«Что случилось? — спросил я его вдову…»
Что случилось? — спросил я его вдову, Неполадка какая-то в организме? Иль тяжелой поездка была в Москву? — Нет, — сказала, — он просто устал от жизни. Говорил он мне это не раз, не два, Не рисуясь, обдуманно и устало. Мне бы вдуматься в эти его слова! Я значенья им как-то не придавала. А ведь всё было так хорошо. Успех Поздновато пришел, но пришел, спасибо. Говорил про унынье, что это грех, За окном ему нравились клен и липа. Я в окно посмотрел: что за благодать! Солнце, дерево, в листья зарылся ветер, — Боже мой, разве можно от них устать? Значит, можно устать. От всего на свете. «Очки должны лежать в футляре…»
Очки должны лежать в футляре, На банку с кофе надо крышку Надеть старательно, фонарик Запрятан должен быть не слишком Глубоко меж дверей на полке, А Блок в шкафу с Андреем Белым Стоять, где нитки — там иголки, Всё под присмотром и прицелом. И бедный Беликов достоин Не похвалы, но пониманья. Каренин тоже верный воин. В каком-то смысле мирозданье Они поддерживают тоже, Дотошны и необходимы, И хорошо, что не похожи На тех, кто пылки и любимы. «Представляешь, там пишут стихи и прозу…»
С. Лурье
Представляешь, там пишут стихи и прозу. Представляешь, там дарят весной мимозу Тем, кого они любят, — сухой пучок С золотистыми шариками, раскосый, С губ стирая пыльцу его и со щек. Представляешь, там с крыльями нас рисуют, Хоровод нам бесполый организуют Так, как будто мы пляшем в лучах, поем, Ручку вскинув и ножку задрав босую, На плафоне резвимся — не устаем. Представляешь, там топчутся на балконе Ночью, радуясь звездам на небосклоне, — И всё это на фоне земных обид И смертей, — с удивленьем потусторонним Ангел ангелу где-нибудь говорит. «Разговор ни о чем в компании за столом…»
Разговор ни о чем в компании за столом Утомляет, какие-то шутки да прибаутки: Так в спортзале с ленцой перебрасываются мячом, Так покрякивают, на пруду собираясь, утки. Хоть бы кто-нибудь что-нибудь стоящее сказал, Вразумительное, — возразить ему, согласиться! Для того ли наполнен и выпит до дна бокал, Чтобы вздор этот слушать весь вечер, — ведь я не птица. Я хотел бы еще раз о жизни поговорить, О любви или Шиллере — как обветшал он, пылкий, Потому что два века не могут не охладить Романтический пыл, — и к другой перейти бутылке. «Услужлив, узок, как пенал…»
Услужлив, узок, как пенал, Хитер, усидчивостью взял, Погладить моську рад чужую. Сказала Софья, он смолчал: Шел в комнату, попал в другую. И нам в конце концов плевать, Какую сделает опять Он подлость, — сырость в нем и плесень — Но фраза — что за благодать! Одна из лучших в старой пьесе. С ней, прихотливой, легче жить. О чем жалеть? Зачем грустить? И всем ее рекомендую. Умрешь — и вспомнишь, может быть: Шел в комнату — попал в другую. Немецкая сказка
Это в старой сказке было важно, Что в чужом томится котелке На плите и хлюпает протяжно, Что несут в котомке, в узелке. Что у них подсохло, что намокло И о чем под вечер говорят. Не хочу смотреть в чужие окна, Видеть женский торс или наряд. Это там, в тени средневековой Узких улиц, в чудной тесноте За чужой покупкой и обновой Взгляд следил, потворствуя мечте. Сватовство, кокетство, волокитство, Мотовство, ребячество и блуд. У меня большого любопытства К людям нет, все как-нибудь живут. Хороши пространства и просторы, В отношеньях легкий холодок. Я люблю, когда на окнах шторы И людей не видит даже Бог. Портрет
