы Манюни. Она выскребала железной лопатой смерзшийся собачий помет и отчаянно ругалась. Я вспомнил о собаке, быстро оделся, выбежал на улицу… и нашел у забора одну лишь веревку с оборванным концом. Все уверяют, что это дело волков. Я же над этим не задумываюсь. Не все ли равно, кто увел собаку, волки ли, человек ли, а может быть, она сама убежала, — отвечать-то теперь за все придется мне.
Голова
Однажды под суд попал председатель колхоза «Ленинский труд» Илья Антонович Голова. Нас с ним сблизила и спаяла охотничья страсть. А познакомил меня с Головой председатель райисполкома Сергей Яковлевич Штыков.
В первый год работы я старался не за страх, а за совесть — до полуночи засиживался за изучением судебных дел. Как-то вечером раздается телефонный звонок. Узнаю голос Сергея Яковлевича.
— Судья, ты охотник? — спрашивает он и просит срочно зайти к нему в райсовет.
Прихожу и вижу — сидит у него курчавый, с выпученными озорными глазами мужик.
Сергей Яковлевич кивает на него и улыбается:
— Знакомься. Сам Голова, знаменитый председатель колхоза «Ленинский труд».
Мы познакомились. «Ну и что дальше? — думаю я. — К чему это знакомство?»
Штыков, посмеиваясь, посматривает то на меня, то на Голову.
— Ну что, Илья Антонович, возьмем парня?
— Куда? — удивленно спрашиваю я.
— За глухарем, — отвечает Штыков таким тоном, словно бы речь шла о каком-то пустяке. И, не дав мне опомниться и возразить, что я не только не охотник, но даже и ружья в руках ни разу не держал, Сергей Яковлевич приказывает, чтобы я через час был готов.
На исполкомовском «газике» по сквернейшей дороге, в такую густую темень — хоть ножом режь, мы выехали в колхоз «Ленинский труд». Всю дорогу Штыков с Головой хвастались друг перед другом своими охотничьими удачами. Я же с ужасом думал о походе по болоту за глухарем. На мне было легкое осеннее пальтишко и ботиночки с калошами. Но мои опасения были преждевременны. У Головы нашлось все: и резиновые сапоги — заколенники, и куртка, и ружье. Илья Антонович отдал мне все лучшее. Когда я опоясался тяжелым патронташем, сбоку подвесил новенький ягдташ и закинул за спину двустволку, Сергей Яковлевич насмешливо посмотрел на меня и сказал:
— Тартарен из Тараскона.
Я, разумеется, ничего не убил. Штыков с Головой стукнули по великолепному глухарю. Я им не завидовал, не раскаивался, да и сейчас не раскаиваюсь в этой поездке. Я видел, я слышал весеннее утро в лесу. Раньше я только читал о нем в книжках. Но какое может быть сравнение!
Когда мы возвращались с Сергеем Яковлевичем в Узор, он спросил:
— Ну и как?
Я глубоко вздохнул и закрыл глаза от удовольствия:
— Чудесно!
— Да, ты прав. Чудесно! Лучше и не скажешь.
Охотничий зуд не давал мне покоя. Я не утерпел, позвонил в колхоз Голове, договорился с ним на неделе провести зорьку в лесу. Он с радостью согласился, и я принес Васюте тяжелого глухаря. Васюта взвесила его на безмене. Глухарь весил без малого пятнадцать фунтов. После этого я зачастил к Илье Антоновичу. Потом обзавелся собственным ружьем. С Головой я ходил и на зайцев, ходил и на кабана.
Голову знает весь район. Да еще бы не знать! В войну он командовал партизанским отрядом. «Отчаянный мужик!» — говорят о нем. У Ильи Антоновича два ордена — Отечественной войны, Красного Знамени — и куча медалей.
Характер у Ильи Антоновича горячий, резкий. Однако душа у него добрая и даже возвышенная.
Был случай, он чуть не пристрелил меня на охоте. По неопытности я подбил глухарку. У Ильи Антоновича от гнева глаза кровью налились, он схватился за ружье и так заорал, что перепугал всех птиц в лесу. А через пять минут сам же успокаивал меня, чтоб я не очень-то переживал, потому что со всяким такое бывает, и привел мне пример, как он сам из озорства пульнул по дятлу. «Так батька, — рассказывал он, — взял этого дятла — и мне по морде, по морде. И до тех пор хлестал, пока всего дятла не измочалил. С тех пор я понапрасну ни по одной птахе не стрельнул. А стреляю я во как, смотри». Он мгновенно вскинул ружье и хлопнул на лету сойку.
