За намеком на возможную нестойкость новгородцев скрывалась куда более драматическая история полугодовой давности. В тот период Новгород был готов перейти на сторону самозванца, и Скопин-Шуйский проявил несвойственную для него слабость духа. Поддавшись на уговоры двух своих приближенных, окольничего Татищева и дьяка Телепнева, уверявших, что чернь вот-вот начнет убивать знатных людей, он вместе с ними тайно бежал из Новгорода. Беглецы, прихватив городскую казну, перелезли в день церковного праздника городскую стену и, не предупредив о своих планах даже митрополита, покинули Новгород. Отойдя на значительное расстояние от города, Скопин послал в Новгород письмо, в котором уверял, что он спешно отправился к границе, чтобы нанять шведов для помощи царю.
Действительно, беглецы поначалу направились в Ивангород, откуда легче было вести переговоры со шведской Нарвой. Но уже в дороге пришло известие, что Ивангород перешел на сторону самозванца. Деваться было некуда. Путники много дней блуждали по лесам и болотам, опасаясь выйти к какой-либо из приграничных крепостей. В Новгороде после бегства наместника власть взяла чернь, народ требовал отправить за Скопиным-Шуйским погоню. Знатные жители, опасаясь расправы, были вынуждены идти на поводу у толпы. Погоню посылать все же не стали, но по подвластным Новгороду крепостям разослали письма с требованием задержать беглого наместника с казной. Это едва не сделал воевода крепости Орешек, к которой вышли после своих блужданий в лесах измученные путники. «Они приняли немалое бесчестие от воеводы того города; осуждая сделанное ими и насмехаясь над ними, он хотел, заковав их в узы, послать их к „державному“ [Новгороду]», — повествует летопись о самом трагическом эпизоде в жизни Скопина-Шуйского. Судьба спасла юного героя от бесчестья. Его спутник Татищев оказался родственником воеводы Орешка и уговорил того отпустить путников. Страсти в Новгороде к тому времени улеглись. Митрополиту и знатным людям удалось успокоить обывателей, убедив их, что для общего блага нужно просить Скопина-Шуйского вернуться. Так и случилось. Гроза разошлась, но князю пришлось пожертвовать инициатором бегства — Татищевым. Вскоре после возвращения в Новгород толпа расправилась с ним, обвинив в намерении изменить царю. Скопин-Шуйский даже не попытался вступиться за спутника и спасителя, понимая, что следующей жертвой мог стать он сам.
С приходом шведского войска противники Василия Шуйского в Новгороде и многих других городах России притихли. Наемники еще не вступили ни в одно сражение, за исключением неудачной попытки взять Копорье, но уже помогали Шуйскому в борьбе за умы подданных. В грамотах царя и Скопина, рассылаемых по городам, распространялись слухи об огромном шведском войске, идущем на помощь Москве. Царские агенты говорили о ста тысячах закованных в броню воинов и о близкой дружбе шведского полководца Якоба Делагарди с князем Михаилом Скопиным-Шуйским. Эти сведения любопытным образом трансформировались в русском фольклоре, где приводятся завышенные сведения о шведском войске, а Скопин и Делагарди объявляются родственниками. Еще двести лет спустя после событий Смутного времени по русским деревням распевали песню о Михаиле Скопине и его «любимом шурине» Митрофане Фунтусове — Якобе Делагарди, часто называвшемся в России по имени отца Понтусом, — и сорока тысячах «ратного люду ученого», присланного «честны король, честны Карлосы» на помощь русскому царю.
Переговоры в Новгороде велись весь апрель. Наконец второго мая 1609 года первый отряд шведов во главе с Эвертом Горном и Андреем Боем вместе с русским ополчением выступил на Старую Руссу. Город был сожжен и без боя оставлен польским полковником Кернозицким, хозяйничавшим на северо-западе России. В подчинении Кернозицкого находились около двух тысяч запорожских казаков, русских тушинцев и поляков. Это было разложившееся воинство, привыкшее к грабежам мирного населения и давно не сталкивавшееся с серьезным противником. Вскоре этот отряд перестал существовать. Передовые части шведов настигли Кернозицкого в селе Каменка, где шла массовая пьянка. Дозоров выставлено не было. Многие из спавших вповалку по избам воинов так и не успели почувствовать, что перешли в мир иной. Наемники Делагарди кололи их как свиней. Уйти от побоища удалось лишь пятистам сторонникам самозванца. «Большинство без штанов, шпаг и одежды, все поторопились в большой лагерь под Москвой», — сообщал в своем донесении Делагарди Эверт Горн, руководивший побоищем в Каменке. Шведы потеряли в этом сражении лишь четырех человек.
Армия Делагарди, отряд за отрядом, с перерывами в несколько дней, выходила из новгородского лагеря на московскую дорогу. Бурная поздняя весна привела к разливу рек, и апрельские снега превратились в потоки воды. Панцирная немецкая пехота по колено проваливалась в жидкую дорожную грязь, солдаты надрывались, вытаскивая из глубоких луж пушки. Мосты были разбиты, по обеим сторонам дороги стояли сожженные деревни. Жителей не было видно — они укрывались в лесах. Безлюдная местность сильно замедляла скорость движения войска, вынужденного взять на себя перевозку обозных припасов.
Районы, где еще сохранялись живые деревни, давно кончились, и наемники могли лишь с тоской вспоминать, как легко там решалась обозная проблема. «Ямом называют каждое село, в котором меняют подводы, — рассказывает о русской транспортной системе один из поляков, содержавшихся в русском плену в период Смутного времени, — порядок же такой, что за один час представят несколько сот подвод. Но это из-за необыкновенной жестокости, с которой относятся к мужикам, ибо когда замешкаются, то их карают: поставят рядом всех мужиков и, зайдя с конца, три человека палками по три раза ударяют каждый своего мужика и стегают их бичом по ногам. А обойдя ряд, снова то же повторяют, до тех пор, пока не будет подвода».
Впрочем, жестокость царских слуг не шла ни в какое сравнение с бесчинствами польских и русских отрядов, выступавших на стороне самозванца. По свидетельствам очевидцев, русские даже превосходили в жестокости поляков, вызывая среди них тревожные разговоры: «Если они так поступают со своими, то чего же приходится ждать в этой стране нам?» Повсюду рыскали конные банды грабителей, точно решивших показать своим видом, что силы ада поднялись из преисподней на землю. Головы убитых младенцев, насаженные на казачьи пики, покачивались в такт лошадиной рыси среди церковных хоругвей, взятых в ограбленных монастырях и превращенных в бандитские знамена. На конские крупы были накинуты драгоценные церковные ризы, в кожаных мешках бились иконы, приспособленные для игры в кости, за спинами всадников сидели полубезумные пьяные молодые женщины, жены и дочери дворян и крестьян, изнасилованные и вырванные из родных гнезд. Надоест живая игрушка хозяину, сунет он ей лениво нож под сердце и бросит в придорожную канаву — впереди будет еще много таких. Летописи рассказывают, что люди бежали в леса, «со зверьми в единых пещерах живуще», где за ними охотились с гончими. Матери, боясь крика младенцев, душили их в звериных норах — это было лучше, чем увидеть, как голову твоего дитяти разбивают о камень хохочущие охотники на людей.
Восставшие холопы, связав мужа, сына или брата, по десять человек насиловали на его глазах жену или родственницу, били как по тимпану по срамным местам — и убивали в этот момент. Девочек, обесчестив, отпускали просить милостыню, и они брели с распущенными волосами, оставляя за собой кровавый след, по улицам затихших в ужасе городов и деревень. Страсть к разрушению стала даже сильнее жажды наживы. Казаки не довольствовались одним грабежом, если они не успевали сжечь дома, то выламывали окна и двери, всячески старались сделать их непригодными для жилья, втаптывали копытами лошадей съестные припасы в навоз. Крестьян, которых, казалось бы, убивать было невыгодно, мучили до смерти просто для удовольствия. Известно, что один из казачьих предводителей, Наливайко, собственноручно зарезал 93 жертвы обоего пола. От злодейств не спасались даже те города и области, которые принесли присягу самозванцу. В тушинский лагерь потоком шли жалобы на «польских казаков», не знавших никаких ограничений в своих разбойничьих рейдах. Жители Переяславского уезда писали, например, самозванцу: «…от тех панов вконец погибли, паны крестьян бьют и грабят и жен емлют и детей на постель, достатки все пограбили, и платье и лошадей поймали, многих крестьян побили и пожгли, дома их разграбили, села и приселки и деревни стали пусты, люди со страху скитаются по лесу и болоту, рожь и ярь не жата и озимая не сеяна».
Польские фуражиры, посланные из тушинского лагеря для сбора продовольствия в подвластных «вору» землях, сговаривались между собой и, выдавая себя за слуг царя Василия Шуйского или за татар, приступали к безудержному грабежу «подданных» самозванца. Впрочем, к тому времени царевичей в России было хоть пруд пруди. Главари казачьих банд, разные Мартынки и Брошки, даже не подумав сменить свои простые имена на звучавшие более благородно, объявляли себя чудом спасшимися царскими детьми и творили суд и расправу, уже не прикрываясь именами Шуйского или Дмитрия. Мелкие самозванцы стали настоящим бичом для Лжедмитрия, сея сомнение в глазах подданных в его собственном царском происхождении. «Вор» устраивал показательные казни претендентов на престол в своем тушинском таборе, рассылал по подвластным ему областям грамоты с перечислением ложных царевичей — в одном из таких посланий насчитывается одиннадцать имен, — но все эти меры помогали мало. Казалось, сама русская земля, перестав родить рожь и пшеницу, перешла исключительно на производство царских отпрысков.