Не заноситься — вот чему Портрет четвертого Филиппа Нас учит, может быть, ему За это следует спасибо Сказать; никак я не пойму Людей подобного пошиба. Людей. Но он-то ведь король, А короли какие ж люди? Он хорошо играет роль Бесчеловечную по сути. Ты рядом с ним букашка, моль, Он смотрит строго и не шутит. Всё человеческое прочь Убрал Веласкес из портрета. Усы, как веточки точь-в-точь, Уходят вверх, — смешно же это? Нет, не смешно! И ночь есть ночь, Дневного ей не надо света. И власть есть власть, и зло есть зло, Сама тоска, сама надменность. Из жизни вытекло тепло, Забыта будничность и бренность. Он прав, когда на то пошло. Благодарю за откровенность! «Дождь не любит политики, тополь тоже…»
Дождь не любит политики, тополь тоже, Облака ничего про нее не знают. Ее любят эксперты и аналитики, До чего ж друг на друга они похожи: Фантазируют, мрачные, и вещают, Предъявляют пружинки ее и винтики, Видно, что ничего нет для них дороже. Но ко всем новостям, завершая новости, Эпилогом приходит прогноз погоды, И циклоны вращают большие лопасти, Поднимается ветер, вспухают воды, Злоба дня заслоняется мирозданием, И летит, приближаясь к Земле, комета То ль с угрозою, то ли с напоминанием, Почему-то меня утешает это. «Отгородясь от мира ясенем…»
Отгородясь от мира ясенем, Кипящим за моим окном, Как будто с чем-то не согласен я И помышляю об ином, Но под живой его защитою, Как за зеленою стеной, Я не срываюсь, не завидую, Не рвусь, как воин, в вечный бой. Я счастлив лиственным кипением, Зеленым дымом без огня. И Блок, наверное, с презрением Посматривает на меня, Но вечный бой, и гнев, и взвинченность Ведут к такой большой беде, Что лучше слабость, половинчатость, Несоответствие мечте. На Большом проспекте
Большой проспект году в сорок седьмом Представь себе — и станет страшновато Не потому, что старый гастроном Вернется, а давно исчез куда-то, Не потому, что вырубленный сквер Зашелестит опять, ведь это чудно, Не потому, что мальчик-пионер Тебя смутит — узнать его нетрудно, Не потому, что праздничный портрет: Усы, мундир, погоны на мундире, Два этажа собою занял, свет Затмив кому-то на три дня в квартире, А потому, что все, почти что все, Идущие по делу и без дела В загадочности взрослой и красе Лениво, быстро, робко или смело В привычной для проспекта полумгле, Он узок, как гранитное ущелье, — Их никого нет больше на земле, Нет никого, какое ж тут веселье? «Разве мы виноваты в почтовых своих адресах…»
А. В. Кулагину
Разве мы виноваты в почтовых своих адресах, В том, что улицы наши имеют такие названья? В городке под Москвой — Карла Либкнехта, словно впотьмах Выбирали его неизвестно кому в назиданье. Коминтерна, и Стойкости, улица Красных Ткачей, И проспект Октября, и, ужасно подумать, Культуры! Что мы сделали здесь из единственной жизни своей? Ночью звезды недаром над нами так скупы и хмуры. И стесняется глупого адреса наш адресат, Выводя аккуратно и четко его на конверте, Но с таким отвращеньем, как будто и впрямь виноват, Что преследовать будет его этот адрес до смерти. Новая Земля
Какое чудное названье, Подумай, — Новая Земля! Когда б не тундра, не зиянье, Не ледовитое дыханье, А летний зной и тополя! Топонимическая шутка, Насмешка, смыслу вопреки? Представь, как вьюга воет жутко, Торчат торосы, как клыки. Какое чудное названье! Кто, в экспедиции какой Его придумал в оправданье Мечты несбыточной, земной? А там еще и Мыс Желанья Есть, Мыс Желанья, боже мой! «Любимый прозаик считал, что Паскаля…»