— Видал, миндал, как надо стрелять!
Голова подобрал сойку и отрезал у нее лапы, сунул их в карман.
— Зачем они тебе? — спросил я.
— Для лицензии. Настреляю сто пар, сдам в охотничье общество и получу лицензию на отстрел лося.
Работу председателя Голова не любит и не дорожит ею. У него в жизни три страсти. Наипервейшая — охота. Вторая — это страсть предаваться воспоминаниям о былых, незабвенных делах партизанских. Если ему попадался в лапы слушатель (а мне — таки приходилось не раз), он всю ночь напролет рассказывал ему о вероятных и невероятных подвигах своего отряда. Когда слушателей нет, он вспоминает сам для себя. На него тяжелым грузом наваливается томительная и сумбурная бессонница. Перед его широко открытыми, выпуклыми, как лупы, глазами кинолентой бегут ожесточенные бои, дерзкие налеты на железнодорожные станции, походы, переправы, рукопашные схватки и прочие жутко интересные события. Он то смеется, то скрежещет зубами и, вскакивая, ругается и проклинает себя: «У черт, дурак, баранья голова, как глупо я упустил тогда этот эшелон с танками! Если б я его свалил — наверняка, наверняка был бы Героем». Его разгоряченный мозг дорисовывает картины боев и придумывает новые. Это привело к тому, что теперь Илья Антонович и сам не может разобраться, где в его рассказах правда, а где вымысел.
Есть еще одна страсть, которой он страшно стыдится, хотя в этой страсти ничего позорного нет. Илья Антонович очень любит макароны. Когда они случайно появляются у нас в поселке, Голова все бросает и мчится в Узор за макаронами. В деревнях спать ложатся ранним вечером. И если в глухую ночь в Березовке у председателя горит свет, а из трубы валит дым, все знают, что Илья Антонович жарит макароны.
Председатель Голова посредственный, а как хозяйственник и гроша ломаного не стоит.
В районе его терпят, поскольку Голова фигура знаменитая и поскольку есть председатели и еще хуже Ильи Антоновича. Колхозом он командует, как командовал когда-то партизанским отрядом — дерзко и решительно. Встает Голова раньше всех в колхозе, с петухами. Ружье за спину, на лошадь — и в лес. К началу трудового дня возвращается — и прямо в правление. Там счетовод ему вручает листок бумаги, на котором расписано, что сегодня делать и кому что делать. Илья Антонович опять садится на лошадь и, огрев ее плетью, направляется на левый край села. Отсюда он начинает свой деловой объезд. Подскакав к дому, не слезая с лошади, стучит по раме плеткой и кричит:
— Наташка, навоз возить!
— Ладно, — отвечает Наташка.
— Выходи!
— Дай печку дотопить!
— Выходи, а то я тебе всю печку по кирпичику разнесу! — орет Голова на всю деревню.
Наташка выскакивает из дому как ошпаренная и, отбежав на приличное расстояние, начинает поносить председателя самыми что ни на есть последними словами: зверь, изверг, макаронник!
Но ее гнев нисколько не волнует Илью Антоновича. Он свое дело сделал и направляется к следующему дому — и опять плетью по раме.
— Макар!
Открывается окно, и показывается плешивая голова старика.
— Чего тебе?
— Пойдешь… Постой, куда же ты пойдешь?… — Голова вытаскивает из кармана листок. — Ага! Пойдешь и переложишь печку на скотном дворе в водогрейке.
— Неможется мне нонче, Илья Антоныч, поясницу ломит, — жалуется Макар.
— Пойдешь и переложишь. Понял?
— Не пойду. К доктору пойду. — Макар захлопывает окно.
Но Илья Антонович настойчив и неумолим. Он сам открывает окно и, просунув голову, спрашивает:
— Макар, где корова?
— Известно где. В поле, — отвечает Макар.
— Вот что, Макар, сейчас ты пойдешь в поле за коровой. Приведешь ее и поставишь на двор.
