Руфин Гордин
Цари… царевичи… царевны…
Иван V
1666–1696
Цари… царевичи… царевны…
Исторический роман
Пролог
Кто я?
Йаудатур Йезус Христус!
Готт мит унс…
Славят Господа всяк по своему, на всех наречиях. И все розно!
Надо бы равно. Него выходит у всех он свой — Бог.
Семнадцатый век идет со времени пришествия Христа. И доселе нет угомона на верующих в него, Спасителя. Споры и раздоры не утихают. Кто ближе, кто лучше, кто чище, кто истинный, а кто ложный христианин…
Итак, кто я?
Верую в Иисуса, в апостолов и пророков его, верую в Бога Отца, в Святую троицу, как подобает истинно православному.
Мне идет тридцать шестой год. Родился я в селении Милешты, в княжестве Молдавском. От родителей православных, гречан либо волохов — все едино.
Многое мне удалось повидать за короткую жизнь, много претерпел.
Многие бороли меня сомнения, ибо считал всякое сомнение есть путь к познанию истины. Ежели начать рассказывать, получится подобие книги.
Однако осмелюсь — начну. Ибо кто, как не я, поведает мирянам непростую повесть моей жизни, идущей к ее окончанию.
Годы облетают, как листы, ибо вступал я в пору поздней осени. А были они еще зелены в славном городе, именуемом Яссы, откуда начался мой путь к познанию.
Был я тогда несмышленым отроком. Весна приняла меня в свои объятия. Все казалось огромным, непостижимым и даже страшным. Красота Трехсвятительского храма подавляла меня. По моим летам я не мог постичь его неповторимого совершенства.
«Как можно было оживить холодный камень, — думая я, глядя на узорочье соборных стен, — и навести на него лепоту невыразимую, несказанную».
Я обошел собор со всех сторон, поминутно останавливаясь и задирая голову. Тени падали косо, как бы приоткрывая каменное кружево. Солнце взбиралось все выше. Его лучи растапливали серые кучки снега, прижавшиеся к стенам.
Оглянувшись, я заметил кира Софрония Почацкого, главного устроителя Славяно-греко-латинской академии при Трехсвятительском монастыре. Он с доброй улыбкой наблюдал за мной.
— Подойди ко мне, отрок, — позвал он меня.
Я подошел. Положив на мою голову теплую ладонь, он сказал:
— Вижу твою очарованность. Она не по возрасту, стало быть, ты пойдешь далеко. Ровесники твои равнодушны к великолепию храма.
Я смущенно молчал. Похвала казалась мне непонятной. Разве не каждому открывается красота? Разве не сродни она величию Господа? Разве храм Божий не должен вызывать трепетное восхищение?
Он перекрестил меня со словами:
— Ступай. Сейчас начнется урок латыни. Латынь — язык ученых и монахов. На нем говорили первые христиане. Где бы ты ни был, тебя поймут, если ты заговоришь на латыни.
И он легонько подтолкнул меня. Я поклонился и, пятясь, со смиренным видом, вошел в придел.
Там царила полумгла, каменная сырость и сладкий запах ладана.
Ученики, толкаясь, занимали свои места.
Учитель вошел и прикрыл за собою дверь. Теплый весенний ветер весны остался за порогом. И сразу меня охватило холодом. Холодна была и латынь. В ней была какая-то чопорная строгость, какая-то выпрямленность, казавшаяся нарочитой. Язык вколачивал в своих воспитанников склонения и спряжения. Молдавский, звучавший вокруг, он называл вульгарным порождением латыни.
Мне недолго пришлось любоваться каменным кружевом собора Трех Святителей: Ясская академия, не успев обсушить и расправить крылья, приказала долго жить. И родители повезли меня в знаменитый город Константинополь, ибо над всеми нами был падишах, солнце Вселенной и господин всех наших народов.
Так началось мое первое странствие. Отец посадил меня в седло перед собою, мать ехала в каруце[1] с поклажей.