Отчаяние заставило многие области и города, отвернувшиеся в свое время от Василия Шуйского, вновь признать власть этого жалкого царя, выбранного одной лишь Москвой. Бунт вспыхнул в феврале 1609 года, достигнув своего пика к началу похода на Москву Делагарди и Скопина. От самозванца отложился весь северо-запад России. Вологда, Галич, Кострома, Романов, Ярославль, Суздаль, Молога, Рыбинск, Углич один за другим присягали царю Василию Шуйскому. Жестокость сторонников самозванца порождала такую же изощренную злобу восставших. Бывшего шведского подданного Иоахима Шмидта, ставшего одним из соратников Лжедмитрия, взбунтовавшиеся жители Ярославля раздели, посадили в большой пивоваренный котел и, налив туда до краев меда, сварили на медленном огне. Когда мясо этого несчастного стало отваливаться от костей, останки Шмидта выбросили за вал свиньям и собакам. Поляков и казаков, отбившихся от своих отрядов, раздевали и живых опускали под лед на Волге, приговаривая: «Вы вконец разорили нашу местность, сожрали всех коров и телят, отправляйтесь теперь к рыбам в Волгу и нажирайтесь там до смерти».
Надежнее всяких гонцов о восстании говорили двигавшемуся на Москву войску вскрывшиеся ото льда реки и ручьи. По ним плыли вздувшиеся почерневшие трупы — это были поляки и «воровские» казаки, застигнутые врасплох крестьянами.
Численность небольшой поначалу армии Скопина-Шуйского к середине мая достигла за счет вливавшихся в нее повстанцев десяти тысяч человек. Впрочем, европейские профессионалы Делагарди скептически поглядывали на этих крестьян, вооруженных чем попало. Они столь неуклюже обращались с оружием, что представляли бо́льшую угрозу для самих себя, чем для противника. «Крестьяне не понимают, на какое место полагается каждый вид ратного оружия, — писал об ополченцах Скопина-Шуйского новгородский дьяк Иван Тимофеев, наблюдавший за началом московского похода. — Когда же этим невежам самим где-нибудь придет время облачиться в такую же броню, они шлем налагают на колено, щит безобразно вешают на бедро вместе с другим вооружением, потому что это дело им не свойственно». Львиную часть царских войск составляли такие неумелые ополченцы. «Проехало 700 человек конных с луками к Шуйскому, — отмечал в своем дневнике один из пленных поляков, — это войско из таких рыцарей, что 40 гусаров могло бы их, без сомнения, разгромить».
Стремясь хоть как-то укрепить боевой дух своих воинов, испытывавших панику при встрече с польскими гусарами, царь Василий Шуйский придумал очередной трюк, на которые он был большой мастер. С востока в Москву привезли несколько десятков верблюдов. Этих невиданных зверей ужасного вида, как объявляли глашатаи, царь собирался направить для уничтожения польской конницы. Но увы, ни верблюды, ни даже более надежная защита от конницы — так называемые «чесноки», железные изделия, ощетинившиеся шипами, — не помогли против гусар. Верблюдов скоро съели от голода, а «чесноки», призванные вонзаться в конские копыта, тонули в летней российской грязи или зимних сугробах.
Тяжеловооруженные польские гусары вызывали страх не только у отсталых в военном отношении московитов, но и у шведов. После разгрома под Киркхольмом в шведской армии развился настоящий комплекс неполноценности по отношению к польской коннице. Король Карл IX считал, что лишь наемная иностранная пехота способна остановить ее натиск.
Уважение монарха к польским гусарам было вполне оправданно. Средневековая рыцарская конница, давно исчезнув в Европе, сохранилась лишь на ее восточной окраине, в Польше, доказав, что ее рано списали со счета. Яростную атаку закованных в латы поляков, скакавших галопом с шестиметровыми копьями наперевес на своих рослых превосходно выдрессированных лошадях, не выдерживала даже пехота, скрытая за плетнями или ощетинившаяся воткнутыми в землю кольями. «Летучие гусары», как называли этот род войск за прикрепленные к седлам за спинами рыцарей крылья из гусиных перьев, одерживали психологическую победу, еще не успев врезаться в ряды вражеской пехоты. Тяжелый топот копыт, от которого гудела и тряслась земля, ослепительное сверкание позолоченных доспехов и лес стремительно приближающихся, устремленных в самое сердце копий вызывали панику у обороняющихся. Мушкетные пули причиняли мало вреда этой стальной лавине, пробивая доспехи лишь с двадцати шагов, а воткнутые под наклоном в землю колья скользили по нагрудной конской броне, выскальзывая из слабеющих от ужаса солдатских рук. Если польского удара не выдерживала пехота, надежды на конницу не оставалось. Всадники европейских армий не привыкли сражаться холодным оружием один на один, в их задачу входило лишь преследование бегущих и обстрел пехотных рядов противника из пистолетов. Когда польские гусары, отбросив переломанные в прорыве рядов пехоты копья, доставали из ножен свои тяжелые палаши длиною в рост человека, напоминавшие рыцарские мечи Средневековья, вражеской коннице оставалось лишь спасаться бегством. Белые крылья «ангелов смерти» издавали на скаку свист и жесткий шелест, пугающие лошадей противника, а стальная дуга, на которой крепились перья, защищала спину польского рыцаря от сабельного удара. Гусары перед боем надевали поверх доспехов волчьи, тигровые, рысьи и медвежьи шкуры, источавшие едкую вонь, — их вид и запах вызывали у вражеских коней панику; не слушаясь шпор и поводьев, они несли своих седоков куда глаза глядят, подальше от набросившейся на них хищной стаи.
В чистом поле, не скрывшись за стеной из повозок или за деревянными укреплениями, устоять против атаки летучих гусар могли только хладнокровные немецкие наемники, вооруженные длинными копьями. Сплотив ряды, они спокойно ждали накатывающейся на них стальной волны и, выбрав незащищенные места у атакующих кентавров, направляли туда острия своих орудий. Железные нервы, отличный глазомер и вера в то, что товарищи не подведут и останутся в линии, помогали немцам выстоять против польской кавалерии.
Колонны шведского и русского войска, то разделяясь на два рукава наподобие реки, то соединяясь вместе, вливались в просторы великой Русской равнины. Позади остались сражения локального характера под Торопцом и Торжком, в которых каждая из сторон считала себя победившей. Первая большая битва, где немецким пикинерам представился случай помериться силами с польскими летучими гусарами, произошла под Тверью, называвшейся «ключом к Москве». Восемнадцатитысячное войско Делагарди и Скопина-Шуйского численно почти в три раза превосходило силы поляков, но в подчинении у полковника Зборовского, направленного из Тушина против шведов, была превосходная ударная сила из двух тысяч летучих гусар. Делагарди и Скопину-Шуйскому еще повезло, что из тушинского лагеря Зборовскому смогли дать лишь тысячу человек в подкрепление. Накануне состоялось сражение вышедшего из Москвы войска с силами самозванца, в котором воеводы Василия Шуйского выдвинули против летучих гусар своеобразные деревянные танки. Это были так называемые «гуляй-города», толстые дубовые щиты, поставленные на возы. Их толкали, взявшись за колеса, силачи, а из бойниц этих движущихся крепостей палили мушкеты и небольшие пушки. Гуляй-города сильно потрепали не ожидавшую встречи с таким противником тяжелую польскую кавалерию, и заправлявший всем в лагере самозванца польский гетман князь Ружицкий не решился ослаблять позиции своих войск под Москвой отправкой Зборовскому значительной помощи.
11 июля выстроившаяся в боевой порядок армия Делагарди и Скопина-Шуйского подошла к Твери. Шел дождь, солдаты прикрывали полами курток замки своих тяжелых мушкетов от потоков воды, ворча, что в такую погоду нужно не воевать, а отсиживаться в палатках. Наемники не пылали желанием сражаться еще и потому, что обещанную плату задерживали — царь задолжал им почти за два месяца. Делагарди знал об этих настроениях, но у него были и другие причины для беспокойства. Несколько дней назад гонец доставил свежую почту из Стокгольма. Обычная подозрительность короля Карла IX достигла новых высот из-за жалоб посланца Скопина-Шуйского, которому он дал аудиенцию 22 июня. Русские жаловались, что вспомогательное войско прибыло позже договоренного времени, изменяло назначенный царем маршрут, грабило крестьян, бесчестило святыни, не торопилось на помощь Москве. Король все эти претензии отверг, сделав единственный вывод: царь не желает выполнять взятые на себя обязательства. Он писал Делагарди, чтобы тот не шел на Москву, пока русские не передадут Швеции, как обещано, Кексгольм и не заплатят сполна войску. Вообще не стоило углубляться в Россию с такими малыми силами, куда полезнее было, по мнению монарха, захватить на границах со Швецией несколько русских крепостей, присягнувших самозванцу. За них потом можно будет хорошо поторговаться с царем.
Так стоило ли вопреки королевским рекомендациям открывать замок на московских воротах — брать Тверь? Однако Скопин-Шуйский настаивал на сражении, он уверял, что деньги на плату войску подготовлены, но они находятся в Москве. Кексгольм также вот-вот будет передан шведскому королю. Соображения рыцарской чести перевесили. Делагарди решил дать бой. Он лично возглавил финскую конницу, размещенную на правом фланге. В центре располагалась немецкая пехота. С левого фланга ее прикрывала французская кавалерия. Не слишком надеясь на боевую мощь русских ополченцев, Делагарди поместил их в арьергарде. Они могли пригодиться для преследования отступающего противника и охраны обоза.
Сражение началось с мелких кавалерийских стычек, так называемых «гарцев». Затем Делагарди перешел со своими финнами в атаку, смяв легкую кавалерию и пехоту противника. По плану сражения одновременно слева должна была ударить французская кавалерия, но она обратилась в бегство. Ее атаковали грозные летучие гусары, воспользовавшись тем, что дождь перешел в ливень. Шведская пехота не могла прикрыть французов стрельбой из мушкетов — оружие давало осечки. Победу в тот день праздновали архаичные луки, которыми были вооружены казаки, сражавшиеся на стороне самозванца. Они осыпали наемников Делагарди тучами стрел, от которых нечем было укрыться: щиты давно ушли в прошлое из арсенала западных солдат.
Так успешно начавшееся сражение грозило превратиться в разгром объединенного войска. Обратившаяся в бегство французская конница смяла стоявших в арьергарде русских ополченцев, и те, решив что все кончено, принялись грабить обоз. Когда впоследствии шведские наемники попытались провести инвентаризацию своего имущества, оказалось, что считать нечего: они лишились не только трофеев, но и одежды, которую рассчитывали надеть взамен той, что изорвалась и насквозь промокла в сражении.
