Льюис Кэрролл
Alice's Adventures in Wonderland
Аня в стране чудес
Нина Демурова. Алиса на других берегах
Кэрролловская «Алиса в Стране чудес» стоит — по одному из тех странных поворотов судьбы, за которыми с неослабным вниманием всю жизнь наблюдал Владимир Набоков (1899–1977), — в самом начале творческого пути замечательного русско- и англоязычного писателя. Едва ли она была не первой его прозаической книжкой — и в этом сейчас видится некий особый смысл. Она вышла в 1923 году[1] в Берлине в эмигрантском издательстве «Гамаюн» и называлась «Аня в стране чудес».[2] На титульном листе, следующем за авантитулом с изображением мифической птицы Гамаюн, стояло имя переводчика: «В. Сирин» (еще одна вещая птица!). Под этим именем Набоков опубликовал потом в Германии произведения, написанные им по-русски («Машенька», 1926; «Король, дама, валет», 1928; «Защита Лужина», 1930, и др.). Книга вышла с иллюстрациями С. Залшупина; по крайней их невыразительности[3] в настоящем издании они заменены на рисунки самого Кэрролла, которыми он снабдил рукописный вариант сказки, подаренный им «милой девочке» Алисе Лидделл, вдохновившей ее.
Вспоминая о берлинской поре своей жизни (1922–1937), Владимир Набоков писал в русском варианте автобиографии: «Сначала эмигрантских гонораров не могло хватать на жизнь. Я усердно давал уроки английского и французского, а также и тенниса. Много переводил — начиная с Alice in Wonderland (за русскую версию которой получил пять долларов) и кончая всем, чем угодно, вплоть до коммерческих описаний каких-то кранов».[4] В английских вариантах — Conclusive Evidence и Speak, Memory — по поводу пяти долларов прибавлено: «немалые деньги во времена инфляции в Германии». Из других источников узнаем, что перевод был завершен по возвращении Набокова в Берлин из Кембриджа, что вызывает в памяти так живо описанный им старйнйый университетский городок, где он провел студенческие годы: готическую стройность и красоту его зданий, горящие червонные циферблаты на стремительных башнях, плавное течение реки, солнечно зеленеющие прямоугольники газонов, плакучие ивы, старые вязы, празднично пышные каштаны, словно вышитые зелеными шелками по канве поблекшего, нежного неба, круглые серебряные звуки бьющих часов[5]… Конечно, Оксфорду, где провел свою жизнь математик Кэрролл, далеко до Кембриджа, признанной жемчужины английской готики, и все же, верно, место для погружения в «Алису» судьба выбрала для молодого российского изгнанника удачно (насколько вообще может быть удачен любой выбор какого рода) — главным образом потому, что дала тем самым Набокову; обуреваемому в те дни совсем иными страстями и мыслями, возможность уловить особый ритм и интонацию, звучащую в «академических дубравах» туманного еще в те дни Альбиона. Он погрузился в мир Льюиса Кэрролла, тоже в своем роде изгнанника, но только уже добровольного, ушедшего в чудачество, эксцентрику, игру.
Впрочем, Владимир Набоков был с детства очень «английским ребенком». Выросший в семье видного политического деятеля и англомана Владимира Дмитриевича Набокова, одного из лидеров партии конституционных демократов, Набоков с детства был «окружен Англией» — ее языком, вещами, книгами, искусством, людьми. Его мирным языком был английский, а с русским у будущего замечательного писателя и стилиста еще в Тенишевском училище, куда отдал его демократически настроенный отец, были сложности, о чем сейчас трудно помыслить. Тут на ум приходит неожиданное сопоставление: Редьярд Киплинг, воспитанный в Индии, также заговорил впервые на языке своей темнокожей нянюшки-айи, а родным английским овладел позже и не без труда. Но какой зато это был английский! И какой это был русский у Набокова! Тут для лингвиста и психолога просматривается некая проблема и закономерность — однако нас она слишком увела бы я сторону.
В «Других берегах» и многочисленных художественных произведениях Набокова разбросано немало упоминаний об английских гувернантках и наставниках, учивших маленького Володю, и об английских книжках, которые он читал. Он вспоминает английские сказки, книжки о рыцарях, чувствительную Марию Корелли и других сентиментальных и нравоучительных авторов — и, конечно, «Алису в Стране чудес». «Как и все английские дети (а я был английским ребенком), — скажет он в 1966 году в Момтрё, — Кэрролла я всегда обожал».[6] Не потому ли, что «Алиса» так разительно отличалась от «вульгарной сентиментальности» всех этих «Сониных проказ», «Примерных девочек», «Каникул» мадам де Сегюр (урожденной Растопчиной) или русского «Задушевного слова», Чарской и многих, многих других детских писательниц, вызывавших у самого писателя содрогание, переданное нм различным героям его прозы? Интересен сокрушительный отзыв, который находим в «Подвиге», — исследователь Набокова называет его самым «человечным» его романом,[7] возможно, потому, добавим мы, что он и самый автобиографичный. «И, разумеется, первые книги Мартына были на английском языке: Софья Дмитриевич чумы боялась „Задушевного слова“ и внушила сыну такое отвращение к титулованным смуглянкам Чарской, что и впоследствии Мартын побаивался всякой книги, написанной женщиной, чувствуя и в лучших из этих книг бессознательное стремление немолодой и, быть может, дебелой дамы нарядиться в смазливое имя и кошечкой свернуться на канапе. Софья Дмитриевна не терпела уменьшительных, следила за собой, чтобы их не употреблять, и сердилась, когда муж говаривал: „У мальчугана опять кашелек, посмотрим, нет ли температурки“. Русская же литература для детей кишмя кишела сюсюкающими словами или же грешила другим—нравоучительством».[8] Если собрать вместе все эти отзывы из книг Набокова, то вывод напрашивается сам собой: перевод «Алисы» не был для молодого писателя случайностью. Несмотря на все трудности эмигрантского существования, коммерческие описания каких-то кранов он переводил, а вот писательниц типа Марии Корелли или мадам де Сегюр — нет. Дело, по-видимому, в той особой соприродностщ которая, по глубокому убеждению Набокова, должна существовать между автором и его переводчиком. Только она позволит последнему создать то воплощение (снова слово Набокова!) оригинала, которое и может единственно считаться настоящим переводом. «Главное — верность своему автору, как бы ни ошеломлял результат», — напишет он в предисловии к английскому переводу своего романа «Приглашение на казнь».[9] Такая соприродность, несомненно, существовала между молодым русским эмигрантом, с младых ногтей впитавшим в себя английский язык и дух, и педантичным оксфордским математиком, удивившим своих знакомцев ни на что не похожей книжкой о фантастических приключениях Алисы под землей. Однако в какой степени молодому Набокову удалось реализовать эту потенциальную соприродность, насколько ему удалось воплощение «Алисы в Стране чудес»— это вопрос особый, ибо здесь в дело включаются литературная традиция, опыт и многие другие обстоятельства.