Мы держали путь в патриаршую школу, где главным языком был греческий, мой второй родной язык. А может, и первый — они мешались в Милештах.
Латынь ехала за мною. Помню, меня поразило море. Оно сверкало, как неведомая драгоценность. Я едва не свернул шею, глядя в его пучину. Чайки, тучами носившиеся над ним, оглушили меня своими пронзительными криками. Потом среди кипящих волн показались диковинные рыбы — дельфины. Я любовался их стремительными прыжками.
Все меня удивляло, все радовало, а порою и пугало. Пугало будущее в огромном городе без родительской ласки. Патриаршая школа была знаменита своими наставниками, своею строгостью и установлениями.
Константинополь подавил меня. Он был велик и многолюден. Яссы и вовсе сморщились в моей памяти. Здесь говорили на множестве языков. И главным среди них был турецкий.
Он показался мне варварским. Но когда я наконец вошел в него, то стал находить в нем красоты.
Мы учили турецкий, арабский, родственный ему, совершенствовались в греческом и латинском. Спустя годы в своих странствиях я понял, что этого мало. Что для того, чтобы познать мир и людей и не испытывать неловкости и даже стыда, нужно знать по крайности еще полдюжины языков. Это знание пришло позже, гораздо позже.
Я выжал три слезинки на грудь матушки, потерся щекою о щетину отца. Наступило время открытий. И я бежал им навстречу.
О, Константинополь, я узнал все твои имена: Царьград, Истанбул, Стамбул, Столица мира, Трон падишаха… Он притягивал меня все сильней.
Поначалу я видел только его величие: храмы и мечети, мечети и храмы, Эски Сарай — дворец султана, Капалы Чарши — гигантский рынок под сводами, скопище людей и вещей, издававшее крики и завывания, брань и призывы.
Пики минаретов кололи небо. Муэдзины истошно вопили, сзывая мусульман на молитву. Город кипел, как огромный котел, источая благоухание роз и вонь гниющих отбросов.
Я стал первым среди ровесников. Наставники ставили меня в пример. — Патриарх Досифей обласкал меня. Он часто призывал меня для совместной молитвы, для чтения книг — светских по преимуществу, но и духовных тоже.
Я читал выразительно и бегло. Мне равно давались латынь и греческий, Платон и Аристотель, Фома Аквинский и Фома Кампанелла, сочинения отцов церкви… Его святейшество не брезговал и такими сочинителями древности, как Аристофан и Лукиан. А однажды он принес мне для чтения опус под названием «Золотой осел».
— И это мирское чтиво есть тоже зеркало жизни, — сказал он наставительно. — Вглядывайся в него холодными очами и невозмутимым сердцем. Ибо все в этой жизни надобно познавать: мирское и мерзкое.
Я быстро мужал. Природная любознательность подгоняла меня, подобно бичу ременной плети, которой наказывали провинившихся в школе.
Я хотел познавать все. Православная церковь с ее позолотой не удовлетворяла меня. Я тайком пробирался в мечети и на коленях выстаивал молитвы.
Я появлялся и в синагогах, и в караимских кенассах[2], и в армянских церквах, и в католических костелах… И в других молитвенных домах. Ибо турки терпимы. Это терпимость сильных: ислам велик и победоносен, никто и ничто не дерзнет покуситься на его могущество — могущество Аллаха и пророка его Мухаммеда, подчинивших своей власти полмира. И продолжающих нести неверным великие истины ислама.
Мой покровитель святейший патриарх Досифей терпимо относился к моим поискам истины и к моему вольномыслию.
— Вольнобесие — удел молодости, — говаривал он, — а православие — столп и утверждение истины. Настанет день, когда духовные очи твои узрят наконец его бессмертное сияние. Прозреешь, чадо мое.