На ночном совещании Скопин-Шуйский и Делагарди обсуждали, что предпринять дальше. Русский полководец, подводя неутешительный итог первого дня (одних лишь русских погибло несколько тысяч), склонялся к отступлению в одну из ближайших крепостей. Делагарди настаивал на продолжении битвы. Он считал, что противник, уверенный в своей победе, потерял бдительность, кроме того, когда небо прояснится, поляки испытают на себе силу залпового мушкетного огня шведов. Мнение Делагарди перевесило. Весь следующий день лило как из ведра, и противники не выходили из палаток. Дождь прекратился лишь под утро 13 июля.
За час до рассвета соединенное войско, выстроенное полукольцом, стараясь не греметь амуницией, начало приближаться к спящему польскому лагерю. Атака была столь неожиданной, что поляки, действия которых были ограничены обозом, не смогли оказать организованного сопротивления. Через три часа они побежали, преследуемые конницей во главе со Скопиным-Шуйским. Русские, по словам находившегося в польском стане пастора Мартина Бера, «с таким мужеством ударили на поляков, что Зборовский не мог устоять; покрытый стыдом, потеряв многих воинов, он удалился в тушинский лагерь».
Около пятисот поляков укрылось в тверской крепости, остальные в панике бежали в Тушино, преследуемые на протяжении сорока верст. «Едва иной в рубашке успел прибежать в лагерь», — язвительно отзывался сам самозванец о своих защитниках.
Делагарди пытался с ходу, применив петарды, взять штурмом Тверь, но атака не удалась. Скопин-Шуйский убедил союзника не тратить сил на взятие этой крепости, а оставив ее в тылу, идти дальше на Москву. Отрезанные от снабжения и обессиленные битвой, защитники рано или поздно сами покинут Тверь. Делагарди согласился с доводами князя, прекратив осаду Твери. Обойдя город, он стал переправляться через Волгу. Дорога на Москву, до которой оставалось около ста пятидесяти километров, была открыта.
Но кто бы мог подумать, что блестящая победа обернется невиданной катастрофой! Наемники, узнав, что их лишают законной добычи, которую сулило взятие крепости, пришли в ярость. Первыми взбунтовались финны. Они заявили, что отказываются воевать вместе с русскими, которые, пока они сражались, обчистили их до нитки. «Платите положенные деньги! Мы не хотим идти дальше в эту страну на убой! Пока мы здесь проливаем кровь, у нас дома бесчинствуют сборщики налогов!» — под эти крики зачинщиков финские роты, развернув знамена, повернули назад. Не успела осесть дорожная пыль, поднятая уходившими финнами, как взбунтовались остальные наемники. Они объявили, что прекращают поход, поскольку нарушено заключенное с ними соглашение об оплате. «Лишь честь мешает нам перейти на сторону врага! Но останавливать нас лучше не пытайтесь!» — заявляли своим офицерам французы и немцы. Солдаты выхватывали знамена у командиров, а некоторых из них силой заставляли присоединиться к отступающим.
Делагарди поначалу думал, что его просто шантажируют. Войско так далеко углубилось во вздыбленную гражданской войной Россию, что солдатам было опаснее возвращаться назад, чем идти к Москве. Расстояние до шведской границы в три раза превышало путь, остававшийся до русской столицы. Но упрямые наемники, не желая слушать доводов рассудка, нестройными толпами побрели домой. Делагарди в сопровождении полковников поскакал вдогонку за покидавшим его войском. Он нагнал передовые отряды лишь через сорок километров, у самых стен Твери. Полководец, изрыгая проклятия и угрозы, метался среди солдат с обнаженной шпагой, вырывал у них знамена и с помощью полковников пытался загнать бунтовщиков в строй.
Все было напрасно. Флегматичные северяне лично ничего против своего генерала не имели, они даже предлагали ему возглавить отступление на родину, но на Москву идти отказывались. «Если герр Якоб не хочет идти с нами, мы оставим его одного», — отвечали солдаты Делагарди, которых ничуть не пугала перспектива быть повешенными за неповиновение. В конце концов, смерть была частью их профессии, и они давно решили для себя, что стоит бояться лишь неоправданной гибели.
Полководец не решился устроить показательную экзекуцию самых горластых дезертиров. Армия могла повернуть оружие против своих офицеров, кроме того, следовало всячески скрывать сведения о бунте в шведском войске как от сторонников царя Василия Шуйского, так и от тех, кто считал себя подданными Дмитрия. Большая часть наемников под предлогом болезней, дряхлости и ран потянулась на запад, к границе, а около двух тысяч, оставшихся с Делагарди, согласились ждать прибытия подкреплений из Швеции и выплаты жалованья, не уходя из пределов России. Полководец, желая удержать хотя бы часть солдат, обещал значительно поднять ежемесячные выплаты.
Новые ставки, не предусмотренные выборгским соглашением, приведут в будущем к серьезным трениям между союзными государствами. Москва расплатится с долгами по ранее согласованным нормам, но Делагарди, а вслед за ним и шведский король будут приводить эту псевдозадолженность в качестве одного из оправданий невыполнения союзнических обязательств.
Как и предсказывал Скопин-Шуйский, поляки и их русские сообщники вскоре покинули разоренную и наполовину сожженную тверскую крепость, но становиться там на постой было нельзя из-за жуткого зловония, которое распространяли на июльской жаре вздувшиеся лошадиные туши и человеческие трупы. Пришлось разбить палаточный лагерь неподалеку. Кучке оставшихся в Твери жителей Делагарди объявил, что решил охранять этот важный пункт, где сходились несколько дорог. Эту же версию он изложил Скопину-Шуйскому и — письменно — русскому царю, прося подтвердить договор о передаче Кексгольма и выплатить недостающее жалованье наемникам.
Лагерь под Тверью не стал последней остановкой на пути отступления рассыпающейся армии Делагарди. Вскоре поднялась новая волна мятежа, и полководец, точно пастух, вынужденный следовать за испуганным стадом, сопровождал отряды беглецов до самого Новгорода. Давно обещанные королем подкрепления все не шли, и Делагарди отправил Эверта Горна с несколькими сотнями финнов и шведов встречать свежие силы в Нарве. Близость родины дала новый толчок мятежу, поколебав даже такого надежного офицера, как Эверт Горн. Он возглавил военную операцию по захвату стоявших в нарвском порту судов, на которых дезертиры и отплыли в Финляндию.
Наказания Горну за самовольство не последовало. Карл IX решил, что в сложившихся обстоятельствах важнее было не потерять контроль над солдатами, чем героически погибнуть, пытаясь остановить их бегство. В отношении Делагарди король придерживался иного мнения. Полководец был обязан подавить мятеж в самом зародыше, поскольку прекрасно знал о важности порученной ему миссии. Теперь все надежды на получение Кексгольма и, возможно, Нотебурга рассыпались. Лишившись шведской помощи, царь мог попытаться договориться с поляками. «Плевки, позор и враждебность ожидают впереди. Московиты и великий князь теперь возьмут сторону врага», — писал Карл IX обескураженному полководцу, не знавшему, как оправдаться перед монархом. Еще по опыту героической, но неудачной обороны Вольмара молодой человек знал, что король не признает никаких доводов, которые могли бы объяснить провал военной операции. Надежда оставалась лишь на Христиера Сомме, продолжавшего в глубинах России демонстрировать царю верность шведов союзническим обязательствам.
Когда после сражения под Тверью основная часть шведского войска потянулась назад к границе, Делагарди уговорил одного из самых опытных своих полковников, Христиера Сомме, остаться со Скопиным-Шуйским. Этому офицеру удалось отобрать тысячу наемников, с которыми русские заключили отдельное соглашение на выплату им повышенного денежного довольствия. Содержание столь малого отряда оказалось вполне по силам царскому воеводе. Ни в деньгах, ни в еде наемники не нуждались.
«Питание, пиво и самогонка здесь в достатке, солдаты едят и пьют сколько влезет. Это хорошие и неистощенные края, способные прокормить целое войско», — такие соблазнительные картины сытой и богатой жизни своего отряда рисовал в письме Делагарди Христиер Сомме из лагеря под Калязином, где стояло ополчение Скопина-Шуйского. Он выражал надежду, что полководцу удастся убедить несколько сотен мятежных наемников прийти вместе с Делагарди в Калязин.
Христиер Сомме и его солдаты не представляли собой сколько-нибудь значительной военной силы, но Скопин-Шуйский, нанимая их, преследовал совсем другие цели. Он решил использовать шведских профессионалов в качестве инструкторов, которые могли бы превратить его неумелых ополченцев в настоящих солдат. Под Калязином собралось около двадцати тысяч ополченцев, и каждый день из разных областей России сюда стекались новые и новые отряды добровольцев. Разоренная страна не могла бы прокормить столь многочисленную армию, если бы не поражавшая иностранцев неприхотливость русских в еде. Каждый ратник приходил со своим запасом пищи, представлявшим собой чаще всего кожаный мешочек с толокном — поджаренным и высушенным овсом, измолотым в муку. Горсть этой еды воин разводил в воде и, выхлебав получившуюся похлебку, оставался сыт целый день. Но скромные потребности являлись едва ли не единственным достоинством русских ополченцев. Это была вооруженная толпа, которую могла легко разогнать тысяча польских гусар.