Любимый прозаик считал, что Паскаля Неплохо читать и печатать в газете, Газеты бы сразу разумнее стали, За Бога и жизнь пребывая в ответе, А в книгах с обрезом златым, как пыльцою Покрытых, на верхней хранящихся полке, Газетные новости лучше с ленцою Читать, объявления и кривотолки. «Когда судьба тебе свою ухмылку…»
Когда судьба тебе свою ухмылку Предъявит или черную печать, Откупори шампанского бутылку Иль перечти Шаламова опять. И пустяком покажется обида, И ерундой вчерашняя напасть, Еще чуть-чуть поморщишься для вида, Но обретешь свою над ними власть. И вспомнишь речку, рощу или море, Еще печенье в шкафчике найдешь И скажешь: это горе всё не горе, И мрак в душе не мрак, и дрожь не дрожь. «Слово „весел“, „веселый“, „веселье“…»
Слово «весел», «веселый», «веселье» Повторяется, я подсчитал, Раз пятнадцать — то рядом с метелью, То с камином, то это бокал На пиру, то на крону лесную Посмотрел, то примерил коньки, То в скульптурную он мастерскую Заглянул и замедлил шаги. Что же мы, замыкаясь сурово И угрюмости мрачной верны, Так стесняемся этого слова, Словно нет ни зимы, ни весны, Словно что-то такое о жизни Знаем нынче, чего он не знал, Не бывал ни в беде, ни на тризне, И не мыслил, и слез не глотал? «Из письма я узнал о чужом несчастье…»
Из письма я узнал о чужом несчастье. Неужели в стихах напишу об этом? Буду рифму искать? Окажусь во власти Слов, согласных смириться с таким сюжетом? Разбегайтесь, слова, отвернитесь в страхе, Откажитесь, в глубокую тень зайдите, Станьте пеплом, залягте в пыли и прахе, Перепутайте все смысловые нити. Это хуже предательства. Это скупка И продажа, трюкачество и паденье, Что-то вроде бессовестного поступка, И не надо такого стихотворенья. «— Уж если умирать, то осенью, — сказали…»
— Уж если умирать, то осенью, — сказали. Случайно я чужой подслушал разговор. Хотелось уточнить, в конце или в начале Осенних дней, но я прошел, потупив взор И не взглянув на них: вопрос задать неловко. Наверное, в конце, в слезливом ноябре С опавшею листвой. Была бы жеребьёвка, Я вылез бы тайком на свет, как мышь-полёвка, За жребием в сырых подтёках на коре. В преддверии зимы, среди травы пожухлой И прутьев, на трухе и слякоти скользя, С лежащей под кустом забытой детской куклой, Разбухшей под дождем, непоправимо-пухлой. А летом умирать или весной нельзя! «В импрессионизме милосердия…»
В импрессионизме милосердия Столько, сколько радости и света… Розоватым воздухом бессмертия Подышу — так нравится мне это. Есть ли смерть? — спрошу французских лодочников, Лодочники скажут: смерти нету. Я ответ их внятный, установочный Рад принять за чистую монету. Потому что завтрак продолжается Вместе с поцелуями и смехом, И всё это где-то отражается В небесах каким-то вечным эхом. Потому что ближе человечество Никогда уже не подходило К раю близко так: не надо жречества, Дьякона не надо и кадила, Потому что солнцем лучше лечится Всё, что на земле страданьем было. «Питер де Хох оставляет калитку открытой…»
Питер де Хох оставляет калитку открытой, Чтобы Вермеер прошел в нее следом за ним. Маленький дворик с кирпичной стеною, увитой Зеленью, улочка с блеском ее золотым! Это приём, для того и открыта калитка, Чтобы почувствовал зритель объём и сквозняк. Это проникнуть в другое пространство попытка, — Искусствовед бы сказал приблизительно так. Виден насквозь этот мир — и поэтому странен, Светел, подробен, в проёме дверном затенён. Ты горожанка, конечно, и я горожанин, Кажется, дом этот с давних я знаю времен. Как безыдейность мне нравится и непредвзятость, Яркий румянец и вышивка или шитье! Главная тайна лежит на поверхности, прятать Незачем: видят и словно не видят ее. Скоро и мы этот мир драгоценный покинем, Что же мы поняли, что мы расскажем о нем? Смысл в этом желтом, — мы скажем, — кирпичном и синем, И в белокожем, и в лиственном, и в кружевном! 4