Он называл меня возлюбленным чадом и все больше привязывался ко мне. Я же, в свою очередь, почитал его, яко отца, хотя он был едва ли на много старше меня. Но Господь умудрил его сверх меры и поставил над духовными. Вот почему восхождение его к высокому сану было быстрым.
Он вышел из пелопоннесских греков, в миру Нотара. И как способнейший был призван на служение в Константинополь, к иерусалимскому патриарху Нектарию его предшественником Паисием, в Бозе усопшем. Нектарий же возвел его в сан митрополита Кесарии и почел своим преемником после кончины. Так оно и случилось.
Он был ревнителен не только как духовный владыка, но и как управитель. И когда долг Оттоманской Порте — султанскому правительству — за аренду Храма и Гроба Господня достиг 83 тысяч левков, патриарх отправился в паломничество, дабы собрать эти деньги.
Но чем дальше поднимался я по ступеням познания, тем более хотелось мне духовной свободы. Патриаршая школа стала для меня узилищем, и мой покровитель понимал это.
— Я отпускаю тебя в мир. Лети, набирайся опыта, — сказал он однажды, видя мое томление. — Ибо знания в соединении с опытом возвышают человека и делают его мудрым. Твои познания в богословии и языках подкреплены изучением философии, логики, словесности.
И я полетел. Для начала в Яссы, где мог получить пост при господаре[3].
Я его получил, как только явился пред очи князя. Им был Георге Штефан, человек просвещенный.
Он нуждался в такой же правой руке — просвещенной, расторопной, без предрассудков. Он нашел ее во мне. Я стал советником — грэмэтиком. И быстро вошел в образ.
Но удел господаря — собирать и платить деньги, а вовсе не править, то есть заботиться о благосостоянии княжества. Престол продавался и покупался. Теми, кто мог поболее заплатить султанским высокопоставленным чиновникам.
Господарь, изловчившись и обогатившись за счет подданных, мог продержаться на престоле от силы три-четыре года. Платить дань становилось все трудней — налоговый ручей мало-помалу иссякал.
И вот являлся богатый претендент и перекупал престол. Он получал ферман[4] на княжение в надежде не только вернуть свои кровные, но и выколотить солидный приварок. Но и у этого быстро появлялся богатый конкурент… «Смена князей — радость дураков» — сложил народ пословицу. Новый князь — новые поборы.
Перечень князей длинен, ибо иные смогли усидеть в кресле год, а то и меньше. Георге Штефан не удержался, ибо плохо собирал налоги и недостаточно задабривал турецких чиновников. Он бежал на север.
За ним водился и другой грех, о котором прознали турки: он бил челом царю Алексею Михайловичу о принятии княжества под его высокую руку.
Это грозило ему жестокой казнью: могли посадить на «турецкую мебель» — кол, а в лучшем случае — отсечь голову.
Я остался при его преемнике. Им был Георге Гика из рода албанских князей, пользовавшегося благоволением турок. Он был куда удачливей своего предшественника, завладел было и соседним княжеством — Валахией. Но тоже правил недолго.
Пошла такая карусель, что я почел за благо бежать следом за Штефаном.
Бранденбург стал моим временным пристанищем. Это было преуспевающее герцогство, то и дело прихватывавшее лакомые куски у своих соседей — Польши, Пруссии, Померании. Правил там великий курфюрст Фридрих Вильгельм, обосновавшийся в Потсдаме.
Я странствовал более четырех месяцев. Большей частью пешком — ведь какого-либо регулярного сообщения тогда не существовало. Проводил ночь обычно под открытым небом. Порою мне удавалось набресть на монастырь. Там я отсыпался и отъедался: выручала латынь либо греческий. Те немногие деньги, которые были у меня с собой, постепенно растаяли. И я побирался Христовым именем, выдавая себя за странствующего монаха.
Я был молод и здоров. Меня вела любознательность. В ту пору всюду рыскали шайки разбойников. Они были опасней диких зверей: медведей, волков, туров. От них приходилось отбиваться дубиной. С нею я не расставался.