Но, прежде чем обратиться к рассмотрению этих проблем, вспомним, что за писатель и что за личность был Кэрролл и почему его сказка об Алисе и ее приключениях до сих пор читается с таким восхищением в столь многих странах.
О Льюисе Кэрролле (1832–1898) нам известно сейчас уже очень много. Мы знаем, что настоящее имя его было Чарлз Лютвидж Доджсон («ж» при этом не произносилось, на чем он неизменно настаивал), что он читал лекции в Оксфорде в колледже Крайст Чёрч, который сам с блеском окончил, что он был математиком и автором ряда работ по математической логике. Мы знаем также и то, что он был человеком скрупулезной щепетильности и честности и весьма «викторианским джентльменом» (Г. К. Честертон), большим педантом и в то же время эксцентриком и чудаком, что он не захотел принять сан священнослужителя, что было непременным условием профессуры в его колледже, а остановился на сане диакона, без чего (до изменения университетского статута, которое произошло лишь во второй половине 70-х годов) он вообще не мог бы преподавать в Крайст Чёрч. Мы знаем, что он любил театр, был превосходным фотографом (на чаре этого нового и очень трудного искусства), страдал бессонницей и, чтобы не впасть в грех уныния, сочинял в ночи логические задачки, которые позже опубликовал под названием «Полуночные задачи» (Pillow Problems), что он придумывал новые правила для игры в шахматы и составлял шахматные задачи, а также без конца что-то изобретал. Мы знаем еще, что он любил детей, и особенно маленьких девочек, — весьма викторианская черта, ибо считалось, что им было открыто простое, интуитивное познание Бога и добра, и дружба с этими невинными душами могла сравниться лишь с «ангельскими беседами», — и что из всех своих юных друзей он более всего любил Алису Лидделл, дочь ректора Крайст Чёрч, с которым расходился по ряду принципиальных для него вопросов. Именно ей и была преподнесена рукописная сказка «Приключения Алисы под землей», которую доктор Доджсон рассказал Алисе и ее сестрам Лорине и Эдит во время знаменитого пикника 4 июля 1862 года. Рукопись, тщательно переписанная четким и красивым почерком доктора Доджсона, была также украшена его рисунками (которые воспроизведены в настоящем издании и сопровождают русский текст). Лишь в 1865 году расширенный текст рукописи был издан под названием «Приключения Алисы в Стране чудес» — на этот раз с иллюстрациями Джона Тенниела, выполненными под наблюдением самого автора (они сопровождают в настоящем издании английский текст).
За 125 лет, прошедших со дня публикации «Алисы в Стране чудес», стало ясно, что сказка его — произведение не только оригинальное, но и в высшей степени новаторское и что сам скромный преподаватель математики из Оксфорда — весьма нетривиальный мыслитель, задумывавшийся над многими вопросами современного ему знания, а подчас и опережавший свое время. Это стало предельно ясно, когда уже в наши дни были опубликованы его дневники и письма, его логические работы и задачи и когда ряд современных ученых взглянули на его труды — в том числе и на две сказки об Алисе — с позиций нашего времени.[10]
В сказках Кэрролла «Алиса в Стране чудес» и «Алиса в Зазеркалье» (1871) нашли выражение не только его математические или логические построения и догадки, но и глубинные экзистенциальные размышления, и мысли о языке, о природе знания и пр. Теперь нам уже трудно представить себе, что, когда солидное издательство Макмиллана выпустило в 1865 году в свет первую сказку, критики были в недоумении: отдавая должное «старательности автора и живости его воображения», они находили описанные им приключения «неестественными» и «перегруженными всякими странностями», а некоторые так даже и «экстравагантными и абсурдными» и, уж конечно, «не способными вызвать иных чувств, кроме разочаровании и раздражения».[11] Лишь весьма постепенно чувство Недоумения и растерянности отступило — к середине нашего века (но, пожалуй, не раньше!) стало очевидно, что, несмотря на краткость и внешнюю легкость «Алисы», это одно из самых глубоких произведений, качественно изменивших представления о том, какой должна быть детская книжка. Ф. Дж. Харви Дартон, крупнейший авторитет в области английской детской книги, отметил, что «Алиса» совершила настоящий «революционный переворот» в английской (и не только английской, добавим мы) детской литературе,[12] отказавшись от назидательности и сентиментальности и прочно утвердив принцип смеха и игры. С годами критики весьма подробно проработали различные «пласты» в обеих сказках об Алисе, обнаружив в них множество биографических, научных, пародийных моментов.[13]
«Алиса» существует и функционирует по меньшей мере на двух совершенно различных уровнях. Это, с одной стороны, уровень «детский», адресованный сколь угодно юным читателям, которые могут по достоинству оценить сами «приключения» Алисы, а главное, затеянную Кэрроллом увлекательнейшую игру в нонсенс (или, по-русски, в бессмыслицу, чепуху). Вместе с тем в «Алисе» просматривается и другой, «взрослый» уровень, который они еще не могут воспринять, но который самим фактом своего присутствия придает ей особую значимость и глубину. Оставшись в памяти ребенка, эти «взрослые» темы и мотивы, совсем или почти совсем не воспринимаемые в детстве, с годами «проявляются» и закрепляются, словно на фотографии, под воздействием накапливаемого жизненного опыта и размышлений. Есть в сказках об Алисе и некий сквозной субстрат, который условно можно было бы назвать исповедальным — сдержанный и даже чопорный викторианец, каким, по всеобщему признанию, был Кэрролл, пуще всего боявшийся говорить о таких сокровенных темах, как одиночество или смерть, вольно или невольно все же о них говорит, хотя и в очень опосредованной форме. Это тоже ощущается — даже и взрослым читателем — не сразу, зато когда воспринимается, то западает и в ум, и в душу. Необычайная органичность «артефакта», — этого особого сконструированного мира, столь разнообразного по своей эмоциональной и интеллектуальной значимости, естественность самых неожиданных перехог дов, сдержанность и великолепное чувство меры придают прозе Кэрролла редкую выразительность и изящество. Вероятно, именно в силу всех этих свойств «Алиса» — не побоимся сказать, наряду с Библией или Шекспиром, — является наиболее часто цитируемым источником. Это «книга на все времена» — недаром, по признанию одного из поклонников Кэрролла, в ней он находил цитаты буквально на все случаи жизни!