«Пока Сизиф спускается с горы…»
Пока Сизиф спускается с горы За камнем, что скатился вновь под гору, Он может отдохнуть от мошкары, Увидеть всё, что вдруг предстанет взору, Сорвать цветок, пусть это будет мак, В горах пылают огненные маки, На них не налюбуешься никак, Шмели их обожают, работяги, Сочувствующие Сизифу, им Внушает уваженье труд Сизифа; Еще он может морем кружевным Полюбоваться с пеною у рифа, А то, что это всё в стране теней С Сизифом происходит, где ни маков, Ни моря нет, неправда! Нам видней. Сизиф — наш друг, и труд наш одинаков. «Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная…»
Жизнь загробная хуже, чем жизнь земная, — Это значит, что грекам жилось неплохо. Подгоняла триеру волна морская, В ней сидели гребцы, как в стручке гороха. Налегай на весло, ничего, что трудно, В порт придем — отдохнет твоя поясница. А в краях залетейских мерцает скудно Свет и не разглядеть в полумраке лица. Я не знаю, какому еще народу Так светило бы солнце и птицы пели, А загробная, тусклая жизнь с исподу Представлялась подобием узкой щели! Как сказал Одиссею Ахилл, в неволе Залетейской лишенный огня и мощи, На земле хорошо, даже если в поле Погоняешь вола, как простой подёнщик. Так кому же мне верить, ему, герою, Или тем, кто за смертной чертой последней Видит царство с подсветкою золотою, В этой жизни как в тесной топчась передней? «Что Вергилий про воду в ведре и про лунный луч…»
Что Вергилий про воду в ведре и про лунный луч Или солнечный в темном, наверное, помещенье Написал: к потолку прилепляется, как сургуч, И дрожит, и мерцает чудесное отраженье. Этот отблеск порхает, скользит, умиляет взгляд И, резьбу потолочную сделав волнообразной, Ходит по потолку, словно призрак, вперед, назад, Драгоценный, колышется, дышит во тьме, алмазный. Медь ведра и вода в нем, под ярким лучом дрожа, Демонстрируют на потолке торжество побега. Разреши мне, Вергилий, добавить, что есть душа У материи тоже, не только у человека. «А теперь он идет дорогой темной…»
Джону Малмстаду
А теперь он идет дорогой темной В ту страну, из которой нет возврата, — Было сказано с жалобою томной Про воробышка, сдохшего когда-то. Плачьте, музы! Но, может быть, дороги Той не следует нам бояться слишком, Если даже воробышек убогий Проскакал раньше нас по ней вприпрыжку. Проскакал — и назад не оглянулся, Тенью стал — и мы тоже станем тенью. Мне хотелось бы, чтобы улыбнулся Тот, кто будет читать стихотворенье. «Англии жаль! Половина ее населенья…»
Англии жаль! Половина ее населенья Истреблена в детективах. Приятное чтенье! Что ни роман, то убийство, одно или два. В Лондоне страшно. В провинции тоже спасенья Нет: перепачканы кровью цветы и трава. Кофе не пейте: в нем ложечкой яд размешали. Чай? Откажитесь от чая или за окно Выплесните, только так, чтобы не увидали. И, разумеется, очень опасно вино. Лучше всего поменять незаметно бокалы, Пить из чужого, подсунув хозяину свой. Очень опасны прогулки вдоль берега, скалы; Лестницы бойтесь, стоящей в саду, приставной. Благотворительных ярмарок с пони и тиром, Старого парка в его заповедной красе. Может быть, всё это связано как-то с Шекспиром: В «Гамлете» все перебиты, отравлены все. Епископ