Разбойники относились ко мне с подозрением. Раз главарь одной шайки предложил мне присоединиться к ним.
— Христос не позволяет мне душегубствовать и грабить, — отвечал я смиренно.
В другой раз двое молодцов обшарили мою котомку и, не найдя ничего стоящего (несколько талеров были запрятаны в холщовом мешочке, подвязанном на чреслах), изрядно поколотили меня. Не раз меня подозревали как лазутчика властей.
Силы мои и любознательность были на исходе, когда я подходил к Бранденбургу. И я решил дать себе роздых.
Все располагало к этому: спокойствие и медлительность бюргеров, чистенькие домики с непременными бальзаминами на окнах, палисаднички с ухоженными цветами.
Я попросился в один дом, в другой, третий… На меня смотрели с подозрением: изможден, оборван, не говорит по-немецки — всюду я обращался на латыни.
Наконец я набрел на постоялый двор. Там меня кое-как поняли. Особенно тогда, когда я предъявил свои талеры.
Мне отвели чистенькую каморку с постелью. Кроме нее, там был круглый столик, два стула и непременные цветочные горшки на окне, которые я обязан был поливать.
Каждое утро служанка приносила мне кружку молока и круглый хлебец. Днем постояльцы сходились в залу, где был накрыт стол. Большей частью приносили большую супницу с половником. Каждый должен был наливать «зуппе» в свою тарелку. Среди капустных листьев сиротливо плавали кусочки мяса. Потом на подносе вносили дымящееся жаркое. Каждый должен был отрезать себе кусок в соответствии с аппетитом.
У меня был здоровый аппетит — я нагулял его в своем странствии. И потому я довольно беззастенчиво отхватывал кус побольше под осудительными взглядами большинства моих сотрапезников.
Один из них не выдержал и назидательно заметил:
— Монахи должны быть умеренны в еде и питии.
Я сделал вид, что не понял, хотя он произнес это на латыни. И по-прежнему налегал на жаркое, запивая его черным пивом.
Шли дни за днями. Талеры мои таяли. Я стал подумывать, как быть дальше. Возвращаться в родные края? Служить под началом очередного ставленника турок, мелькавших, как в калейдоскопе, и по большей части ничтожных и спесивых?
Нет, древние говорили: в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Я и не войду в эту мутную реку. Но и в благополучном, скучном Бранденбурге не след оставаться.
Раздумывая, как быть, я направил стопы в герцогскую библиотеку. Как ни странно, она оказалась доступной любому любознательному иностранцу.
Библиотекарь имел звание придворного архивариуса и занимался разборкой и приведением в порядок герцогских бумаг. Великий курфюрст поручил ему также отвечать на корреспонденцию, прибывающую на его имя.
Карл Иоганн фон Готенхейм был сед и глуховат. Его окладистая борода казалась покрытой патиной. Прежде всего он поинтересовался, владею ли языками и какими именно. Услышав про турецкий и арабский, он всплеснул руками в старческой крупке.
— Само провидение привело вас сюда. Его высочество получил немало писем на этих варварских языках. В герцогстве нет ни одного человека, владеющего ими. Его высочество вознаградит вас за перевод и ответы.
В самом деле — провидение. Я без колебаний принял предложение, и вскоре передо мной лежала стопка писем и листы чистой бумаги с вензелем великого курфюрста.
Время от времени архивариус его высочества семенил к моему столу и каждый раз дивился, глядя на арабскую вязь, вытекавшую из-под моего пера, подобно ручейку. Перья, надо сказать, были лебяжьи и хорошо очинены.
Одно письмо было из Константинополя. Канцелярия великого визира от его имени запрашивала благородного герцога, не скрывается ли в его владениях беглый господарь Георге Штефан, укравший казну Молдавского княжества. Он подлежит выдаче как турецко-подданный преступник и доставлению в столицу Оттоманской империи для суда.