Говоря о сказке Льюиса Кэрролла, исследователи обычно употребляют термин «нонсенс», который каждый из них осмысляет по-своему. Но все они сходятся на том, что это чисто английское явление, все называют в качестве несравненных мэтров нонсенса два имени — Эдварда Лира и Льюиса Кэрролла, все соглашаются, что нонсенс — не просто бессмыслица и чепуха (nonsense), но и некая система, имеющая некий смысл (sense). Впрочем, что за смысл в нем кроется? На этот вопрос существуют самые различные ответы. Видная английская писательница Вирджиния Вулф видит в нонсенсе Кэрролла детскую «отстраненность» (хотя, разумеется, и не употребляет этого термина, введенного в обиход В. Шкловским), умение взглянуть на мир свежим, незамутненным взглядом ребенка. Г. К. Честертон, которому была особенно близка эта черта творческого метода Кэрролла и который плодотворно использовал тот же принцип в собственном творчестве, подчеркивает связь нонсенса Кэрролла с его логическими занятиями и отмечает высокоинтеллектуальный характер его смеха. Он говорит о строго ограниченных местом и временем «интеллектуальных каникулах», которые позволял себе опутанный узами условности викторианец, и противопоставляет «застывшему торгашеству современного мира» — «пьянящее молодое вино нонсенса Кэрролла».[14] Известный поэт и сказочник Уолтер де ла Мар связывает воздействие сказок Кэрролла на читателей с древним учением о катарсисе и указывает на радостный, «очищающий» смех этого автора. Особый интерес, как нам кажется, представляет точка зрения современного логика Элизабет Сьюэлл, которая рассматривает нонсенс как некую логическую систему, в основе которой лежит принцип игры.
По мысли Сьюэлл, нонсенс есть вид интеллектуальной деятельности или системы, требующий по меньшей мере одного игрока, а также некоего количества предметов (или одного предмета), с которым он мог бы играть. Такой «серией предметов» в нонсенсе становятся слова (или язык как таковой). «Игра в нонсенс» состоит в отборе и организации материала в собрание неких «дискретных фишек», из которых создается ряд отвлеченных и поэтому детализированных систем. В ходе этой игры человеческий разум осуществляет две одинаково присущие ему тенденции — тенденцию к разупорядочению (или попросту к беспорядку) и к упорядочению (или порядку) действительности. «В сфере нонсенса не может быть решающего сражения, — отмечает Сьюэлл, — ибо, пока сознание остается в пределах языка, которым ограничен нонсенс, оно не может ни подавить собственного стремления к неупорядоченности, ни преодолеть его окончательно, Ибо эта сила для сознания не менее существенна, чем противостоящее ей стремление к упорядоченности. Нонсенс может лишь вовлечь силу, создающую беспорядок, в непрерывную игру. Это справедливо и по отношению к самому противоборству: оно не имеет конца. Обе сказки об Алисе кончаются произвольно: неясно, почему конец должен наступить именно в данный, а не в какой-то другой момент».[15] Концепция, выдвигаемая Элизабет Сьюэлл, Представляется очень плодотворной для понимания нонсенса как своеобразного жанра (и метода), определяющим моментом которого оказывается игра. Ни для одного другого жанра момент игры не является ведущим, хотя отдельные элементы и могут в нем присутствовать. Нонсенс играет словами — создавая каламбуры, образуя всевозможные «перверзии» или «перевертыши» (меняя местами объект и субъект, причину и следствие, большое нц малое и обратно), соединяя несоединимое, разъединяя («отчуждая») неразрывно связанные с предметом части или атрибуты. Особым вариантом «игры в нонсенс» служит лукавое соединение так называемого «understatement» (преуменьшения) с «overstatement» (преувеличением): вспомним те «правила», о которых думает в первой главе Алиса, глядя на пузырек со словами «Выпей меня». Тот особый интерес, который отличает Кэрролла как логика и математика, породил ряд сугубо «кэрроллианских» логических или математических нонсенсов: посмотрите, какими «доводами» оперирует Голубка (Голубь — в переводе Набокова), приходя к горькому выводу о том, что Алиса «тоже змея». Порой оказывается, что нонсенс, не имеющий никакого обоснования и представляющийся нам совершенной чепухой, строго математически обусловлен путем перевода в другую систему координат.[16] Особый интерес в этом плане представляют стихотворные пародии (их называют также бурлесками или травестиями) — «Папа Вильям», колыбельная, которую поет Герцогиня, песни о крокодильчике и летучей мыши, «Омаровая кадриль» и другие. Термин «пародия» в данном случае вряд ли можно считать совершенно точным. Правда, все эти стихотворения так или иначе связаны с неким оригиналом или исходным текстом, который «просвечивает» через «снижающий», «пародирующий» (Ю. Н. Тынянов) текст Кэрролла. Однако степень связи в разных случаях разная, а главное, хотя Кэрролл и использует этот прием, он не стремится к сатире на избранных им авторов. Со многими из них его связывало чувство искренней приязни, и даже нравоучительное стихотворение Саути, послужившее «оригиналом» для пародийного «Папы Вильяма», по мысли своей было очень близко Кэрроллу. Когда Кэрролл не писал нонсенса, он думал и говорил совершенно так же, как и Саути в стихотворении «Радости старика, и как он их приобрел». В этом и других подобных ему случаях мы имеем дело с «внепародийной пародией», когда используется «пародический костяк» для издания смехового эффекта. Ю. Н. Тынянов писал об этом приеме: «В этом процессе (т. е. пародическом оперировании текстом. — Н. Д.) происходит не только изъятие произведения из литературной системы (его подмена), но и разъятие самого произведения как системы».[17] Можно сказать, что «пародии» Кэрролла — это такие структуры, отдельные компоненты которых подвергаются по прихоти автора самым неожиданным и произвольным изменениям («Лупите!» вместо «Любите!», «кровожадный крокодил» вместо «трудолюбивой пчелки» и пр.). Силы порядки и беспорядка достигают в этих маленьких слепках нонсенса редкостного равновесия: мы ясно ощущаем как упорядоченную (исходный образец), так и разупорядоченную форму (сама пародия).