Викторианская эпоха. Епископ — праздничный наряд — Но прорисован как-то плохо, Иль общий сумрак виноват? С батистовыми рукавами, Как важный сан его велит, Как будто недоволен нами, Высокомерен и сердит. Но есть какая-то стыдливость, Неловкость в том, как он ладонь На книге держит, — что случилось? — Как будто руку жжет огонь, Сомненье чудится, обида, Отсюда мглистость и туман; Или «Происхожденье видов» Прочел, тайком от прихожан? «Как выточен, как выпучен…»
Как выточен, как выпучен, Похож на звероящера Пузатый стол гостиничный С его пустыми ящиками! Пустоты деревянные, Бессмысленные полости С расчетом на пространные Потерянные повести. О, если бы из ящика Извлечь чужую рукопись Забытую, шуршащую От времени и сухости. Назвался бы издателем Шедевра неизвестного И удружил читателям Скупого века пресного. «Таманью» или «Вертером», Но с новой подоплекою, Любовное поветрие Связав с тоской глубокою. Пускай влечет рассказчика Стол, внутренность рассохлая. Чур! Револьвера в ящике Нет, — только муха дохлая. «Когда листва, как от погони…»
Когда листва, как от погони, Бежит и ходит ходуном, Как в фильме у Антониони И у Тарковского потом, Я отвести не в силах взгляда, Такая это мгла и свет, И даже фильмов мне не надо, — Важна листва, а не сюжет. Когда б на каннском фестивале, Припомнив всю тоску и боль, Ей, буйной, премию давали За ею сыгранную роль, Как это было б справедливо! Она б раскланялась, опять Фрагмент кипенья и надрыва Сумев так чудно показать. «Тайны в Офелии нет никакой…»
Тайны в Офелии нет никакой И в Дездемоне, по-моему, тоже. Только цветы, что всегда под рукой, И рукоделье, и жемчуг, быть может. Девичья прелесть и женская стать. Утром так радужно в мире и сыро… Тайна — зачем она, где ее взять? Тайну придумали после Шекспира. Песенка — да! Понимание — да! Или упрямство и непониманье, Только не тайна — мужская мечта, Вымысел праздный, любви оправданье. Чтоб на вопрос: почему полюбил Эту Офелию, ту Дездемону, Нужный ответ у мечтателя был, Темный по смыслу, высокий по тону. «Имя Осип — не лучшее имя…»
Имя Осип — не лучшее имя, Для лакея подходит оно И никак не сравнится с другими: Вячеславу, должно быть, смешно, И Валерию тоже; лежать бы Днем на барской постели тайком, Заезжая в трактиры, усадьбы, По паркету ходить босиком. Имя Осип — нелепое имя. Щи хлебать бы да есть пироги, А не далями грезить морскими, С левой встав на рассвете ноги, Что за жизнь, что за мука порою, А в театре опять «Ревизор», Ах, уплыть бы с царями под Трою, Чтобы пена смочила вихор! «Осип Эмильевич, два-три заскока…»
Осип Эмильевич, два-три заскока, Несколько чудных, как тень, недомолвок В ваших стихах погубили так много Душ среди здешних березок и елок. Если б вы знали, какую смекалку, Хитрость и ловкость они проявили В шатких стихах, то схватили бы палку, С лестницы черной их мигом спустили. То, что нашёптано черною мукой, Лестничным страхом, дверною пружиной, Стало сегодня, во-первых, наукой, А во-вторых, яйцекладкой мушиной. Умные дурни, ученые дуры. Вы, смысловик с голубыми белками, Упоминательной клавиатуры Им бы велели не трогать руками. Музыка, мусор, муслин, замутненье Мысли, маслины, Москва на медали — Вот их ассоциативные звенья. Осип Эмильевич, как вы отстали! Вы и не знали, что вы герметичны, И синкретичны, и интроспективны. Вас раскусили, поймали с поличным В цепком Воронеже, мерзлом и дымном. «Я люблю тиранию рифмы — она добиться…»