О том, что собой представляли русские армии того времени, сообщает в своих записках, основываясь на личных впечатлениях и рассказах Делагарди, шведский дипломат Петр Петрей. «Когда (русские) услышат, что неприятель близко, и намерены вступить в бой с ним, они не устраивают ни крыльев, ни боевого порядка, ни передового, ни заднего войска, а едут в куче без всякого устройства, имея в середине большое знамя, — писал Петрей о коннице, составлявшей основу русской армии. — Завидев неприятеля издали, они поднимают сильный крик и вой, точно делают важное для них дело, думая таким образом обратить неприятеля в бегство, запугать и проглотить живьем. Потому что от природы они не так, чтобы очень храбры и неустрашимы, так и думают сбить и одолеть неприятеля своим страшным рыком и воем и стремительным нападением. Если же это не удастся и останется напрасным, неприятель идет им навстречу, наступает на горло, храбрость у них и проходит… Они никогда не оглядываются назад, чтобы отступить и занять место для вторичного боя с неприятелем, а думают только, как бы унести ноги и спастись бегством… При первом нападении они стреляют все вместе, только большею частию издали, потому что с трудом подпускают неприятеля так близко, что могут достать его копьем. Выстрелив и не замечая, чтобы их стрелы нанесли такой вред неприятелю, что он очень ослабел, они обращаются в бегство и бегут без отдышки, один за другим, как будто Богу угоднее тот, кто бегает шибче всех».
Эта пренебрежительная характеристика отражала не столько особенности русского национального характера, сколько сильное отставание военной науки у нации, привыкшей отбивать в основном нападения еще более неорганизованных толп татар, приходивших из крымских степей. Тот же Петрей признается, что под защитой инженерных сооружений, оборона которых не требовала хорошей военной выучки, русские превращались в отменных воинов: «Хотя московиты и не особенно храбры и неустрашимы в сражении, чтобы сделать что-нибудь чрезвычайное, однако ж они дерзки, хитры, отважны, если осадить их в обозе, в укреплении или в кремле, и прежде испытают всякую нужду, нежели сдадутся на милость неприятелю, потому что защищаются и сопротивляются длинными баграми, копьями, каменьем и всем, что только придет им в голову. Валы, несмотря на то что они довольно насыпаны землей, имеют у них еще стену из толстых бревен, крепко вбитых в землю, а на них и кругом лежит очень много больших деревьев, которые русские с небольшим усердием могут сталкивать вниз. Когда же подойдет неприятель и полезет на стены, они скатывают деревья и бревна, которые по их тяжести часто причиняют много вреда и убивают много народа. У них нелегко взять крепость ни пушками, ни огненными ядрами, ни другим, употребляемым для того оружием, если только у них есть войско, пища и питье для необходимого содержания».
Шведские инструкторы, приступив к обучению ополченцев, поставили перед собою две главные цели. Во-первых, нужно было научить их сражаться в строю, превращавшем воинов в живую крепость. Во-вторых, следовало научить русских наступательной войне с помощью строительства временных деревянных крепостей, так называемых острожков или блокгаузов, отрезавших противника от путей снабжения.
Прежде всего, как писал Христиер Сомме, он и его люди научили русских орудовать «длинными пиками по нашему образцу», то есть сделали из крестьян пикинеров, способных отразить польскую кавалерийскую атаку. В начале семнадцатого века образцом боевого построения в Европе считались массивные прямоугольные формации пехотинцев, до пятисот человек в каждой, вооруженных длинными копьями. От них требовались лишь выдержка, физическая сила и умение держать строй. Хорошим пикинером мог быстро стать любой крестьянин. Труднее было обучить мушкетеров, располагавшихся под защитой пикинеров. На производство одного выстрела у мушкетера уходило от восьми до десяти минут, и необходимая плотность огня достигалась согласованностью действий стрелков. Первый ряд, произведя выстрел, становился на колено, в это время стрелял второй ряд, принимая ту же позу, что и первый ряд, затем стрелял третий ряд, и так далее. Когда залп делал последний ряд, первый ряд успевал перезарядить мушкеты и был готов возобновить стрельбу. В результате из строя пехоты, ощетинившейся пиками, роями вылетали свинцовые смертоносные пчелы.
Стрельбу в том же темпе можно было производить и в движении. В этом случае первая шеренга мушкетеров, согласовывая свой шаг с мерной поступью пикинеров, выстрелив, уходила назад по флангам. Ее место занимала вторая шеренга, выполнявшая тот же маневр, называвшийся контрмаршем.
Это была так называемая испанская школа, которую постепенно вытесняла более передовая нидерландская, которую хорошо освоили Делагарди и его офицеры. Суть оставалась прежней, но массивные формирования испанского образца основатель нидерландской школы Мориц Оранский заменил на небольшие маневренные подразделения пикинеров и мушкетеров, в которых требовалась еще большая согласованность действий солдат, чем у испанцев. Можно представить, как мучились Христиер Сомме и его инструкторы, превращая в мушкетеров неграмотных и едва умевших считать русских крестьян! Ведь в Нидерландах только процесс заряжания и выстрела составители стрелковых наставлений разбили на сорок три приема! Не легче было привить ополченцам и умение подпустить врага максимально близко. На расстоянии 75 метров достигалась пятидесятипроцентная точность попадания, однако чаще всего применялся другой метод определения оптимальной дистанции огня: залп производился, когда становились видны белки глаз наступающего противника.
Экономя время на производство выстрела, мушкетеры обычно несколько пуль держали во рту, выплевывая их одна за другой по мере надобности. Этот способ ускорения стрельбы был настолько распространен, что даже в документах о переговорах на капитуляцию того времени часто можно встретить фразу о том, что сдающиеся имеют право на свободный уход «с развернутыми знаменами, полным вооружением, горящими фитилями и с пулями во рту». Русские этот прием освоили на удивление легко. Помогла распространенная в их стране денежная система. Единственными ходившими в России монетами были копейки, крошечные скользкие чешуйки неправильной формы, нарубленные из серебряной проволоки. Отправляясь за покупками, русские предпочитали класть их за щеку, чтобы не потерять. Привыкнув хранить во рту свой капитал, ополченцы с той же легкостью совали за щеку и свинцовые мушкетные пули.
Первый экзамен обученному шведами ополчению пришлось выдержать уже в августе. Большой польский отряд под командой гетмана Сапеги, осаждавшего Троицкий монастырь в окрестностях Москвы, пришел под Калязин, чтобы разбить формирующееся там войско. Бой длился целый день, но полякам так и не удалось взять полевые укрепления, выстроенные Скопиным-Шуйским. Христиер Сомме, распределив своих солдат небольшими группами среди всего ополчения, повел русских учеников в атаку и отбросил поляков от Калязина.
В сентябре и начале октября ополчение Скопина-Шуйского совместно с отрядом Христиера Сомме овладело сначала Переяславлем, а затем Александровской слободой, встретив незначительное сопротивление польских и русских сил, воевавших на стороне самозванца. Продвигаясь к Москве, ополченцы возводили острожки, ставя там гарнизоны: такая тактика помогала закрепиться на захваченных территориях при продвижении вперед основного войска. Открылись дороги на столицу со стороны хлебных областей, голод отступал. Стоимость бочки пшеницы упала в пять раз.
Боевой дух поляков и их русских союзников явно шел на убыль, пленные сообщали о царившем в тушинском лагере смятении и кровавых стычках между недавними друзьями. Виновником неожиданного ослабления тушинцев стал польский король Сигизмунд. В августе, воспользовавшись в качестве предлога союзом Шуйского с Карлом IX, своим смертельным врагом, он нарушил перемирие и вторгся с армией в Северскую область России, осадив главную крепость на западе страны — Смоленск.
Тушинские поляки, собрав совет, дали письменную клятву не покидать Дмитрия и отправили в королевский лагерь под Смоленском посольство с просьбой к королю вернуться в Польшу. Король ответил высокомерным отказом. В то же время Сигизмунд послал в тушинский лагерь своих комиссаров, которые, не пожелав встречаться с самозванцем, обратились прямо к его польским кукловодам — гетманам Ружинскому и Сапеге. Комиссары призвали польских рыцарей покинуть самозванца и присоединиться к королевской армии, как то и подобает верным сынам отечества. Эти искатели удачи не чувствовали никаких обязательств к презираемому ими «вору», но оставить его — значило лишиться почестей и денег, которые он им обещал в случае своего воцарения в Москве. Если на первом этапе авантюры со вторым самозванцем гетман Ружинский еще сохранял видимость почтения к Лжедмитрию, то ко времени приезда в Тушино королевских комиссаров уже не заботился о внешних приличиях. Весь лагерь стал свидетелем безобразной сцены, когда Ружинский, узнав, что самозванец пьянствует в своей избе с недругом гетмана, вышиб дверь и палкой избил собутыльника «царя». Хотя сам Лжедмитрий побоев избежал, разгоряченный дракой гетман назвал его сукиным сыном и высказал о «царе» свое мнение: «Черт тебя знает, кто ты такой. Мы, поляки, так давно проливали за тебя кровь, а еще ни разу не получали вознаграждения и того, что нам положено еще».
Князь Ружинский, заложивший свои имения на Украине, чтобы набрать для похода в Россию отряд конных копейщиков, находился в той же ситуации, что и сотни других собравшихся в Тушине нищих польских аристократов, увидевших во вторжении Сигизмунда в Россию крах мечты о славе и богатстве. «Король пришел, чтобы отнять у нас заработанное! Пусть Его Величество заплатит нам за весь срок нашей службы у Дмитрия!» — кричали польские шляхтичи, потрясая саблями на вспыхивавших повсюду в лагере стихийных митингах. Но Сигизмунд, как признались послы, не собирался платить своим подданным, пустившимся в русскую авантюру ради воцарения какого-то мошенника.
Самозванца в течение нескольких месяцев, пока шли переговоры, поляки держали в лагере под домашним арестом, опасаясь потерять важный козырь в торговле с Сигизмундом. Но в декабре перетрусивший «царь» все же сумел бежать, переодевшись в крестьянское платье и зарывшись в вывозимый из лагеря на санях навоз. Объявился пахнущий хлевом самозванец уже в Калуге и тут же принялся созывать к себе подданных. Из Тушина к нему начали стекаться русские сторонники и немногие из поляков, решивших до конца связать с ним свою судьбу.
Гетманы Ружинский и Сапега едва скрывали взаимную враждебность и не желали действовать сообща. Польские рыцари до хрипоты спорили на пирах, кому выгоднее отдать свой меч, не желая, пока ситуация не прояснится, выходить на битву против сторонников Шуйского.