В нонсенсах Кэрролла смех функционирует на разных уровнях. Это, во-первых, смех, которым смеются люди при каждом удачном ударе или ходе в игре, особенно если он неожиданно поражает противника. Интересно отметить, что «удачи» или «победы» не сосредоточены на одной стороне, а более или менее равномерно распределены между различными сторонами. Сама Алиса и даже автор становятся то на сторону порядка, а то — беспорядка, в результате чего смех здесь вызывает не решительная победа или преобладание одной из сторон, а сам процесс игры (словесной схватки, противоборства), в ходе которой противники обмениваются неожиданными, ни на что не похожими, «бессмысленными» и в то же время осмысленными репликами, а преимущество переходит то к одной стороне, то к другой, нигде не задерживаясь достаточно долго для того, чтобы одна из сторон одержала окончательную победу.
Вместе с таким, чисто игровым, смехом есть в сказке Кэрролла и смех, так или иначе связанный с известными социальными или культурными реалиями викторианского общества. Скажем, сцены суда, завершающие «Страну чудес», заставляют вспомнить о сценах судоразбирательств или о мытарствах по Министерству околичностей из «Холодного дома», «Крошки Доррит» и других прославленных романов Диккенса. Смех Кэрролла, лишенный трагических обертонов Диккенса, лишь минимально (впрочем, вполне ощутимо) «привязан» к реалиям своего времени; вместе с тем он достаточно «алгебраичен» и допускает любое количество «подстановок», ориентированных на реалии уже совсем иного времени. Освобождающее звучание таких смеховых мотивов очень сильно; впрочем, было бы неверно, как мне кажется, приравнивать их к сатире, которая — в качестве непременного признака — всегда привязана к конкретным историческим или злободневным реалиям.
Наконец, упомянем и шутки о смерти, болезни, старости, которых немало в сказке. «Well!» thought Alice to herself. «After such a fall as this, I shall think nothing of tumbling down stairs!.. Why, I wouldn’t say anything about it, even if I fell off the top of the house» (глава I). Смелость этого смехового приема становится очевидной, если вспомнить, что в литературе второй половины XIX века тема смерти трактовалась в основном в патетическом или сентиментальном ключе. Немногие исключения (упомянем среди них «Подлинную историю маленького оборвыша» Джеймса Гринвуда, которая вышла на следующий год после «Страны чудес») лишь подчеркивают общее правило, от которого не отступали и самые видные мастера английской прозы. Шутки о смерти — подлинная находка для психолога (особенно — психоаналитика). В случае с Кэрроллом их целительность несомненна.
Юмор, по выражению Честертона, вечно «танцует» между бессмыслицей и смыслом. В смехе, которым смеется нонсенс, элемент бессмыслицы очень силен, однако не настолько, чтобы сквозь него не просвечивал «смысл». От того, что смысл этот реализуется не столько в конкретных, реальных, «привязанных» структурах, сколько в более общих «макетах», сказочно-типизированных образах или общих умозаключениях, он вовсе не становится менее выразительным. Напротив, именно это свойство нонсенса и делает его чрезвычайно жизнеспособным и стойким по отношению к испытанию временем.
За прошедшие 125 лет со времени выхода в свет «Приключений Алисы в Стране чудес» сказка Кэрролла была переведена на множество языков, среди которых такие экзотичные, как суахили или «питджантджатджара», один из языков аборигенов Австралии, латынь или «брейл». В 1879 году, т. е. спустя всего 14 лет после английской публикации, вышла первая русская «Алиса», носившая название «Соня в царстве дива» (неизвестный переводчик поменял имя героини и, наряду с большой вольностью в передаче текста, вообще говоря, свойственной переводам или переложениям тех лет, многое переиначил на русский манер). До 1923 года вышло еще четыре перевода сказки — их осуществили М. Д. Грансрем (1908), А. Н. Рождественская (1908–1909), Allegro (псевдоним П. С. Соловьевой) и, наконец, аноним, под которым, возможно, скрывался М. П. Чехов. В 1923 году параллельно берлинскому изданию набоковского перевода в Москве-Петрограде вышел перевод А. д’Актиля (А. А. Френкель).
В этих ранних переводах «Страны чудес», сделанных переводчиками весьма разных дарований и возможностей, не было, пожалуй, сколько-нибудь последовательной системы. Свободное переложение, сокращенный пересказ, буквализмы, русификация — все эти особенности диктовались стремлением приблизить перевод к читателю-ребенку, ибо в большинстве своем переводчики понимали, что «Алиса в Стране чудес» — произведение не совсем обычное. Впрочем, следует тут же признать, что многое в «Алисе» оставалось закрытым даже для лучших из ранних переводчиков. Скажем, нонсенсы Кэрролла представляли большую психологическую трудность, порой у некоторых переводчиков даже возникало желание их «исправить»!