Я люблю тиранию рифмы — она добиться Заставляет внезапного смысла и совершенства, И воистину райская вдруг залетает птица, И оказывается, есть на земле блаженство. Как несчастен без этого был бы я принужденья, Без преграды, препятствия и дорогой подсказки, И не знал бы, чего не хватает мне: утешенья? Удивленья? Смятенья? Негаданной встречи? Встряски? Это русский язык с его гулкими падежами, Суффиксами и легкой побежкою ударений, Но не будем вдаваться в подробности; между нами, Дар есть дар, только дар, а язык наш придумал гений. «Минерва спит, не спит ее сова…»
Л. Столовичу
Минерва спит, не спит ее сова, Всё видит, слышит темными ночами, Все шорохи, все вздохи, все слова, Сверкая раскаленными очами, Ни шепот не пропустит, ни смешок И утром всё Минерве перескажет, А та на голове ее пушок Пригладит и к руке своей привяжет. Минерва покровительствует тем, Кто пишет, выступает на подмостках, Создателям поэм и теорем, Участье принимая в их набросках, В их формулы вникая и ряды Созвучий, поощряя мысль и чувство. Сама она не любит темноты, Но есть сова: тьма тоже часть искусства! «Хорошо стихи хранятся…»
Хорошо стихи хранятся В кипарисовом ларце, Не желтеют, не пылятся И с посмертной породнятся Славой в сумрачном венце. А еще из кипариса Срублен был другой ларец. Мимо мелей, мимо мыса, Не нужна въездная виза, — Мертвый в нем лежал певец. В парусах томился ветер, Средиземная ленца, Мрачный север на примете. Как нас мучат оба эти Кипарисовых ларца! Зимние звезды
Когда писать поэту не о чем И западает звукоряд, Как стрелку переводит стрелочник, Он устремляет к звездам взгляд, И эта тема бесконечная, К нему на выручку придя, Слепит, как платье подвенечное, Переливаясь и блестя. Неважно, летние ли, зимние, Пожалуй, зимние верней, — И оживает Полигимния В красе невянущей своей, Хотя ползут по складкам трещины, Побиты торс и голова, Но гимны вечные и вещие Находят новые слова. Итак, зима. Итак, свечение. Итак, продлен ангажемент На труд земной и осмысление Последних тайн, — такой момент, — Сменив простое, как мычание, На неподъемное почти… А звезды зимние в отчаянье Нужней, чем летние, — учти. «Воробью, залетевшему в церковь, что надо в ней?..»
Воробью, залетевшему в церковь, что надо в ней? Может быть, он хотел в одиночестве помолиться И не думал, что в церкви так много сейчас людей, И тем более, что раздражает их в церкви птица. Вот и кружится, мечется, — выхода не найти: Где та дверь, то оконце, в которое залетая, Он надеялся уединение обрести И защиту, ведь жизнь и ему тяжела земная. Слишком много людей, украшений, — зачем они? И слепит его золото, и ужасают свечи. А еще эти мрачные фрески в густой тени, А еще этот дым, от него заслониться нечем. Недоволен священник, с тяжелых подняв страниц Взгляд на глупого гостя, круженье его, порханье, А ведь гость-то, быть может, потомок тех чудных птиц И блаженный Франциск им Святое читал писанье. Письмо
Безумное по почте электронной Пришло письмо. Как если бы невроз Надиктовал его характер темный: Вопрос, вопрос, вопрос, вопрос, вопрос. Что значат вопросительные знаки И что на них могу ответить я? Тем более, что я и сам во мраке Земного пребываю бытия. Приятель мой далекий, установку Смени, вот куст, вот облако, вот сад. Попробуй взять другую кодировку, Систему поменять координат. Смотрю на вопросительную стаю. Что делать? Где-то ж должен быть ответ. Как сказано у Чехова? — Не знаю. По совести, не знаю, Катя. Нет. Памяти А. М.
