«…братья разъехались кто куда. Сы Пу Мин просил смилостивиться над ним. Владыка увещевал его:
— Вас смущает, что здесь подземный мир. А между тем у вас будет щедрое жалованье и вы ни в чём не будете нуждаться. Ваше довольствие, наряды и выезд будут такими, о которых при жизни вы не могли бы и мечтать.
И вновь Сы Пу Мин настоятельно просил, лил слёзы и отбивал поклоны.
— Я не буду вас неволить, — наконец молвил владыка. — Достойно сожаления, что вы не пошли навстречу нашим желаниям.
Тотчас он взял со стола свиток с записями гражданских дел и сделал в нём соответствующую пометку. Сы Пу Мин стал благодарить владыку за оказанную милость, а тот предложил напоследок:
— А не угодно ли вам, сударь, проявить заботу об умерших прежде вас родственниках?»
Валерия прервала чтение, повернулась ко мне:
— Как похоже, не правда ли?
— Что было дальше? — капризно спросила Анжелка.
«С Сы Пу Мином послали провожатого, и тот повёл его к городской стене. Ворота города были воротами тюрьмы. Сы Пу Мин и провожатый вошли в город и пошли по улице. Дома стояли вплотную друг к другу. Они вошли в последний. Там Сы Пу Мин увидел девушку и узнал в ней свою сестру. Сестра тоже узнала его, стала плакать и жаловаться…»
Раздался звонок в дверь. Явилась Владлена. Она принесла бумажный пакет с бутербродами. Чтение было забыто. Мы с ней пододвинули стулья к дивану, уселись в кружок все вчетвером и стали есть бутерброды, запивая водой из литровой бутылки, передаваемой по кругу. Я спросил у Анжелки, с чего началась эта история, которую они тут читали.
— Сы Пу Мин заболел и умер, — ответила Анжелка.
У Валерии я спросил, чем эта история закончилась.
— Он ожил, потому что у него оставались недоделанные дела. Он доделал их и умер снова.
«Разве так бывает?» — подумал я и откусил от своего бутерброда. Было слышно, как мы жуем, как булькает в бутылке вода и как падает, глухо ударяя в толстый ковёр, отсыревшая лепнина с потолка в кабинете. Владлена так и не сказала ни слова.
Кеша Вирсавин не заходил ко мне после того, как возле моей двери ему попала в голову самопальная бомба. Бомба не взорвалась, но шишку набила. Но это я узнал уже не от него. От него я узнал только, что утешительные прогнозы синоптиков он придумал сам. Ему было невыносимо смотреть, как люди сходят с ума от страха. Они думают, что Океан зальёт Город, и они не смогут дышать, забыв, что дышать им уже не обязательно.
Мы собрались у Владимира, потому что у меня было ровно настолько же опасно, но в моей квартире Океан уже смыл ковры, а этажом выше всё оставалось по-прежнему. Только сумасшедшая чайка, ударившись в стекло, проделала кривую трещину.
Мы с Владимиром сидели напротив друг друга. Слева от меня Валерия. Слева от Владимира Маркуша, в честь праздника надевший рубаху. Вихры на двух его макушках торчали рожками. Следующей за Валерией сидела Анжелка, следовательно, от Владимира по правую руку. Следующим за Маркушей — Ангел, значит, справа от меня. Мы сидели за круглым столом и предавались воспоминаниям. Владимир утверждал, что помнит звёздное небо. Точь-в-точь таким, каким видишь его в первый и последний раз со дна мусорного бака. Анжелка не верила. Она сказала, что Владимир придумал звёздное небо. А Маркуша, напротив, говорил, что по описанию узнал все созвездия Северного полушария. Потом он почему-то вспомнил, как жалел свои зубы, пока их выбивали о край унитаза в армейской уборной. Он тогда ещё надеялся выйти оттуда живым. Анжелка сказала Маркуше, что, пусть все его картины смоет Океан, он их всё же написал. Ради этого стоило попасть сюда. Сказала: здорово, что все мы здесь, хотя и очень больно.