Первое, что бросается в глаза, когда берешь в руки «Аню в стране чудес» молодого Набокова, — это, конечно, то, что он продолжает существовавшую в то время переводческую традицию транспонирования иноязычного текста на русскую почву. Это касается прежде всего имен и ряда исторических и современных реалий. Меняется само имя героини: вслед за неизвестным первым переводчиком «Страны чудес» Набоков заменяет «Алису» на более привычное и домашнее имя «Аня». (Заметим, кстати, что, возможно, эта замена была подсказана и тем, что имя трагически погибшей императрицы Александры Федоровны в сокращении было близко к имени кэрролловской героини: «Аликс» в кругу близких или «Алиса» в широких кругах простонародья. Набоков, конечно, знал об этом.) Подружка Алисы, о которой она вспоминает в Стране чудес, превращается в Асю (вместо «Мейбл»), служанка Белого Кролика становится «Машей», а на доме Кролика появляется на двери блестящая медная табличка со словами: «Дворянин Кролик Трусиков». Соответственно меняются и всевозможные реалии. В «сухом» пассаже из истории Англии, который читает мышь, чтобы высушить общество, речь уже идет не об Англии и Вильгельме Завоевателе, а о Киевской Руси и Владимире Мономахе; когда же во второй главе Алиса внезапно вырастает, она размышляет о том, что будет слать своим ногам на Рождество подарки по адресу: «Госпоже Правой Ноге Аниной. Город Коврик. Паркетная губерния». «Ящерка Билл» превращается под пером Набокова в Яшу — это соответствует его «социальному происхождению», дает возможность для любимой Кэрроллом — и Набоковым! — игры аллитерациями («ящерица Яша»). Приведем несколько отрывков из многоголосого хора, комментировавшего события вокруг домика «дворянина Трусикова».
«Теперь скажи мне, Петька, что это там в окне?» — «Известно, ваше благородие, — ручища!» (Он произнес это так: рчище.) — «Ручища? Осел! Кто когда видел руку такой величины?» (…) — «Где другая лестница?» — «Не лезь, мне было велено одну принести. Яшка прет с другой». — «Яшка! Тащи ее сюда, малый!» — «Ну-ка приставь их сюды, к стенке!» — «Стой, привяжи их одну к другой!» — «Да они того… не достают до верха». — «Ничего, и так ладно, нечего деликатничать» (…) — «Эй, Яшка, барин говорит, что ты должен спуститься по трубе».
Приведенный пассаж выписан сочно, со вкусом, просторечье звучит и энергично, и выразительно — пожалуй, даже выразительнее, чем у самого Кэрролла в оригинале, но, разумеется, это просторечие российское, о чем свидетельствуют и такие слова, как «барин», «деликатничать», «ваше благородие» и пр.
В современной критике к такого рода «пересадкам» на русскую почву относятся отрицательно. Приведем слова Е. Эткинда, сказанные им по поводу перевода П. С. Соловьевой (в 1963 году имя Набокова упоминать было невозможно): «Мы оказываемся в… нелепой англизированной России», с негодованием пишет он, где «нет никакого историзма, никакого интереса к национальному колориту, никакого уважения к психологическому складу англичан».[18] Суровые слова! Вряд ли они справедливы по отношению к П. С. Соловьевой, которая была талантливой и интеллигентной переводчицей, да и по отношению ко всей проблеме в целом. Тут следует, несомненно, иметь в виду ряд обстоятельств. Во-первых, русская переводческая школа в начале своего становления должна была идти путем приспособления иностранных текстов к русской традиции и культуре — это был неизбежный первый шаг включения их в нашу культуру, или, если угодно, нашего включения в их культуру. Сказанное особенно относится к английским текстам — Англия была гораздо более чужда России, чем, скажем, Германия или Франция; об этом свидетельствует, в частности, и тот факт, что до самого конца XIX века немало произведений английских авторов доходило до русского читателя в переводе с немецкого или французского! И с этими историческими фактами нельзя не считаться. Во-вторых, следует, конечно, иметь в виду и особую, игровую специфику текста Кэрролла. Эткинда возмущает, прежде всего, тот факт, что для стихотворных пародий в своей «Алисе» Соловьева использовала пушкинские строки. Но как, скажите, поступать русскому переводчику начала века, когда он хотел донести до читателя ту веселую игру, которую затеял со стихами Кэрролл, а английские оригиналы были российским детям совершенно неизвестны? Перед переводчиком того времени и той культурно-исторической реальности были лишь два пути: либо бездумный буквализм — но тогда пропал бы весь юмор! — либо замена английских «оригиналов» для пародий на русские — и сохранение главного, игрового приема и смеха!
По этому же пути пошел и Набоков — и создал легкие, блестящие и очень смешные пародии! «Исходными» для них послужили «Казачья колыбельная», «Бородино», «Песнь о Вещем Олеге» и некоторые другие стихи, столь же хорошо известные русским детям, как и английские — читателям Кэрролла. А Набоков адресовал свой перевод детям — и, вероятно, даже и не думал о том, что в этой веселой детской книге многое может быть понятно лишь весьма образованным взрослым и специалистам. Не будем упрекать его в этом: мы уже говорили, что глубинный математический, логический и лингвистический смысл обеих сказок об Алисе открылся современному читателю благодаря специальным комментариям представителей разных областей знаний лишь во второй половине XX века.