Сказал, что смерти не боится, И показал мне револьвер, Который может пригодиться. Хотелось взять с него пример, Грядущий ужас взять на мушку, В глубоком ящике стола Держать такую же игрушку: Спустил курок — и все дела! О, наши тайные влеченья, Свободный выбор и расчет! Он умирал в больших мученьях. В какую тьму душа зайдет И на смертельной той тропинке Ее коснется чье крыло? А то, что он на черном рынке Купил, ему не подошло. «Человек походить начинает на старую фреску…»
Человек походить начинает на старую фреску, Облупившуюся и к былому не склонную блеску. Впрочем, он-то уйдет, а ее, может быть, обновят. Пригласят знатоков, окружат, уберут занавеску — И, пожалуйста, лошади скачут и птицы парят. Знатоки недоверья не выкажут или сомненья: Это все-таки Джотто и все-таки это Мантенья, Ничего, что на старую новая краска легла. Ну а ты представляешь такое свое обновленье? Или лучше беспамятство, лучше загробная мгла? «На этом снимке я с Нероном…»
На этом снимке я с Нероном, Как будто он мой лучший друг. Он смотрит взглядом полусонным, Но может рассердиться вдруг. И в самом деле, можно ль к бюсту Так подходить, сниматься с ним? А вдруг проснется злое чувство — А в гневе он неукротим. И разве я люблю Нерона? Он в римской тоге, я в плаще, Всё это странно, беззаконно И беспринципно вообще. И всё, что мне о нем известно, Такой кошмар, сплошное зло! А вот поди ж ты, сняться лестно С ним, — столько времени прошло! «Сам себе говорю: не мешай…»
Сам себе говорю: не мешай, Заслоняешь мне мир этот чудный, Где цветет по полям иван-чай И топорщится мох изумрудный. Сам в сторонку себя отведу. Посреди тишины и свеченья Ты лелеешь тоску и тщету И приносишь одни огорченья. Стой тихонько, не двигайся, жди. Потерпи, я приду за тобою. О, как поле блестит впереди С огибающей поле тропою! Как река за ним блещет, слепя, На стеклянный прилавок похожа! Я хочу отдохнуть от тебя, Не терзая себя, не тревожа. Как-нибудь обойдись без меня, С полчаса потопчись: ты наказан. О, не порть мне счастливого дня, Ты ко мне лишь до смерти привязан. «Клод Моне говорил приблизительно так…»
Клод Моне говорил приблизительно так: Выходя на пленэр, позабудь про овраг, Если это овраг, и про дуб, если дуб, И про горный уступ, если это уступ. Просто думай: вот здесь желтоватый овал, А под ним треугольничек розов и мал, И зеленые полосы, полосы сплошь, Если скажешь себе: это ветви, — соврешь. И не думай о сходстве; на что ни взгляни, На волну ли, на поле, на речку, на луг, — О себе позаботятся сами они, Из блаженной бессмыслицы явятся вдруг! «Теперь не слышен мне ни лязг, ни гром…»
Теперь не слышен мне ни лязг, ни гром Землечерпалок и камнедробилок — И хорошо! Пусть ходит ходуном Листва и ветер гладит мне затылок — Не слышу их, но чувствую, слежу За ними восхищенными глазами, Морскою пеной больше дорожу, Чем прежде, белогривыми волнами. А если что-то сброшу со стола, Блокнот ли, ручку, — странная пропажа Волшебна так, чудесна и хитра, Что как-то и не огорчает даже, А человек, мне кажется, уже Сказать не может ничего такого, Чего бы я не знал, чему в душе Заранее не подобрал бы слова. «Фредерик, вы должны обессмертить себя…»