В этой ситуации достаточно было небольшого толчка, чтобы начавшее разлагаться тушинское войско перестало существовать. Василию Шуйскому нужны были хотя бы несколько тысяч шведских профессионалов! В лагерь Делагарди под Новгородом одна за другой летели грамоты царя и Скопина-Шуйского, в которых те просили полководца срочно выступить на соединение с ополчением. Гонцы везли шведам деньги, гнали свежих коней, даже послали, по случаю грядущей осенней непогоды и холодов, толстые суконные плащи и меховые шубы. Карла IX настораживало, что Кексгольм, вопреки договору, все еще не передан шведам, однако русский царь уверял, что предпринимает все от него зависящее. Василий Шуйский в августе своей печатью подтвердил соглашение на передачу Кексгольма и направил воеводе и епископу этой крепости распоряжение о выводе из города жителей вместе с их пожитками, а также о вывозе оттуда церковной утвари и пушек. Не его вина, что неистовый кексгольмский епископ Сильвестр возбудил против царя чернь и отказывался выполнять высочайшее распоряжение! Жители под разными предлогами не пускали в город царских комиссаров, посланных из Москвы для передачи Кексгольма шведам, а сами между тем готовились к осаде.
Вторжение Сигизмунда в Россию заставило Карла IX закрыть глаза на невыполнение русскими условий соглашения. Ведь если военное предприятие Сигизмунда окажется удачным, в его распоряжении для схватки за шведскую корону могли оказаться неисчерпаемые ресурсы Московии. Так Якобу Делагарди вновь пришлось отправиться в поход по уже пройденному маршруту. На этот раз в его распоряжении вместо двенадцатитысячной отборной армии, снабженной всем необходимым, было менее двух тысяч измотанных в сражениях и готовых к мятежу озлобленных головорезов, считавших, что их обманули с деньгами в предыдущем походе. Присланных Скопиным-Шуйским средств едва хватило на выплату полумесячного жалованья этим жалким остаткам войска. Отослав в Финляндию с королевскими комиссарами тех из наемников, кто категорически не желал воевать, Делагарди пошел на соединение со Скопиным-Шуйским. 26 сентября шведы вступили в Калязин. Хотя Делагарди привел с собой лишь 830 всадников и 130 пехотинцев, Скопин-Шуйский, по свидетельству Видекинда, встретил Делагарди «со всевозможным почетом и приветствиями». Наемникам выдали дополнительное жалованье мехами. В начале октября ополчением с помощью шведов почти без боя была взята Александровская слобода, где соединенное войско задержалось почти на три месяца. Здесь Делагарди решил ждать обещанных из Швеции подкреплений и новых царских уступок. Дождливая осень сменилась ранними морозами, наемники были измотаны постоянными стычками с поляками, страдали от ран и болезней. В январе 1610 года — отряд за отрядом — в Александровскую слободу стали подтягиваться новые шведские силы, за которые царь Василий Шуйский торжественно обещал отдать все, что угодно. Царская грамота буквально гласила: «чево вельможный Король у Государя нашего Царского Величества по достоянию попросит, города, или земли, или уезда».
Со щедрыми обещаниями Шуйский явно поторопился. Собранное Карлом IX войско за время похода от границы растаяло более чем наполовину из-за дезертирств, болезней и обморожений. В Александровскую слободу пришло в общей сложности 500 конных и 700 пеших наемников. С этими скромными силами предстояло освобождать Москву.
Зима прошла в стычках локального характера, в которых особенно отличился четырехтысячный лыжный отряд, сформированный из жителей шведской губернии Норботтен и русских северян. Стремительно скользя по твердому снежному насту, лыжники неожиданно нападали на польских фуражиров, громили вражеские заставы, атаковали колонны неприятеля на походе. К весне была снята четырехмесячная осада Троице-Сергиевой лавры, означавшая окончательный прорыв блокады Москвы, затем гетман Сапега без боя оставил подмосковный город Дмитров, уйдя с остатками своих войск в ставку короля под Смоленском. Тушинцы еще огрызались, но прежней стойкости и веры в победу у них уже не было. Шестого марта временная столица самозванца запылала, подожженная самими ее жителями. Последние остававшиеся там отряды казаков и поляков спешно уходили кто куда: одни направлялись к Дмитрию в Калугу, другие — к королю под Смоленск, третьи решили искать разбойничьего счастья на просторах России, служа лишь своим атаманам. О стремительности, с которой произошел распад лагеря, свидетельствуют результаты раскопок, произведенные в Тушине в девятнадцатом веке, во время прокладки там железной дороги. Строительные рабочие обнаружили множество ценных предметов, бросить которые могли лишь люди, собиравшиеся в крайней спешке, граничащей с паникой. Из земли извлекли оружие и кожаную обувь, столярный инструмент и замки, сельскохозяйственные орудия и кузнечное оборудование.
Не встречая сопротивления, соединенное русское и шведское войско 12 марта вышло к Москве. Издалека были видны покрытые известью каменные стены так называемого Белого города, третьей внешней полосы укреплений столицы, за которыми сияли на солнце позолоченные купола церквей и монастырей. В авангарде скользили лыжники, проверяя, не устроил ли враг засады. Но все было чисто. Пятидесятитысячное войско, много месяцев осаждавшее Москву, точно испарилось, оставив после себя безобразное черное пятно разоренного лагеря и сожженные деревни. Поход длиной почти в восемьсот километров подошел к завершению. За городским валом на снегу виднелись тысячи двигающихся черных точек и слышалась отдаленная пушечная пальба. Прежде такая картина могла означать лишь одно — войско Шуйского вышло в поле для схватки с армией самозванца. Но на этот раз все было иначе. Москва встречала своих освободителей.
Слава и позор Делагарди
Кучка бояр, посланная царем для торжественной встречи союзного войска, ожидала освободителей Москвы перед городскими воротами, выходящими на Ярославскую дорогу, но стихийное чествование армии Скопина-Шуйского началось еще в поле, за последними домами городских предместий. Из толпы, теснившейся по обеим сторонам дороги, неслись приветственные выкрики, одни рыдали от избытка чувств, другие в религиозной экзальтации протягивали ратникам принесенные из дома иконы, третьи, проталкиваясь вперед локтями, пытались дотронуться до героев, точно желая убедиться, что все это им не приснилось и освобождение действительно пришло. Музыканты дули невпопад в трубы и зурны, лупили по барабанам, производя невообразимые звуки, считавшиеся у московитов музыкой, а иностранцам напоминавшие собачий вой. Над всей этой какофонией плыл, перекрывая ее, торжественный колокольный звон всех московских церквей и монастырей.
Взгляды толпы были прикованы к статному юному всаднику, ехавшему во главе русских ополченцев, — князю Скопину-Шуйскому. Большинство москвичей впервые видели этого человека, о подвигах которого складывались легенды. Обывателям, успевшим за годы смуты убедиться в ничтожестве и низости многих представителей лучших боярских родов, нужен был герой, и общество интуитивно выбрало на эту роль молодого князя. В войске его уже давно за глаза называли царем, и реплики москвичей, следивших за вступлением войска в столицу, лишь подтверждали общую решимость заменить неудачливого царя Василия Шуйского на его блистательного родственника. «Вот он, юный Давид!..» — переговаривались между собой обыватели, привыкшие поверять собственную жизнь библейскими сюжетами. Сравнение Скопина-Шуйского с Давидом, вызывавшим своими воинскими победами ревность и злость у престарелого израильского царя Саула, должно было крайне насторожить Василия Шуйского. Ведь в итоге, как известно, именно Давид занял престол Саула.
Апофеозом встречи стал момент приближения Скопина-Шуйского к городским воротам, когда случилось и вовсе неожиданное: многотысячная толпа в едином порыве преклонения пала перед князем ниц. Прежде лишь цари удостаивались такой чести.
Ближайших царских родственников, наблюдавших с городского вала за вступлением в столицу ополчения, восторг толпы наводил на грустные размышления. Брат царя Дмитрий Шуйский, которого современник охарактеризовал как «сердцем лютого, но не храброго», якобы сказал, указав рукой на всадника, к которому были прикованы общие взгляды: «Вот идет мой соперник». Дмитрий Шуйский уже давно мечтал сменить брата на престоле, и шансы на это росли с каждой новой военной неудачей царя. Детей у того не было, и по правилам престолонаследия преемником Василия Шуйского становился старший по чину боярин, то есть Дмитрий, носивший первый придворный чин конюшего. Еще в начале 1608 года, по дневниковому польскому свидетельству, Дмитрий Шуйский заявил на совете, собранном в Москве втайне от царя: «Мой брат не способен царствовать, обещаю, что, когда вас обороню и государство московское успокою, царем вашим буду». Могли представить юный полководец, что гостеприимно распахнутые ворота столицы окажутся входом в ловушку, из которой ему не суждено спастись!
Он ждал встречи шведов с царем, чтобы можно было договориться о выплате долга войску, передаче Кексгольма и последующих совместных действиях против поляков. Наконец пришло известие из Кремля, что аудиенция состоится. Приставы, однако, потребовали, чтобы Делагарди и его офицеры оставили шпаги дома. Еще никто никогда не являлся к царю вооруженным. Но тут коса нашла на камень. Европейская рыцарская традиция, по которой шпага являлась неотъемлемым символом дворянской чести, вступила в противоречие с московскими представлениями о правильном мироустройстве. Согласно им даже самые знатные бояре являлись не более чем царскими холопами, которым подобает носить оружие лишь по служебной необходимости. Саблей русский дворянин опоясывался, только собираясь в поход, прицепи он ее в Москве просто так, как атрибут одежды, и его ждало суровое наказание. Появиться же с оружием перед царем под страхом смерти не могли даже иностранцы. Однако Делагарди считал, что по праву освободителя он достоин исключения. Шведский полководец ответил с присущей ему высокопарностью, на которую обращали внимание даже современники, сами не скупившиеся на красивые выражения: «Великий князь может взглянуть на меч, который его освободил».