И я почувствовал, что всем действительно больно. Больно всё время. Привычно. Но нет-нет и ещё чуть больнее становится, вот и вспомнишь про надоевшую душевную мигрень. Владлена говорила, что я не жил, а спал. Но спал-то я с открытыми глазами. Я помню, как от пощёчины люди могут не чувствовать ничего, кроме прикосновения к щеке. Здесь воздух взрезал лёгкие, от боли становясь горячим.
Анжелка рассказала, как ждала моего прихода в больнице. Всё так просто. Я должен был прийти. Если не в больницу, то на могилу. Она грустно, без упрёка посмотрела на меня. Я посмотрел на неё: сколько раз вообще я не пришёл, не ответил, не…
Я рассказал совсем другую историю. О том, как стоял на краю крыши, но не сделал шаг. Я думал тогда о той, единственной, и мне было почти так же больно, как сейчас. Я думал, что не смогу пожелать и сотой доли этого даже заклятому врагу, даже дьяволу… Слева от меня вздрогнула Валерия, справа — Ангел. Я и сам вздрогнул, невпопад сказал:
— Клеветнику.
— Оклеветанному, — тихо поправила меня Валерия.
Я перехватил её нежный, материнский взгляд, обращённый к Владимиру.
— А потом, — закончил за меня Ангел, — она вышла замуж за другого, родила ребёнка, стала дородной, непохожей на себя, так?
— Не знаю. Но мне всё равно. И тогда, на крыше, мне было всё равно, что будет с ней. И я не сделал шаг, но это не важно.
Валерии нечего было рассказать, и все продолжали смотреть на меня. Потух свет (это случалось всё чаще и чаще: чайки обрывали провода), я говорил в темноте:
— Никогда я не хотел бы стать причиной такой же боли для другого, какую пережил сам.
Свет вдруг включился. Неожиданно озарённые лица были грустны, как у святых мучеников. Мы переглянулись и засмеялись.
— Это экзистенциальная боль, — смеясь сказала Анжелка.
И я снова порадовался её манере изъясняться. Внешне она всё-таки оставалась девятилетней девочкой.
— Я мыслю, следовательно, существую. А это значит, что больно дышать, смотреть, ходить… Попробуй морфий.
Внизу загрохотало. Похоже, в моей квартире выломали дверь. Мы снова засмеялись: как ловко вышло, что им и в этот раз не в кого стрелять.
— Послушай, — Ангел взял меня за плечо, — а если бы к тебе обратились, скажем, так: удели-ка мне немного из своей вечности, а то мне больно. Ты бы согласился?
Я ответил, потом задумался.
— Ну и напрасно, — пробормотал Ангел.
Отчаянная чайка разбилась о стекло. Окровавленные осколки посыпались в Океан, чтобы отмыться в нём до прозрачности. А мы сидели и смеялись.
Последнее, что я успел сделать, это спуститься к себе, достать из ящика стола тетрадный линованный листок, зачеркнуть «Здравствуй» и написать:
Я сложил из письма самолётик и запустил его в белую мглу за окном.
Потом мы с Владимиром шагали через площадь, а худая чёрная тень выслеживала нас, и назойливо целилась из пистолета, и забавляла нас своими ужимками. Тень бежала вокруг на полусогнутых ногах, выстрелы напоминали о новогодних хлопушках. Тень обогнала нас. Владимир чуть не стукнулся лбом в дуло пистолета. Хлоп!
Он лежит на краю лужи в хлопьях грязного снега. Его невидящие глаза становятся прозрачными, как раух-топазы, а в середине лба зияет ещё один зрачок. Зрачок нацелен вслед пропавшей тени. Я стою рядом на коленях. Держу Владимира за ещё тёплые руки, а он тает. Как кусочек сахара.
Я лечу над ступенями:
— Владлена, помоги мне, он исчезнет…
Владлена прыгает и хлопает в ладоши:
— Как хорошо! Есть справедливость! Есть справедливость!