Фредерик, вы должны обессмертить себя, Фортепьяно для этого мало, И любя вашу музыку, страстно любя, Я хотел бы еще и вокала, И симфонии, оперы вам пожелать, Без сюжета нельзя и героя! Надо Моцарту быть и Россини под стать, Барабана прошу и гобоя. Фредерик, полюбите фагот и трубу, Вам не скучно без флейты и скрипки? Я готов обратить пожеланье в мольбу: Постарайтесь избегнуть ошибки, Полонез превосходен, прелестен этюд, Безусловно прекрасна мазурка, Но от вас и во Франции большего ждут, И в тяжелых снегах Петербурга. Фредерик улыбается. Он не взбешён, Не смущён, не сердит, не расстроен. В этих увещеваниях есть свой резон, Его старый учитель достоин Уважения. Вот и Мицкевич к нему Подходил с тем же самым советом. Он напишет ноктюрн и приложит к письму — И ноктюрн будет лучшим ответом. «Может быть, ангел берет наобум…»
Может быть, ангел берет наобум С полки какой-нибудь том? Может быть, ангел завидует двум Щеткам в стакане одном? Может быть, он открывает буфет И отпивает коньяк? Мы ж на бутылке не станем помет Делать, ведь это пустяк! Может быть, небо полуночи в тех Нами любимых стихах Отдал бы ангел, хотя это грех, За поцелуи впотьмах? Может быть, скучные песни земли В скорбном соседстве могил Ангелу что-то понять помогли, Моцарта он полюбил? Может быть, ангелу жар батарей Нравится, стол и тетрадь? Может быть, ангелом быть тяжелей, Чем человеком, как знать? «В вечернем солнце медно-красный…»
В вечернем солнце медно-красный Сосновый лес, плавильный жар, Знакомый с детства, безотказный Смолистый дух и скипидар. Как будто в свете знаний новых И не стареющих идей Открыто райских, стометровых, Лучисто-ярких сто дверей. Я верю с детства в это чудо, Однажды вечером оно Ко мне придвинулось оттуда, Где было пламя зажжено. И обещало этой жизни Поддержку высвеченной, той, И поэтические мысли, И пенье строчки стиховой. Поэт рождается в мгновенья Такого яркого огня, И все мои стихотворенья Уже глядели на меня. Уже замыслены, напеты, И надо только взрослым стать, Проникнуть в тайны и заветы, Чтоб их из пламени достать. «Оревуар, адьё и до свиданья…»
Оревуар, адьё и до свиданья, Аривидерчи, ауфидерзейн, Гудбай, гуднахт, — в минуту расставанья Неву ли, Темзу, Тибр увидим, Рейн? А может быть, какую-нибудь речку Поменьше, Суйду, скажем, как она Была, подобно тусклому колечку, Мне из окна вагонного видна. Влекла, манила, солнцем разогрета, И говорила в зарослях о том, Что и она в каком-то смысле Лета, В прощальном смысле, чудном, неземном. Биографическая справка
Александр Семенович Кушнер родился 14 сентября 1936 года в Ленинграде. Живет в Петербурге. Закончил в 1959 году филологический факультет Государственного педагогического института им. Герцена и десять лет преподавал в школе русский язык и литературу. Печатается с 1956 года. Член Союза писателей с 1965 года, член Пен-клуба (1987). Женат на Елене Невзглядовой, филологе и поэте, выступающей со стихами под псевдонимом Елена Ушакова.
Александр Кушнер — лауреат многих литературных премий, в том числе премии «Северная Пальмира» (1995), Государственной премии России (1996), Пушкинской премии немецкого фонда Альфреда Тёпфера (1999), Государственной Пушкинской премии (2001), первый лауреат Российской национальной премии «Поэт» (2005), Сербской поэтической премии «Золотой ключ» (2007), премии Корнея Чуковского (2008). Книга «По эту сторону таинственной черты» (2011) на Московской международной книжной ярмарке названа «Книгой года» в номинации «Поэзия года».