— Это почему же? — возмущается Макар.
— Потому что поля и трава колхозные, а колхоз тебе не дармовая кормушка. Понял? И не дожидайся того, чтоб я ее сам привел, — с угрозой заканчивает председатель, вспрыгивает на лошадь и направляется к дому Макарова соседа. А Макар, проклиная всех, собирается на работу — не потому, что боится угроз Головы, который, впрочем, только грозит, но никогда не переходит к решительным действиям, а потому, что знает: Илья Антонович, пока не выгонит его из дому, не успокоится.
Исполнив утренний урок, Илья Антонович едет домой завтракать. Позавтракав, опять берет в руки плеть, садится на лошадь и направляется наблюдать за ходом работ. И весь день в полях, на скотных дворах гремит зычный командирский голос председателя.
Когда Голову вызывают в район драить и перевоспитывать, что случается частенько, он стойко выдерживает головомойку, а потом, приняв удивленный вид, наивно спрашивает:
— А зачем такой длинный разговор, зачем эти громкие слова? Не нравлюсь? Плохой я председатель? Так снимите!
И как бы ни было районное начальство добродушно—снисходительно настроено по отношению к Голове, мало-помалу над буйной его головушкой сгущались тучи.
Как-то в канун ноябрьских праздников Голова на общем собрании внес предложение, текст которого дословно взят из протокола:
«Торжественно всем колхозом отметить день Великой Октябрьской социалистической революции. Для этого:
а) из кладовой колхоза выделить на самогон десять пудов ржи;
б) забить на мясо яловую корову Буренку;
в) праздничное гулянье провести в помещении избы—читальни культурно, без всяких скандалов и безобразий;
г) просить гармониста Василия Семипалова не напиваться и весь вечер играть на гармони;
д) ответственность за проведение вечера возложить на председателя колхоза Голову.
Принято единогласно».
Говорят, что постановление это было выполнено по всем пунктам: праздник был проведен; весело, организованно. Пьяных было мало, а сам председатель с Васькой Семипаловым только для приличия выпили по стопке самогона. Потом они уже после гулянья, на рассвете, утолили жажду у Ильи Антоновича дома.
Об этом я узнал слишком поздно, когда ко мне из прокуратуры поступило дело о привлечении Головы к уголовной ответственности за самогоноварение. «Ну, теперь ему крышка!» — подумал я и схватился за голову Что делать? Случай из ряда вон, и как раз в момент кампании по борьбе с самогоноварением. «Теперь ему крышка!» — подумал я, и сердце сжалось.
Я снял трубку и позвонил председателю райисполкома. Сергей Яковлевич тяжко вздохнул и сказал:
— Я тут — пас.
Сажать Илью Антоновича очень не хотелось, да и это было бы с моей стороны чудовищной неблагодарностью. А что делать?! О нашей дружбе известно всему району. Самоотвод — самый разумный и законный выход из этого положения. Кому тогда доверить разбор дела? Своим заместителям?… Авениру Темкину? Конечно, он бы с великой радостью согласился, только доверь, — провел бы суд с помпой и размотал бы Илье Антоновичу всю катушку. Ивану Михайловичу Иришину? Этот, по доброте душевной, осудит его на год лишения свободы — больше-то у него не поднимется рука написать, и тогда никакие жалобы и апелляции не помогут. Областной суд не глядя заштампует этот приговор. А год для Головы при его характере — вечность. Нервы его не выдержат, выкинет какой-нибудь фортель… Просить областной суд передать дело в соседний район? А что толку?! Самый умный и милейший судья не согласится на условное осуждение: приговор по протесту прокурора наверняка будет отменен за мягкость. Если же я сам буду слушать это дело и вынесу условное наказание… Трудную задачу задал мне друг — Илья Антонович Голова. Долго я над ней думал и наконец сказал сам себе: «Что будет, то будет. А дело разберу сам. Проведу процесс со всей строгостью закона, с заседателями, которые во всем идут судье наперекор».
Дня за три до суда ко мне в кабинет явился сам Голова. Глаза у него блестели, а из-под шапки выбивался кудрявый спутанный чуб. Он плюхнулся на диван, с хрустом потянулся.
— Ну что, судить будешь?
— Буду.