Снова я бегу через площадь, бегу мимо белого пальто, сползающего пеной в мутную лужу. Я бегу в музей. Кто-нибудь, помогите мне: я лежу в хлопьях грязного снега посреди площади и не вижу неба. Спаситель выходит из музея. Я в отчаянии кричу ему, что это я, что нужна помощь. Он суетливо оглядывается и поспешно сворачивает за угол. Я, не понимая зачем, бросаюсь в погоню за ним. Мы бежим, путаясь в закоулках, разбивая тонкий лёд на лужах, вздымая холодные брызги, оскальзываясь, трудно дыша. Я кричу. Чайки кричат над домами, бьют стёкла, рвут провода, падают замертво. Спаситель бежит, нелепо подбрасывая вверх коленки, и постоянно оглядывается на меня. Вдруг он пропадает в тумане, и тогда я стараюсь бежать быстрее, ориентируясь на топот его ботинок. Я не упускаю его, но догнать всё равно не могу.
И я остановился. Отдышался и побрёл неизвестно куда, натыкаясь на дома, спотыкаясь о мёртвых птиц. В лужах искрят синим светом оборванные провода. Влага мелкими каплями оседает на лицо. Я иду и иду. Я не знаю, где я. Я заблудился.
Часть II
Что было вначале: радио или небо в окне? Вначале было небо. Посветлевшее грязно-серое небо, переплетённое в окно. Потом было радио — звук. Потом возник потолок. Потом стало — я есть. Кто? Где?
Я лежу на высокой жёсткой кровати, на снежно-белых, хрустящих от крахмала простынях…
Ангел пришёл ко мне в больницу и сознался, что сам сбил меня машиной. Меня приняли за Владимира. Ангел сел в гангстерский автомобиль. На заднем сиденье рыдала Валерия. Автомобиль чёрной акулой устремился между домов. Я стоял в луже Океана, над трупом чайки, в кругу чёрных теней. Им надо было видеть меня поверженным. Ангел разорвал круг, взял меня на мушку металлического плавника на капоте и, повалив навзничь, пропустил между колёс. Мы с мёртвой чайкой лежали в луже валетом и бессмысленно таращились вверх. Через квартал Ангел развернулся и снова въехал на площадь. Валерия перестала рыдать. Они вместе с Ангелом втащили меня в красную пасть автомобиля.
Когда они за мной вернулись, на площади никого не было. Только я и мёртвая птица. Она, наверное, до сих пор там.
Я выслушал Ангела и уснул.
— Может быть, я не умирал никогда, просто летаргия… Когда-нибудь я проснусь.
— Знаешь, как это называется? Надежда. Конец настоящего. Грёза, бред, болезнь…
Валерия остриглась наголо и купила билет на пароход. Она выбрала буддийский Китай.
Мне трудно давалось различать границы сна и яви. В больнице я попробовал морфий и валялся в плену душных фантазий, тяжёлого сна. Ничем это не легче настоящего.
— О, Господи, — прошептал я.
— Ты веришь в Бога?
— А ты нет?
Что можно вычитать в зеленовато-серой мути за окном? Даже если смотреть на неё вечность?
— Но кто-то же всё это сделал? Ведь не мы с тобой?
— Мы с тобой. Больше некому.
«Город лёг в дрейф, — сказало радио. — Трансгрессия Океана успешно завершилась».
Океан накрыл Город и выдрал его из земли вместе с подземными коммуникациями, которые теперь назывались подводными. И радио сообщало, что начались подготовительные работы к первому тимбированию этих подводных коммуникаций. Аварийная осадка почти полностью ликвидирована, брекватеры установлены. Килем выбран самый крупный, некогда подземный, склад. Сублиторали вокруг Города больше нет. В пригородах устанавливаются понтоны и леера. Налаживается люминофорное освещение. Город скоро будет полностью отакелажен. Почему на весь сумеречный Город не нашлось ни одного моряка, чтобы запретить им пороть этот бред? И интересно, сколько градусов долготы и сколько широты там, где пересекаются параллели: я и реальность. Я просыпаюсь один и засыпаю вновь, и зову Ангела. И он входит сквозь дверь: дымчатые глаза, светлые пряди разбиваются о волнорез обнажённого плеча, на нём чёрная бабочка.