Вот как рассказывает об этом эпизоде Петр Петрей, вероятно, со слов самого Делагарди: «Послы должны отдавать шапки служителю, пока не окончится церемония. Им тоже не дозволяется приходить к Великому Князю со своими тростями и оружием. Еще до выхода в Кремль они должны оставить все это в своем жилище. Но Королевско-шведский посол, Граф Яков Делагарди не хотел того сделать в бытность свою у Великого Князя Василия Шуйского в 1610 году: он говорил, что прежде чем положить оружие, как пленный, он скорее лишится чести и не увидит ясных очей Великого Князя. Шуйский смотрел тогда на это с неудовольствием, однако ему гораздо нужнее было видеть ясные очи Графа, нежели Графу его, потому что этот выручил и избавил его от долговременной осады. Оттого-то тогда и дозволили Графу и всем его старшим Офицерам, Ротмистрам, Капитанам, Поручикам и Прапорщикам явиться с оружием к Великому Князю. Этот Граф Яков был первый, явившийся с оружием в залу Великого Князя всея Руси».
Церемония приема царем командующего, выступавшего в двойной роли полководца и посла Карла IX, а также его офицеров была обставлена с византийской пышностью и продумана до мелочей. На всем пути движения шведов до царского дворца в Кремле были выстроены стрельцы в парадной одежде. Офицеров, как христиан, провели мимо Архангельского собора, усыпальницы русских великих князей — представителей мусульманских стран вели иными путями, — после чего предложили подняться во дворец по крайней левой из трех лестниц. Это считалось проявлением высшей чести. Средней вводили послов турецких, персидских и прочих басурманских, правая предназначалась для христиан, а левая — для тех из них, кому царь хотел оказать повышенное внимание. Каменные львы, украшавшие внешнюю лестницу двухэтажной белокаменной Грановитой палаты, казалось, молчаливо принимали шведских офицеров в свое царственное сообщество. Над фронтоном крытой лестницы раскинул крылья золоченый византийский двуглавый орел, символизируя стремление московитов представить свою державу преемницей великой империи, которой были покорны и Запад, и Восток. Сейчас, когда реальная власть Шуйского все еще ограничивалась пределами одной Москвы, двуглавый орел казался неуместным проявлением тщеславия великого князя. Делагарди и его свиту провели через зал, вдоль стен которого в полном молчании сидели седобородые старцы в шапках-башнях из чернобурой лисицы и длинных шитых золотом и жемчугом парчовых одеяниях, рукава которых свисали до пола. Это были московские купцы, выбранные по признакам благообразия внешности. Они выступали в роли живых украшений дворцовой приемной. Дорогие одежды старцам, как и многим из бояр, выдали из царских кладовых на время торжественной церемонии: запачкают или еще как испортят одеяния — не миновать им отеческого царского кнута и денежного взыскания!
И вот, наконец, тронный зал, по потолку красиво расписанный библейскими сценами, с длинными лавками, тянущимися вдоль стен. На них, как и в приемной, расположились надутые от важности старцы в высоких шапках — только на сей раз не купцы, а бояре. В глубине зала на троне под балдахином восседал небольшой седобородый человек, царь Василий Шуйский. Его окружали четверо юношей-рынд, почетных телохранителей с серебряными бердышами, в одежде из белой парчи и в высоких песцовых шапках. В руке великий князь держал посох из драгоценного рога единорога с изображением креста наверху. Мог ли он представить, что совсем скоро и посох этот, и корона, и держава из массивного золота, покоившаяся на пирамидальной подставе из чеканного серебра, будут оценены и отданы в залог польским солдатам?
Поблизости от царя на скамье стояла золоченая лохань с рукомойником, покрытая полотенцем. Знай заранее Делагарди, считавший унижением даже попытку лишить его шпаги на царском приеме, назначение этого комплекта, он, возможно, и вообще не явился бы на аудиенцию. Лохань с рукомойником великий князь использовал для омывания рук, которые осквернили прикосновением своих губ зарубежные послы, причем исключения не делалось даже для христиан. Да что говорить о царе, если на Руси даже «православных» лошадей защищали от оскверняющего общения с животными, принадлежавшими представителям иной христианской конфессии. Шведские подданные в Карелии успели привыкнуть к тому, что «лютеранским» коням русские вырубали во льду отдельные окна для водопоя, в то время как «православные» лошади утоляли жажду из собственных прорубей.
Прием у царя носил протокольный характер. Василий Шуйский осведомился о здоровье своего брата, шведского короля, поблагодарил его за поддержку. Делагарди ответил столь же учтивой речью, сообщив еще раз о желании Карла IX помочь великому князю избавиться от польской напасти и защитить православную веру.
Настоящие тяжелые переговоры начались уже после аудиенции. Русский самодержец назначил в советники Михаилу Скопину-Шуйскому двух бояр, которые обсуждали условия дальнейшего предоставления шведской помощи. Василий Шуйский желал, чтобы шведское войско безотлагательно двинулось на выручку Смоленска, осажденного польским королем. Делагарди настаивал на отдыхе до полного схода снега и высыхания дорог, требовал немедленной передачи Кексгольма и выплаты денежной задолженности солдатам. Кроме того, необходимо было дождаться подхода к Москве трехтысячного отряда фельдмаршала Эверта Горна, вышедшего из Выборга еще в феврале 1609 года. Продвижение этих сил в глубь России, на соединение с Делагарди, сопровождалось дезертирством, мятежами и грабежами населения. Английские, шотландские и французские наемники, составлявшие отряд Горна, начали бунтовать еще в Выборге, получив оплату мехами, которые там невозможно было продать за хорошую цену. Дальше дела пошли еще хуже. Денег не было, католики-французы все больше склонялись к польской пропаганде, заявляя, что не хотят служить русским язычникам и собираются перейти на польскую службу. Кризис достиг пика в мае 1610 года, когда из-за невыплаты денег взбунтовались англичане и шотландцы, подогреваемые к мятежу двумя своими полковниками. Один из них едва не убил Эверта Горна, бросившись на него с кинжалом. Ночью восемьдесят англичан перебежали к полякам, а на следующий день фельдмаршал расправился с оставшимися зачинщиками беспорядков. Казнив несколько человек и сменив командиров, он привел солдат к повиновению, однако ему удалось лишь загнать вглубь тлевшее в войске недовольство.
К началу переговоров между Скопиным-Шуйским и Делагарди измотанное сражениями с польскими отрядами и внутренними неурядицами войско Горна находилось менее чем в двухстах километрах к северо-западу от Москвы. Эверт Горн и русский воевода Григорий Валуев со своим десятитысячным конным отрядом, посланным на помощь иностранным наемникам, двигаясь от крепости к крепости, медленно выдавливали остатки тушинской армии в западном направлении, вынуждая польских предводителей уводить свои отряды в стан Сигизмунда под Смоленском. На освобожденных территориях, по примеру Скопина-Шуйского, Григорий Валуев ставил острожки. Силы Горна и Валуева выступали в роли своеобразного бульдозера, очищавшего Смоленскую дорогу на подступах к Москве, а также прилегающие области от поляков и «воровских» казаков. Это была необходимая прелюдия перед назначенным на конец весны наступлением русского войска на армию Сигизмунда под Смоленском.
Однако все планы могли рассыпаться, если бы разноязыкий сброд, находившийся под командой Эверта Горна, отказался воевать или перешел на сторону поляков. Боеспособность этого воинства, впрочем, как и наемников Делагарди, можно было укрепить лишь с помощью звонкой монеты.
Скопин-Шуйский много раз клятвенно заверял своего друга Якоба Делагарди, что нужно лишь дойти до Москвы, а там уже готова казна для расплаты по долгам. Но денег, несмотря на всю пышность царского приема, не было. И тогда бояре нашли революционный финансовый выход. Впервые в истории России было решено начать чеканку золотых монет. В переплавку пустили часть сокровищ Кремля и церковные драгоценности. Царь, подавая пример жертвенности, заложил в счет уплаты долга наемникам собственные золотые ковш и чарку, на Монетный двор отправили на переплавку статуи двенадцати апостолов в человеческий рост, изготовленные из чистого золота. Стоимость золотой копейки определили в десять серебряных, что вызвало возмущение наемников. Они решили, что великий князь намеренно завысил стоимость золотой копейки, желая сэкономить на солдатах. Впрочем, нельзя исключать, что наемники, своими глазами увидев московские богатства, занялись обычным вымогательством.
«Понтусу и всем пришедшим с ним войскам московский царь Шуйский был очень рад, часто посылал им отменное угощение из своих царских кухонь и погребов, почтил всех офицеров по случаю прибытия золотой и серебряной посудой из своей казны, заплатил сполна всему войску все, что им причиталось золотом, серебром и соболями, — писал Конрад Буссов в своих „Московских хрониках“. — Но когда Понтус и кум Вейт набили мошну, они обнаглели и стали учинять в городе одно безобразие за другим, поэтому они сильно надоели московитам, и те дождаться не могли, чтобы Бог поскорее послал хорошую погоду и сошел бы снег, вскрылись реки, установился хороший путь и можно было бы этих храбрых вояк послать в поле на врага и избавиться от них в городе».
Желание Василия Шуйского побыстрее отправить войско под Смоленск объяснялось как государственными, так и личными соображениями. Скоро стало ясно, что двое его родственников, племянник Михаил Скопин-Шуйский и старший брат Дмитрий Шуйский, не могли ужиться вместе, и жертвой их соперничества в любой момент мог пасть сам государь. Брат Дмитрий, не снискавший себе воинской славы, умело вел коридорные баталии в Кремле, восстанавливая против юного героя царя и бояр. Пользуясь тем, что решение о передаче шведам Кексгольма принял Скопин-Шуйский, а царь впоследствии лишь подтвердил его, Дмитрий Шуйский обвинил полководца в предательстве русских интересов и сговоре со шведами. Василий Шуйский возмутился и даже ударил наушника посохом, но коварство царя было хорошо известно его окружению. Это могла быть сцена, призванная успокоить сторонников племянника, присутствовавших при разговоре. «Ко единым же к тем тщание имея, которые во уши ему ложное на люди шептаху, он же сих с веселым лицем восприимаше и в сладость их послушати желаше», — характеризовал самодержца летописец.