Перевод имен персонажей «Страны чудес» ставит перед переводчиком ряд дополнительных проблем, которые не разрешимы путем простого русификаторства. Ведь имена у Кэрролла не просто значимы: они зачастую определяют и характер персонажа, и его поведение. Скажем, «Шляпник» в главе о «Безумном чаепитии» — не просто шляпник: он вызывает у английского читателя немедленную ассоциацию с «Безумным Шляпником» из поговорки: «as mad as a hatter». У русского читателя такая аллюзия не возникает — и в результате он не понимает, что в этой главе действуют два патентованных безумца («Мартовский Заяц» перекочевал к Кэрроллу из другой поговорки: «as mad as a March Hare»). Отсюда и вся безумная логика этой главы, и загадки без ответа, и глупейшие каламбуры, и многое-многое другое. Набоков не ставил перед собой задачи дать русскому читателю намек об исконном, идущем из далеких времен «безумстве» персонажей. Точно так же, назвав «Mock-Turtle» «Чепупахой» (веселое «бессмысленное» словечко, в котором брезжит и некий «смысл», как и полагается по законам нонсенса!), он утрачивает «этимологию» этого имени. Правда, Герцогиня в девятой главе объясняет Алисе, что «это то существо, из которого варится поддельный черепаховый суп», а немного дальше в той же главе Чепупаха смотрит ни них «большими телячьими глазами, полными слез», но все ли поняли эти намеки даже в тогдашней, благополучной относительно нас России и русском зарубежье? Да и как связать эти детали с именем Чепупахи, даже если знаешь, что «поддельный черепаховый суп» варится из телячьих ножек? Характерно, что на рисунке Залшупина Чепупаха не имеет никаких «телячьих» атрибутов, в то время как у Тенниела их предостаточно.
Ряд персонажей у Кэрролла имеют имена, прямо связанные с ним самим или с сестрами Лидделл и другими известными им лицами. Скажем, Додо — это сам доктор Доджсон: когда он волновался, он начинал заикаться и произносил, представляясь, свое имя «До-до-джсон», Попугай Лори — это сестра Алисы Лорина, Eaglet — это вторая ее сестра Edith, Duck — приятель Доджсона Роберт Дакворт (Duckworth), который принимал участие в знаменитом пикнике, когда Кэрролл начал рассказывать по просьбе Алисы сказку. Сестры Лидделл появляются опять в главе о «Безумном чаепитии» под зашифрованными именами Elsie, Lacie, Tillie — очень смешные у Набокова «Мася, Пася и Дася» с реальными именами девочек Лидделл никак не связаны. Сейчас нам очень трудно сказать, насколько известна была биография Кэрролла Набокову в то время, когда он переводил «Алису». Знал ли он вышедшее в год смерти Кэрролла подробное жизнеописание, составленное его племянником и первым биографом доктором Коллингвудом, и другие материалы, исправно публиковавшиеся в течение всей первой четверти нового века? Или, что тоже вполне возможно, не ставил перед собой задачи связывать свой перевод со всеми этими частными подробностями авторской жизни, полагая, что они не будут должным образом восприняты в детской книге без комментария?
По части словесной игры «Страна чудес» представляет для переводчика множество всяких головоломок. Уоррен Уивер, видный американский математик, составивший замечательную коллекцию переводов «Алисы в Стране чудес», которую незадолго до смерти он продал Техасскому университету, так классифицировал эти трудности в книге «Алиса на многих языках»:
а) «стихи, которые в большинстве случаев представляют собой пародии английских стихов, без сомнения, хорошо знакомых современникам Доджсона»…
б) «каламбуры,
в) использование специально сконструированных слов или слов-нонсенсов, которые порой попадаются в тексте и весьма часто — в стихах,
г) шутки, связанные с логикой,
д) и, наконец, не поддающиеся классификации сдвиги в значениях, в основе юмористические, всегда неожиданные и неотразимые, которые иногда бывают мягкими, а иногда довольно резкими».[19]
Мы уже говорили о стихах. Каламбуры Кэрролла Набокову очень удаются — думается, что это происходит в силу той соприродности, о которой шла речь в начале нашей статьи. Перечитайте главы о «Безумном чаепитии» или «Омаровую кадриль», которые изобилуют словесными шутками такого рода, и вы увидите, с каким удовольствием молодой Набоков предается этой игре. Порой, правда, его каламбуры грубоваты — приведем одну из строф «Папы Вильяма»:
Викторианца Кэрролла, избегающего каких бы то ни было «сальностей» или физических подробностей типа «сопли», весьма часто встречающихся у молодого Набокова, верно, покоробило бы от «угреватого носа», никак не вписывающегося в его поэтику. Заметим тут же, что подробности такого рода нередки в переводе Набокова, впрочем, это не умаляет выразительности придуманных им параллелей.
Не менее каламбуров удаются Набокову шутки, святые с логикой, или «сдвиги», которые, по словам Уивера, особенно трудны для перевода, ибо зависят от тончайших оттенков в употреблении слов. Эти неожиданные «сдвиги» Набоков также очень чувствует и удачно передает — хотя они у него опять звучат несколько более определенно и даже грубо.
Вообще говоря, в почерке молодого Набокова чувствуется большая сила и накал, однако, может быть, это происходит потому, что он адресует свою книгу детям — и только детям, и вот у него Кролик «семенит», а Алиса, «вихрем сорвавшись», кидается за ним, а он же опять от нее «улепетывает в темноту», дочь старой Рачихи «огрызается», Гусеница «взвивается на дыбы», Голубь «взвизгивает» и т. д. Впрочем, возможно, что таково уж свойство русского языка, гораздо более определенного и эмоционального в окраске отдельных слов? В своем знаменитом «Постскриптуме к русскому изданию» романа «Лолита» стареющий писатель признавал: «Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все нелепо-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между твлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов, — все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и языка. Эта неувязка отражает основную разницу в историческом плане между зеленым русским литературным языком и зрелым, как лопающаяся по швам смоква, языком английским: между гениальным, но еще недостаточно образованным, а иногда довольно безвкусным юношей и маститым гением, соединяющим в себе запасы пестрого знания с полной свободой духа. Свобода духа! Все дыхание человечества в этом сочетании слов».[20] В словах мастера о гениальном юноше слышится, как нам кажется, и отзвук мыслей о себе…
О набоковском переводе можно еще многое было бы сказать. Например, он весьма удачно справляется с синтаксисом, гораздо более тяжелым в русском языке, чем в английском («в английском, видимо, требуется не столь сложная электропроводка, как в русском», заметит он в 1959 году), свидетельствует начало сказки, где он разрубает большие периоды Кэрролла на более короткие русские фразы и таким образом избегает тяжести, которая неизбежно возникла бы из-за длины русских слов и сложного синтаксиса. Можно было бы писать и о том, как уже здесь он проявляет склонность к прямым калькам с английского — это станет осознанным художественным приемом позднее. И снова то, что впоследствии будет декларировано как «vive le pedant и долой простаков, которые думают, что все хорошо, если передан дух (а слова между тем без присмотра пустились в бега…»),[21] ощущается порой как «неуклюжесть» одаренного юноши, которому еще предстоит — но мы это твердо знаем! — стать мастером.