— Пресветлый Ангел, есть ли якорная цепь крепче человеческой любви, не дающей нам умереть после смерти?
— Память, мой друг, память, — отвечает Анжелка.
Когда Валерия отплывала в Китай, голова её уже покрылась золотистым пухом. Куда же делась Анжелка? Неужели Валерия взяла её с собой? А Маркуша? Океан смыл его «Грех». Целомудренный холст в золочёной раме висит где-то там, над моей пустой кроватью, а мимо проплывают стулья. Неужели Анжелку, и рыдающую хранительницу оклеветанного Владимира, и Маркушу, убитого в армейской уборной, Океан смыл навсегда?
— Настоящее бессильно перед прошлым, — говорит мне Ангел, — то, что сделано, не сделаешь во второй раз.
— Это всё категории времени, — тихо возражаю я, — а времени здесь нет, значит, не может быть и настоящего с прошлым.
— Или это не категории времени, ты подумай как следует.
На лице моего Ангела бледные веснушки, и от него едва уловимо пахнет кардамоном, а в другой раз лимоном, а ещё гвоздикой.
— Скотти пропал, — говорит мне Ангел.
Он приносит показать морской бинокль. Я живу на последнем этаже. Если встать у окна и приложить бинокль к глазам, то можно представить, что видишь горизонт.
Мне снится, что мы ходим в резиновых сапогах по размытому пустырю. Океан — что лохань с водой после большой стирки. Грязная пена стекает плевками с голенищ. Мы говорим, говорим, говорим о чём-то важном. И договариваемся. Я просыпаюсь и не помню, о чём.
В моей квартире нет ковров и мягких кресел. В ванной висит небольшое круглое зеркало. На окнах куцые бесцветные занавески. Над моей кроватью чистый холст в золочёной раме. На дощатом полу годовые кольца соляных разводов.
Покинув больницу, я остался лежачим бездельником. Укладывал книги стопками у кровати, рядом с чайником ставил стакан. Заваливался на кровать и начинал с верхней. Дочитав, я метко отправлял книгу в форточку. Книга взмахивала страницами и улетала на волю, окольцованная моей памятью. Я брался за следующую, открывал на том месте, где когда-то закончил её чтение, дочитывал до конца, пил воду, изредка поглаживал корешок на прощание и отпускал её вслед за предыдущей. Книга разворачивалась, ловила воздушный поток и уносилась прочь. Они-то, оказывается, были живыми. А вот я оставался мёртвым.
За этими занятиями я не заметил, когда начала приходить ко мне улыбающаяся девушка и когда перестала уходить. Вода больше не иссякала в моём чайнике, а обнаружив возле кровати наполненную тарелку, я по привычке стаскал всё, что на ней было, в рот. Когда же я наконец заметил, что вокруг меня кто-то ходит, хлопочет и хохочет себе под нос? Вероятно, я пошёл в кабинет за следующей стопкой книг. А она встала на пути и улыбается. Я подумал — немая. Оказалось, она говорит по-французски. И не только. Подражая чужим голосам, она без слов рассказала мне, как мы виделись в музее. Правда, ей пришлось кивать на чистый холст, и взбираться на воображаемый подиум, и оборачиваться на меня, улыбаясь. Её имя — Нинет Нида. Она давно рядом. Она решила заботиться обо мне. Ну и пусть.
Я пожаловался Ангелу на скуку.
Я выходил бродить по Городу, увидел, что ветер разогнал туман, а Океан нанёс на улицы много хлама. И везде следы разрушений. Я хотел добраться до Океана, но никак не мог. Полузатопленный Город. Редкие прохожие в высоких сапогах. Полумгла. Запах гниения. Бесконечный Город.
На маленькой площади среди перевёрнутых скамеек я различил высоченного человека: памятник. Он стоял без постамента, заложив руки за спину, и смотрел в темноту. Ноги его утопали в воде. Пробулькав к нему, я встал рядом, но не достал памятнику и до груди. Мы постояли молча, посозерцали ничто.