Вскоре после вступления Скопина-Шуйского в Москву у него состоялся тяжелый разговор с царственным дядей. Соглядатаи донесли великому князю о крайне неприятном для него эпизоде, случившемся в декабре, во время стоянки скопинского ополчения в Александровской слободе. Один из предводителей рязанского дворянства, Прокофий Ляпунов, прислал к Скопину-Шуйскому послов, предлагая занять московский престол. В сопроводительной грамоте рязанцы обличали Шуйского, который «сел на Московское государство силою, а ныне его ради кровь проливается многая, потому что он человек глуп, и нечестив, и пьяница, и блудник, и всячествованием неистов, и царствования недостоин».
Скопин рязанских депутатов прогнал, грамоту разорвал, но царю об измене не сообщил. Не стал он, как того требовал закон, заковывать смутьянов в кандалы и отправлять их в столицу для дознания. Неизвестно, проявил ли полководец свойственное молодости великодушие, или прав был польский гетман Роман Ружинский, отправивший в феврале 1610 года письмо королю Сигизмунду со следующими строчками: «Василий Шуйский в распре с Михаилом Скопиным, и каждый из них помышляет сам о себе… по имеемым мною от лазутчиков уведомлениям, нетрудно было бы его привлечь на сторону В. К. В. [Вашего Королевского Величества]».
Приведем отрывок из польской дневниковой записи, опирающейся на рассказы московских бояр и рассказывающий о беседе родственников: «Когда Скопин въезжал в Москву, то его встречали с хлебом-солью и с подарками весь мир, люди посадские и бояре. Василий Шуйский, оскорбленный этим, послал сказать ему, чтобы, не заезжая в свой дом, сейчас же приехал в крепость. Скопин сделал так. Царь встретил его такими словами: „Благодарю тебя за верную, хорошую службу мне и моему государству, но не благодарю за то, что хочешь лишить меня царства“. Скопин отвечал ему: „О царстве я не думаю, но советую тебе оставить жезл и управление государством, потому что счастье не благоприятствует твоему правлению и смятение не прекратится, пока мы не изберем себе государя царской крови“. Василий остался доволен ответом и сказал: „Я охотно положу царский посох, только выгони Литву из всей России; тогда вам будет воля избирать государем, кого хотите“».
О конфликте, зревшем в клане Шуйских, знала вся Москва, хотя его основные участники и старались не выносить сора из избы. Противники ходили друг возле друга как кошки, внешне безразличные, но в любую минуту готовые к нападению. До поры до времени закипавшие страсти остужали вином, а зубы, готовые вцепиться в горло противнику, занимали перемалыванием гор пищи. Москва, славившаяся своими застольями, пировала весной 1610 года так, как будто вернулись старые добрые времена, когда о самозванцах еще и слыхом не слыхивали.
Начало бесконечной череде пиров в ознаменование победы над врагами положил сам царь. Прием проходил в палате, застеленной превосходными персидскими и турецкими коврами. Свод поддерживался в центре четырехугольной колонной, снабженной многочисленными полочками. На них красовались несколько сотен золотых и серебряных кубков, чаш и штофов искусной работы. Эта тщеславная выставка несла важную внешнеполитическую нагрузку, свидетельствуя послам иностранных государств о благополучии Московского государства. Те, в свою очередь, оценивали экономическую мощь России столь же ненаучным способом, обращая внимание на наполнение посудой «выставочной» колонны, и на то, с каких блюд потчевал их московский правитель на пирах. Например, на сейме 1587 года в Польше, где одним из соперников Сигизмунда на выборах короля выступал русский царь Федор, некий польский магнат, побывавший в составе посольства в Москве, призывал соотечественников не обольщаться слухами о богатстве России — он-де заметил, что сервиз, с которого кормили поляков, представлял собой лишь позолоченную медь.
Великий князь располагался за отдельным столом, поблизости от него посадили Делагарди и его офицеров, далее стояли длинные столы, за которыми, в соответствии с древностью родов, разместились бояре. Прислужники выкатили серебряные с золотыми обручами бочки со спиртными напитками. Все столы были густо уставлены плохо вымытыми золотыми и серебряными блюдами и кубками — их называли «соломенными», поскольку царь покупал их на доходы от монопольной торговли в Москве мякиной и соломой. Тарелок и салфеток не было, так что кости приходилось класть прямо на стол, а жирные руки вытирать о скатерть или о полы одежды. Еще хорошо, что каждому из шведов дали по ложке и ножу, — русские должны были делить нож и ложку на двоих.
Обед у царя обычно продолжался до полуночи, причем обильные возлияния разрушали чинную атмосферу, приводя к скандалам, а иногда даже к потасовкам между гостями. Ссора чаще всего возникала из-за того, что кто-то из бояр посчитал, что царь оказал его менее знатному сопернику больше чести. Затаив злобу за помещение на пиру дальше от самодержца, чем он того заслуживал, обиженный ревниво следил за тем, в какой последовательности царь проводит заключительный ритуал — подает гостям чаши с напитком. Если соперник и здесь оказывался первым, боярин восклицал: «Лучше казни́, но не после этого!» Обидчик, считавший себя не менее знатным, отвечал со свойственной русским аристократам грубостью, и дело могло закончиться дракой. «Если же один оговорит другого, то о поединке речь неслыханная, а тузят друг друга кулаками в бока, или рукавами по губе, выпустивши их из рук (рукава были такой длины, что их придерживали руками, собрав как гармошку.
Великий князь, по наблюдениям пораженных простотой придворных нравов иностранцев, не отказывал себе в удовольствии побить обоих бузотеров кнутом, что ими совершенно не воспринималось как оскорбление. Виновного в ссоре царь выдавал обиженному «головой». Это означало, что провинившийся боярин должен был прийти к сопернику на двор, где тот имел право безнаказанно оскорблять и унижать его словесно, не переходя к действиям. За отказ выполнить это требование гордеца лишали имений и ссылали.
По окончании царского пира иностранцы отправлялись на отведенные им квартиры, но это было лишь обязательной прелюдией к попойке. По словам Петра Петрея, выглядела она следующим образом: «В то время, как они (послы) сидят и разговаривают между собою, приходит из Кремля Дьяк с несколькими Дворянами и приносит с собой порядочный запас меда и вина, также несколько чаш и кубков, из которых они будут пить, и тогда Русские начнут угощать Послов. Они считают для себя большою славою и честью, если могут напоить допьяна иностранцев: кто не пьет лихо, тому нет места у Русских. От того у них в употреблении и поговорка, когда кто на их пиру не хочет ни есть, ни пить, они говорят тогда: „Ты не ешь, не пьешь, не жалуешь меня“, и очень недовольны теми, которые пьют не так много, как им хочется. А если кто пьет по их желанию, тому они доброжелатели, и он их лучший приятель. Они не пьют за здоровье друг друга, но ставят перед каждым две или три чаши вдруг и, когда одна будет выпита, наливают ее дополна опять и ставят перед тем, кто ее выпил. То же соблюдается и со всеми гостями до тех пор, пока они не опьянеют. Когда Послы довольно подопьют и уже желали бы отделаться от Русских, выходит вперед с Приставами Дьяк и становится со своей собратией в комнате пить с Послами здравие Великого Князя; им надобно согласиться на то и пить это здравие. То же должны сделать и все их служители, большие и малые, и до тех пор стоять с непокрытыми головами, пока здравие не будет выпито в круговую и все не ответят на эту здравицу. После того Дьяк прикажет опять налить чаши и подносит их Послами их спутникам за здравие их Короля и Государя. Это делается с особенною торжественностью и обрядами, а именно: Русские первые станут пить это здравие, выйдут на середину комнаты, с чашами в руках, налитыми по края вином и медом, снимут шапки, пьют и желают своим обоюдным Государям здравия и счастья, также победы и одоления их недругов, у которых чтобы не осталось во всем теле и столько крови, сколько капель остается в этих чашах, и опрокидывают чаши на головы».
Неизвестно, смог ли сам автор этого пассажа, прославившийся своими пьяными загулами и драками в юности, проявить себя достойным союзником русских собутыльников в этом высокоградусном сражении с врагами Карла IX и Василия Шуйского, но в символической победе над поляками Делагарди и его офицеров сомневаться не приходится. Недаром возникшая еще в начале шестнадцатого века в Москве Стрелецкая слобода, где первоначально селились европейские наемники, прославившиеся своими попойками, получила среди столичных жителей прозвание «Налейки», от слова «налей». Один из ее жителей, начальник немецкой пехоты Ламбсдорф, под влиянием винных паров даже сумел стать героем битвы со вторым самозванцем в апреле 1608 года. Этот богатырь обещал перейти со своими солдатами на сторону Лжедмитрия, но так напился накануне вечером, что, забыв обо всем, сражался на следующий день с войсками «вора» как лев, прикрыв отступление царской армии.
За царским пиром следовали застолья у бояр, с обязательными жареными лебедями в качестве главного блюда, сопровождавшиеся столь же обильными возлияниями. Похмелье лечили чудодейственным блюдом, изготовленным из мелко нарезанной жареной баранины, смешанной с кусочками огурцов и перцем. Все это плавало в уксусе и огуречном рассоле.
«С такой приятной и щедрой любезностью он в течение нескольких недель принимал их в столице, — едко писал шведский историк Видекинд о празднествах, устроенных Василием Шуйским в честь Якоба Делагарди и его солдат, — и при всем несходстве двух народов по характеру сумел плодами Цереры и Вакха сблизить и даже слить их вместе».
Затянувшиеся торжества оборвались неожиданно и трагически. Якоб Делагарди уже не раз советовал Михаилу Скопину-Шуйскому прекратить пировать с коварными родственниками и уходить из Москвы. В пьяном угаре нет-нет да и прорывалась злоба Дмитрия Шуйского и его сторонников по отношению к любимцу московской черни. Слухи о готовящемся убийстве русского Давида, на которого, совсем по Священному Писанию, покушался Саул — Василий Шуйский, дошли даже до иностранных наемников. Однако молодой герой вел себя беспечно, уверенный, что преданность войска и поклонение москвичей не позволят недругам поднять на него руку. 23 апреля царь Василий и его близкие «со многой лестию», как гласит летопись, уговорили князя Михаила стать крестным отцом новорожденного сына князя Ивана Воротынского. На пиру Скопин-Шуйский ел из общего блюда, а к вину и пиву не прикасался, возможно опасаясь отравления.