Конечно, можно было бы и отметить некоторые провалы или просчеты — скажем, между «роялем и слоном» в загадке, которую задает Шляпник, гораздо больше сходства, чем между «вороном и конторкой» (the raven и the desk) у Кэрролла. Или что личные местоимения, как ни странно, представляют некую сложность для молодого переводчика, который заставляет «существ» обращаться к Алисе то на «ты», а то на «вы» (и это одно и то же «существо» и один и тот же разговор, и психологической подоплеки для этого нет никакой), и что он, очевидно, не учитывает, что по английской традиции все сказочные персонажи — существа мужского рода, в то время как в русском языке нет такого строгого ограничения (именно этим объясняется тот странный факт, что у Набокова на яйцах сидит не голубка, а голубь). Но не будем вдаваться во все эти подробности.[22] Нам гораздо важнее сейчас отметить другой факт — что работа над «Страной чудес» проявила ту изначально существовавшую потенциальную соприродность двух авторов. И дело не только в том, что оба страдали бессонницей, были «педантами», увлекались шахматными задачами и кроссвордами (известно, что Нароков немало времени и сил отдал составлению шахматных задач и «крестословиц», что и нашло свое преломление в его творчестве), задумывались о таких метафизических проблемах, как «время», «пустота» или «ничто», имели вкус к конструированию особых слов и миров. Дело еще и в том, что у обоих была та редкая склонность к всевозможной словесной «игре», которая отличает лишь очень немногих. Возможно, что вчитывание в «Страну чудес» в самом начале творческого пути определило — или, скорее, помогло определить — многие темы зрелого, гениального Набокова. И тема сна — перечитайте подряд конец «Страны чудес» и финал «Приглашения на казнь»! — и тема зеркал или двойничества, и неотвязный вопрос «Who are you?», и многое-многое другое. И за это мы должны быть благодарны тому неизвестному нам сейчас человеку, который предложил молодому русскому эмигранту сделать перевод классической детской книжки, написанной скромным английским математиком.
В переводе «Ани» очень чувствуется глубоко личная, «набоковская» тема. Она звучит и в его заменах: скажем, «сироп» вместо английской «патоки» (treacle) в главе о «Безумном чаепитии» заставляет немедленно вспомнить «Другие берега» («За брекфастом яркий паточный сироп, golden syrup, наматывался блестящими кольцами на ложку, а оттуда сползал змеей на деревенским маслом намазанный русский черный хлеб»),[23] а «ангельский» напоминает о том, что в семействе Набоковых слово «английский» произносилось «с классическим ударением (на первом слоге)». И может быть, тот факт, что из всех стихотворений «Страны чудес» Набоков опустил стихотворное посвящение, предваряющее сказку, имеет в этом плане особый смысл.
Это посвящение Кэрролла, обращенное в прошлое, Набокову было невозможно перевести, ибо оно напоминало — столь живо и ясно! — об утраченном золотом сне, «сказочном счастливом» детстве и годах, проведенных в России…[24]
Alice's Adventures in Wonderland
Christmas-Greetings
I. Down the Rabbit-Hole
Alice was beginning to get very tired of sitting by her sister on the bank, and of having nothing to do: once or twice she had peeped into the book her sister was reading, but it had no pictures or conversations in it, 'and what is the use of a book, thought Alice 'without pictures or conversation?’
So she was considering in her own mind (as well as she could, for the hot day made her feel very sleepy and stupid), whether the pleasure of making a daisy-chain would be worth the trouble of getting up and picking the daisies, when suddenly a White Rabbit with pink eyes ran close by her.
There was nothing so
In another moment down went Alice after it, never once considering how in the world she was to get out again.
The rabbit-hole went straight on like a tunnel for some way, and then dipped suddenly down, so suddenly that Alice had not a moment to think about stopping herself before she found herself falling down a very deep well.
Either the well was very deep, or she fell very slowly, for she had plenty of time as she went down to look about her and to wonder what was going to happen next. First, she tried to look down and make out what she was coming to, but it was too dark to see anything; then she looked at the sides of the well, and noticed that they were filled with cupboards and book-shelves; here and there she saw maps and pictures hung upon pegs. She took down a jar from one of the shelves as she passed; it was labelled 'ORANGE MARMALADE', but to her great disappointment it was empty: she did not like to drop the jar for fear of killing somebody, so managed to put it into one of the cupboards as she fell past it.
'Well!’ thought Alice to herself, 'after such a fall as this, I shall think nothing of tumbling down stairs! How brave they'll all think me at home! Why, I wouldn't say anything about it, even if I fell off the top of the house!’ (Which was very likely true.)[27]
Down, down, down. Would the fall
Presently she began again. 'I wonder if I shall fall right
Down, down, down. There was nothing else to do, so Alice soon began talking again. 'Dinah'll miss me very much to-night, I should think!’ (Dinah was the cat.)[29] 'I hope they'll remember her saucer of milk at tea-time. Dinah my dear! I wish you were down here with me! There are no mice in the air, I'm afraid, but you might catch a bat, and that's very like a mouse, you know. But do cats eat bats, I wonder?’ And here Alice began to get rather sleepy, and went on saying to herself, in a dreamy sort of way, 'Do cats eat bats? Do cats eat bats?’ and sometimes, 'Do bats eat cats?’[30] for, you see, as she couldn't answer either question, it didn't much matter which way she put it. She felt that she was dozing off, and had just begun to dream that she was walking hand in hand with Dinah, and saying to her very earnestly, 'Now, Dinah, tell me the truth: did you ever eat a bat?’ when suddenly, thump! thump! down she came upon a heap of sticks and dry leaves, and the fall was over.