— Кто ты? От какого вдохновения ты сначала не мог умереть, а теперь не можешь быть забыт? И каково это — навечно утратить небытие? И видишь ли ты предел Города? Ведь если у Города нет предела, то не может быть ни Китая, ни даже Океана. В самом устройстве этого мира есть какая-то ошибка, а?
Памятник на этот раз мне ничего не ответил.
Дома меня ждал Кеша Вирсавин. Он собирал полотна Марка, не до конца смытые Океаном, и пришёл посмотреть мой «Грех». Нинет его чем-то кормила. Он пытался щебетать с ней. Но до чего же он изменился! Ссутулился, поблёк.
— Я теперь главный музейщик, — сказал он мне. — Я собираю выставку «Конец реальности». Останки вещей, обглоданные Океаном. Хожу среди них и вдруг понимаю: они другие, бесполезные, испорченные, но они реальны. А реальность-то заканчивается там, где начинается её восприятие. Что же после? Чувственно-интеллектуальный мир — каждому свой. Мы все одиноки, как чучела чаек, набитые пережитым. Трухой памяти, вчерашним счастьем. А вечное искусство — капкан на мгновение. Оно ловит мгновение, но потом умирает само. Понимаешь? Смытый холст, он как человеческий череп. Ты ведь помнишь, что было на твоей картине? И я помню. Но наша память превратится в труху. Так где же оно — Вечное? Его нет. Больше того, мы помним с тобой совсем разные картины. «Грех» Марка, твой «Грех», мой «Грех» — всё это не одно и то же. Вот — Конец Реальности.
— Ты, наверное, прав, — сказал я Кеше, — но «Грех» я тебе не отдам. Пусть другие, как хотят, находят свой Конец Реальности. Моя Реальность ещё не закончилась.
Кеша не обиделся. Он рассеянно улыбнулся: так ты тоже считаешь, что всё напрасно? Посидел ещё немного, вежливо простился и ушёл. Он потерял одни иллюзии и выстраивал новые. Мне было жаль его, но я ему не помощник. Мы с Нинет остались наедине, и она принялась заботиться обо мне. Она стала уже так привычна… Я не удивлюсь, когда однажды обнаружу её в своей постели. Может быть, это и называется: уделить немного вечности? Я ничего не знаю о ней, она — обо мне. Наверное, прибой принёс её.
Пришёл ко мне Ангел и спросил: ну что тебе стоит полюбить её, если ты такой добрый, а она маленькая, беззащитная и милая, как котёнок? К тому же душу надо истратить. Тебе важен конечный результат, не так ли? Тогда не плевать — на кого и на что? Нет, Ангел, не плевать. И я не добрый. Я такой же ни нет, ни да, как Нинет. Ни рыба, ни чайка; ни суша, ни море. Ни тьма, ни свет, продолжил Ангел, и мы поиграли ещё в эту игру. Нинет принесла чаю и присела полопотать с нами. Хранитель послушал и согласился: не люби.
Вышло так, что мы здорово поладили с Ангелом. Он часто заходил и как-то принёс мне радио. И теперь я не только спал, гулял, отпускал книги на волю, но и слушал сводки погоды, которая не менялась. И ещё про альмукантарат, шпангоуты, футшток, лаглинь, про сулой и льяло.
Я спросил у Ангела, за что он не любит Кешу Вирсавина. Он ответил, что Кеша — светский прихлебатель и лжец. Но он же не из корысти. Тем глупее. Но он же хочет как лучше. Тем опаснее. Ангел, а ведь вы были с ним друзьями? Ангел смолкает.
В другой комнате детский голос читает. Слышно, как он разбирает слова, сбивается, начинает снова. Я подхожу к двери, берусь за ручку, приоткрываю… Как можно читать в такой темноте?
…наедине с собой…
Узнай себя в далёком ветре, волне, сухом цветке. Душа вечно умирает и не-уста-нно рож… рождает… рождает-ся. Чувствуешь, как пахнет вечность? как бесконечность преломляется через хрусталик глаза? как сознание затягивается в перспективу отражений?…