Напившиеся бояре, как гласит предание, стали похваляться друг перед другом кто чем мог. Одни кичились своей знатностью, другие — богатством, не удержался и князь Михаил, заявивший, что всем им гордиться нечем, потому что именно он освободил русскую землю от врагов. Столь нахальное заявление юнца окончательно решило его судьбу. Страсти внешне утихли, и пир покатился своим чередом, когда жена Дмитрия Шуйского Екатерина с поклоном поднесла дорогому гостю чашу с медом. Отказаться от чести выпить из рук хозяйки значило нанести дому смертельную обиду. Чаша оказалась роковой. Прямо на пиру Михаил Скопин-Шуйский почувствовал себя плохо, из носа у него хлынула кровь, и он рухнул на пол. Все симптомы были как при отравлении мышьяком. Друзья отнесли его домой, Делагарди прислал из шведского лагеря своих врачей, но помочь другу уже не смог. Промучившись две недели в жестокой лихорадке и постоянных кровотечениях, князь Михаил умер.
Толпа москвичей бросилась к дому Дмитрия Шуйского, чтобы растерзать убийцу — никто не сомневался в насильственной смерти общего кумира, — и лишь присланные царем Василием Шуйским стрельцы, оцепившие дом его брата, спасли Дмитрия от расправы.
Похороны вождя ополчения превратились в прощание жителей столицы с надеждами на лучшую жизнь. Москву охватили мрачные предчувствия скорой гибели всего царства. Из уст в уста передавался вещий сон, который привиделся накануне смерти героя одному из подьячих Посольского приказа: рухнул внезапно один из столпов, поддерживавших царский дворец, и накренилось здание.
«Все люди в самом сердце царства почтили его при гробе таким плачем, как бы о царе, совсем не боясь стоящего у власти; они оплакали его как своего освободителя, жалобно воспевая ему умильными голосами надгробное рыдание и прощальную отходную песню, и отдали ему эту честь, как бы некоторый долг, — особенно по случаю безвременной его смерти… — описывал скорбную церемонию дьяк Иван Тимофеев в своем „Временнике“. — Он был так любезен всему народу, что во время осады города, при продолжающейся нужде, все, ожидая его приезда к ним, проглядели глаза, так как разведчики перекладывали его приезд со дня на день; но все люди тогда привыкли вспоминать его, как своего спасителя, ожидая, когда он избавит их от великих бед. И что удивительно! Тех, кого царь не мог избавить, он же их, а с ними и самого царя — выпустил, как птицу из клетки. И если бы клеветники не поспешили украсть у всех его жизнь, знаю по слухам, что все бесчисленные роды родов готовы были без зависти в тайном движении своих сердец возложить на его голову рог святопомазания, венчать его диадемой и вручить державный скипетр».
Юный великан лежал на смертном ложе, сделанном из двух составленных вместе дубовых колод: во всей Москве не смогли найти подходящего для его роста готового гроба. Василий Шуйский, пытаясь вернуть себе расположение подданных, распорядился похоронить племянника в Архангельском соборе, под сводами которого стояли склепы с прахом русских властителей. Во всех церквях звонили в колокола, что было принято лишь при похоронах великих князей.
Рыдали не только русские, но и шведы, и слезы, вообще-то легко лившиеся по любому поводу из глаз как женщин, так и мужчин того времени, были в этом случае проявлением искреннего движения растревоженных душ. «Московиты! Не только в России, но и в землях моего господина никогда я не встречу такого человека», — воскликнул Якоб Делагарди, в последний раз вглядываясь в лицо русского, к которому он успел прикипеть сердцем за тот год, что прошел со времени их первой встречи.
Царь Василий Шуйский, прощаясь с племянником, на этот раз не испытывал радости от устранения очередного соперника в борьбе за власть. Будучи человеком далеко не глупым, он понимал, что вместе с гробом князя Михаила тяжелая могильная плита может накрыть и все его царствование. Лоскутья русской земли, с трудом скрепленные вместе силой авторитета Скопина-Шуйского, вот-вот снова начнут отваливаться друг от друга. Лишь блестящая военная победа над поляками под Смоленском могла воспрепятствовать погружению едва начавшей успокаиваться страны в новый водоворот хаоса.
Но кому теперь доверить войско? Неужто брату Дмитрию, не выигрывшему ни одной битвы и ненавидимому в народе как убийца героя? Сам Дмитрий по-прежнему рвался к лаврам Александра Македонского, относя прошлые неудачи на счет невезения. Царь трезво оценивал полководческие таланты родственника, но другой кандидатуры у него не было. Повсюду затаилось предательство, каждый мог переметнуться на сторону поляков или самозванца, лишь брат Дмитрий, мечтавший сесть на русский престол, будет из-за своего непомерного честолюбия сражаться до конца. Делать нечего, царь поставил во главе армии Дмитрия Шуйского. На смену полководцев летописец отозвался следующими строками: «Отъят от нас Бог таковаго зверогонителя добраго и в его место дал воеводу сердца не храбраго, но женствующими обложена вещми, иже красоту и пищу любящего, а не луки натязати и копия приправляти хотящаго».
Василий Шуйский надеялся на численность собранного против Сигизмунда войска, достигшую к началу лета — вместе с полками, находившимися вне пределов Москвы, — более сорока тысяч человек. Михаил Скопин-Шуйский незадолго до своей смерти в апреле успел провести под стенами столицы смотр и учения ополчения, составившего ядро собиравшейся в поход армии. Выучка ратников, подготовленных шведскими инструкторами, понравилась царю.
В первых числах июня русская армия выступила в поход. В головном полку шли профессиональные солдаты, стрельцы. Одетые в одинаковые зеленые кафтаны, вскинув на плечо длинные пищали, они бодро маршировали по пять человек в ряд, производя приятное впечатление обученного и дисциплинированного войска. Следом проехал верхом Дмитрий Шуйский со свитой, под хоругвью, освященной патриархом, провезли на лошадях десяток медных набатов, похожих на котлы, — это был главный источник звуковой сигнализации как на марше, так и в бою, — прошли трубачи и литаврщики, взбадривавшие войско своей музыкой, которая, по мнению иностранцев, могла скорее навеять тоску, чем возбудить воинственное одушевление. И вот, наконец, настала очередь выдвижения основных сил. Это войско валило валом без всякого строя, более похожее на гигантский цыганский табор, чем на армию. Когда толпа слишком напирала на конного воеводу, командовавшего главным полком, тот ударами плети по небольшому набату, висевшему у луки седла, приостанавливал движение. Брели мужики с рогатинами, «удобными только для встречи медведя», по замечанию французского капитана Жака Маржерета, пылила дворянская кавалерия на низкорослых татарских лошадках, пугавшихся звуков выстрела и потому малопригодных для сражений с участием огнестрельного оружия. Впрочем, и в схватке с применением одного холодного оружия от этих всадников было мало толку. Они сидели в седлах по-татарски, поджав ноги, что позволяло легко сбить их ударом копья. На некоторых были кольчуги и шлемы, но большинство довольствовалось лишь набивными шелковыми кафтанами, защищавшими от стрел, но не от сабли или пули. Обычной принадлежностью снаряжения всадника была фляжка с водкой — ее содержимое воин вливал в себя перед боем для храбрости.
Царю было нетрудно собрать большую армию, поскольку каждый дворянин должен был сам явиться по призыву в полном вооружении и снарядить отряд конных и пеших воинов в зависимости от размеров своего поместья. Города также обязаны были выставить свою дружину. Однако, как отмечал Маржерет: «В итоге получается множество всадников на плохих лошадях, не знающих порядка, духа или дисциплины и часто приносящих армии больше вреда, чем пользы».
Во второй половине июня Дмитрий Шуйский подошел к Можайску, важной крепости на Смоленской дороге, доставшейся царю почти даром. Ее сдал в марте польский воевода Вильчек за награду в сто рублей. В Можайске Дмитрия Шуйского ожидало несколько полков, посланных туда ранее. Русские силы уже давно покинули Москву, а Якоб Делагарди все еще отказывался выступать на Смоленск. Он лишь вывел из столицы свое окончательно распустившееся от гульбы по кабакам и безделья воинство и разместил солдат по подмосковным деревням. Полководец прекрасно знал по собственному печальному опыту, что выступать в поход с наемниками, считающими, что их обманывают, было все равно что нести за пазухой бомбу с тлеющим фитилем.
Лишь к 13 июня царю удалось кое-как уладить денежные споры с иностранцами. Василий Шуйский выдал им письменное обещание полностью расплатиться с долгами в течение шести месяцев, и тем пришлось поверить, что царь сдержит слово. В конце концов Дмитрий Шуйский перед отправкой в поход поклялся, что сам будет в заложниках у войска вплоть до полной расплаты, и потому разумно было держаться поближе к царскому брату. Часть денег царь обещал передать войску, как только оно вступит в Можайск. Что касается политической части конфликта со шведами, то царь письменно подтвердил обязательство передать Карлу IX Кексгольм ко дню Иоанна Крестителя, то есть к 24 июня. Если этого не случится, то присяга вспомогательного войска Шуйскому теряла силу.
На этих условиях Делагарди выступил в поход. Его войско не проделало и половины пути до Можайска, когда пришли тревожные вести из Смоленска. Тамошний воевода Михаил Шеин сообщал в письме, датированном 29 мая, что коронный гетман Станислав Жолкевский двинулся из-под стен осажденного города в направлении Москвы, намереваясь напасть на города Ржев и Зубцов, находившиеся менее чем в двухстах километрах от столицы. 63-летний польский полководец прославился своими победами, а королевские войска, находившиеся под его командой, были куда более опасным противником, чем нерегулярные польские и казачьи отряды, с которыми до сих пор приходилось иметь дело. Для Василия Шуйского речь снова шла о спасении трона, а для Делагарди — о защите единственного гаранта финансовых и политических обязательств перед его войском и Швецией.