Alice was not a bit hurt, and she jumped up on to her feet in a moment: she looked up, but it was all dark overhead; before her was another long passage, and the White Rabbit was still in sight, hurrying down it. There was not a moment to be lost: away went Alice like the wind, and was just in time to hear it say, as it turned a corner, 'Oh my ears and whiskers, how late it's getting!’ She was close behind it when she turned the corner, but the Rabbit was no longer to be seen: she found herself in a long, low hall, which was lit up by a row of lamps hanging from the roof.
There were doors all round the hall, but they were all locked; and when Alice had been all the way down one side and up the other, trying every door, she walked sadly down the middle, wondering how she was ever to get out again.
Suddenly she came upon a little three-legged table, all made of solid glass; there was nothing on it except a tiny golden key, and Alice's first thought was that it might belong to one of the doors of the hall; but, alas! either the locks were too large, or the key was too small, but at any rate it would not open any of them. However, on the second time round, she came upon a low curtain she had not noticed before, and behind it was a little door about fifteen inches high: she tried the little golden key in the lock, and to her great delight it fitted!
Alice opened the door and found that it led into a small passage, not much larger than a rat-hole: she knelt down and looked along the passage into the loveliest garden you ever saw. How she longed to get out of that dark hall, and wander about among those beds of bright flowers and those cool fountains,[31] but she could not even get her head though the doorway;’and even if my head
There seemed to be no use in waiting by the little door, so she went back to the table, half hoping she might find another key on it, or at any rate a book of rules for shutting people up like telescopes: this time she found a little bottle on it, ('which certainly was not here before, said Alice,) and round the neck of the bottle was a paper label, with the words 'DRINK ME' beautifully printed on it in large letters.
It was all very well to say 'Drink me, but the wise little Alice was not going to do
However, this bottle was
'What a curious feeling!’ said Alice ’I must be shutting up like a telescope’.
And so it was indeed: she was now only ten inches high, and her face brightened up at the thought that she was now the right size for going through the little door into that lovely garden. First, however, she waited for a few minutes to see if she was going to shrink any further: she felt a little nervous about this;’for it might end, you know, said Alice to herself, 'in my going out altogether, like a candle. I wonder what I should be like then?’ And she tried to fancy what the flame of a candle is like after the candle is blown out, for she could not remember ever having seen such a thing.
After a while, finding that nothing more happened, she decided on going into the garden at once; but, alas for poor Alice! when she got to the door, she found she had forgotten the little golden key, and when she went back to the table for it, she found she could not possibly reach it: she could see it quite plainly through the glass, and she tried her best to climb up one of the legs of the table, but it was too slippery; and when she had tired herself out with trying, the poor little thing sat down and cried.
'Come, there's no use in crying like that!’ said Alice to herself, rather sharply;’I advise you to leave off this minute!’ She generally gave herself very good advice, (though she very seldom followed it), and sometimes she scolded herself so severely as to bring tears into her eyes; and once she remembered trying to box her own ears for having cheated herself in a game of croquet she was playing against herself, for this curious child was very fond of pretending to be two people.[33] 'But it's no use now, thought poor Alice, 'to pretend to be two people! Why, there's hardly enough of me left to make ONE respectable person!’
Soon her eye fell on a little glass box that was lying under the table: she opened it, and found in it a very small cake, on which the words 'EAT ME' were beautifully marked in currants. 'Well, I'll eat it, said Alice, 'and if it makes me grow larger, I can reach the key; and if it makes me grow smaller, I can creep under the door; so either way I'll get into the garden, and I don't care which happens!’
She ate a little bit, and said anxiously to herself, 'Which way? Which way?’, holding her hand on the top of her head to feel which way it was growing, and she was quite surprised to find that she remained the same size: to be sure, this generally happens when one eats cake, but Alice had got so much into the way of expecting nothing but out-of-the-way things to happen, that it seemed quite dull and stupid for life to go on in the common way.
So she set to work, and very soon finished off the cake.
II. The Pool of Tears
'Curiouser and curiouser!’ cried Alice (she was so much surprised, that for the moment she quite forgot how to speak good English);’now I'm opening out like the largest telescope that ever was! Good-bye, feet!’[34] (for when she looked down at her feet, they seemed to be almost out of sight, they were getting so far off). 'Oh, my poor little feet, I wonder who will put on your shoes and stockings for you now, dears? I'm sure
And she went on planning to herself how she would manage it. 'They must go by the carrier, she thought;’and how funny it'll seem, sending presents to one's own feet! And how odd the directions will look!
ALICE 'S RIGHT FOOT, ESQ.
HEARTHRUG,
NEAR THE FENDER,
Oh dear, what nonsense I'm talking!’
Just then her head struck against the roof of the halname = "note" in fact she was now more than nine feet high, and she at once took up the little golden key and hurried off to the garden door.
Poor Alice! It was as much as she could do, lying down on one side, to look through into the garden with one eye; but to get through was more hopeless than ever: she sat down and began to cry again.
'You ought to be ashamed of yourself, said Alice, 'a great girl like you, (she might well say this), 'to go on crying in this way! Stop this moment, I tell you!’ But she went on all the same, shedding gallons of tears, until there was a large pool all round her, about four inches deep and reaching half down the hall.
After a time she heard a little pattering of feet in the distance, and she hastily dried her eyes to see what was coming. It was the White Rabbit returning, splendidly dressed, with a pair of white kid gloves in one hand and a large fan in the other: he came trotting along in a great hurry, muttering to himself as he came, 'Oh! the Duchess, the Duchess! Oh!
Alice took up the fan and gloves, and, as the hall was very hot, she kept fanning herself all the time she went on talking: 'Dear, dear! How queer everything is to-day! And yesterday things went on just as usual. I wonder if I've been changed in the night? Let me think: