Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Поэты пражского «Скита» - Сергей Милич Рафальский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Зубочистки грозят, как рапиры…»

Зубочистки грозят, как рапиры, и чернеет рояля помост. Через мутную полночь трактира ты опять вырастаешь до звезд. Мимоходом, как позднюю помощь, ловишь скрипок унылый привет. Этих лиц, этих комнат не помнишь, и легко уплывает паркет. И не пена — ты знаешь заране, что над пивом плывут облака. Голос твой, освященный молчаньем, как весеннего грома раскат. А из пены родившись, Венера, пьяным жестом щеку подперев, эту ночь принимает на веру, будет слушать покорно хорей. Под полями дешевенькой шляпы ты увидишь сквозь дым голубой, как слезами на скатерть закапав, для тебя оживает любовь. О поэт, разве розы не могут, если хочешь, и здесь задышать?! Но, сбиваясь с цветущей дороги, ослепленная бродит душа. И не видит, присевшая сзади, как приходит любовь умирать на измятом обрывке бумаги, под заржавленным жезлом пера.

СКУЛЬПТОР

Земные, теплые движенья на глину плещут и скользят все яростней, все вдохновенней, но чуда повторить нельзя. Полураздавленный и липкий обвал неясного лица, как вызов, шлет полуулыбку глазам прищуренным творца. Припоминая Божье слово, дрожит бесформенная плоть. Сырыми тряпками окован и к муке приближаясь вплоть, ты рассекаешь выход узкий, чтоб голос вышел на простор, чтоб пел и плакал каждый мускул, не вздрагивавший до сих пор. И вот, уже изнемогая, сквозь вопль, исторгнутый борьбой, ты слышишь — дышит грудь глухая, ты видишь — солнце над тобой. «Меч». 22.III.1936

ПРАГА

Растянув тишину по аллеям, приколов к темноте фонари, теплый вечер мундиров алеет на посту у сентябрьской зари.           Каменеет дворцовая стража,           каменеют химеры и храм.           Смерть на ратуше время покажет:           — Горожане, пора по домам! — И тогда из-под арок в извивы узких улиц, сквозь копоть и пыль, золотистым играющим пивом малостранская [98] вспенится быль.           Газ больными глазами моргает,           и туман вырастает стеной,           и бунтарские песни слагая,           бродят души в угрюмой пивной. Хмель их горек, и хмельно их горе, потрясает кружками цех; а в молчанье обсерваторий ищет Браге счастья для всех.           И, пугаясь полночного крика,           по подвалам алхимики ждут           золотую удачу, и дико           над ретортами ночи плывут. И в предчувствии бед и бездолья, одинокий и злой, как скопцы, серым пальцем глиняный Голем[99] королевские метит дворцы.

«В глухое море площадей…»

В глухое море площадей стекают переулки. Опять восьмичасовый день выходит на прогулку. И сотни лошадиных сил перековав в моторы, асфальтом бережно залил свою свободу город. Гуляет время, как палач, выдумывая трюки, и вызывает всех на матч с непобедимой скукой. Туман накинул Гранд-Отель плащом испанских грандов, и ночь орет и пьет коктейль, как негры из джаз-банда. И слышит чахлая луна, как ты кричишь рассвету, срывая гнев, как ордена: «Карету мне, карету!» «Скит». II. 1934

ГАДАНЬЕ

Разложены черные пики над сердцем твоим венцом, налево король двуликий с дорогой в трефовый дом. Любовь твою радость погубит, смотри — под сияньем корон уже улыбаются губы, уже розовеет картон. И снова горячие руки, как голуби на плечах. Цыганка гадает разлуку, И медленно тает свеча. У троек недобрые вести, девятка обиды сулит, и с пиковой дамою вместе злосчастье и горе спешит. Что было? — За мастью червонной улыбка, как спрятанный клад. Что было? — Темно и бессонно январская ночь протекла. Что будет? — Нежданная встреча, но снова сжимается грудь, крестами трефово отмечен на вечер предсказанный путь. Зовет дружелюбная дама, торопит вернуться назад, но ты выбираешь упрямо дорогу, ведущую в ад. Вся жизнь под колодою клейкой, и нож над червонным тузом — четыре руки злодейки сметают карточный дом. «Скит». III. 1935

«Ночь беспокойна, ветрена — как ты…»

Ночь беспокойна, ветрена — как ты. Над черным кофе — рифмы мотыльками. Неповоротливей, чем камень, как гулко бьется сердце взаперти! В такую ночь бесплодно говорить или вздыхать. Сиди как можно тише. В такую ночь, нахмурив брови, пишут о пуле в лоб, об умершей любви. А я? А мне?.. Мой верный карандаш уже, как опостылевший любовник, мне тягостен. На дьявольской жаровне сгорает… что? Какое имя дашь? Все ненадолго — счастье и мечты. И боль моя непрочна и растает. Что я тебя не поцелую? Что другая? Я свет тушу. Ночь ветрена — как ты. «Современные записки». 1936. Т. 61

СТИХИ О ГУЛЛИВЕРЕ

1 Тишина, как глухая пещера, крепко спит лилипутья страна; только душная ночь Гулливера вновь с пустыми руками — без сна. Гулливер, на листах иллюстраций ты на бодрого янки похож, ты раскатисто должен смеяться, чтоб спасти эту детскую ложь. Но бессильная горечь по-крысьи гложет сердце все глубже и злей, головой ты в заоблачной выси, а ногами — на этой земле. И над сердцем твоим без опаски лилипуты ведут хоровод, и твою простодушную маску букинист на прилавок кладет. Гневной рифмой хмелей на рассвете! Чахнет муза с тобою в плену, и завидуют малые дети, что нашел ты такую страну. Задыхаешься, плачешь и стонешь, окружил мелюзгой тебя Свифт, и широкие эти ладони подымают их к солнцу, как лифт. И сквозь строй заколдованных суток по игрушечным верстам равнин гонят душу твою лилипуты, заклейменную словом — «один». 2 Томясь в тисках обложки серой, еще не предано земле, лежит бессмертье Гулливера огромной книгой на столе. Спеша взволнованно пробраться сквозь сон библиотечных лет, над темным пленом иллюстраций растет и крепнет силуэт. И вот, круша ногой булыжник миниатюрной мостовой, вновь Гулливер из ночи книжной выходит в город неживой. Опять напрасно ожидала душа увидеть в этот раз дома размеров небывалых и над собой фонарный глаз. Как надоело Гулливеру на гномов сверху вниз смотреть! Где души равных по размеру? Где все смиряющая смерть? Склонись — торопят лилипуты резвиться с ними в чехарду. — Вот так пустеют склянки суток двенадцать месяцев в году! Зачем придумал сочинитель улыбку бодрую тебе? Ты гневно рвешь гнилые нити, и крошки воют, оробев. И, сняв со всех границ запреты, — как безграничен строк простор! — у самого плеча поэта душа сгорает, как костер. И, гранки заслоняя тенью густых ресниц, ты видишь тут — венок чудесных приключений кладет у гроба лилипут. «Современные записки». 1934. Т. 56

ШАХМАТЫ

Вадиму Морковину

Длинные пальцы большой руки, — Ястребом кружит тень. Мир оплывает в размах доски. Белая клетка. День. * * * Деревянны шаги королевской четы, деревянны хвосты коней. Офицерские очи прозрачно-пусты от бессонных ночей и дней. Очарованно двинулась белая рать, за квадратом берет квадрат. Обреченно клялись короля защищать деревянные души солдат. * * * Как золотисты волосы под шлемом! А белый плащ как крылья на плечах! Король, король! Любовь страшней измены Я подымусь, я глухо крикну — шах! * * * Черная дама, как Жанна д’Арк, гордо ведет войска. Шелест знамен, как весенний парк. Мутно блестит доска. Белый квадрат, черный квадрат. Гулкая тьма и свет. Нежность молчит. Души молчат. Копья несут ответ. Конь вороной, сбив седока, крошит копытом мир. Саван на лоб сдвинув слегка, смерть сторожит турнир. * * * Как нож вонзает листья кактус в окно, завешенное тьмой, и сон, однажды сбившись с такта, не возвращается домой. Вползая медленно и едко, сдвигает комнату тоска, душа томится в черной клетке, ночь нарастает, как раскат. Я низко опускаю плечи — любовь враждебна и темна, мне защищаться больше нечем. Мой ход неверен. Я одна. Неотвечающей любовью полна, как ядом, тишина. Вот так — согнувшись в изголовье, встречать я день осуждена. Но утро, и живешь иначе, надеждой сомкнуты уста, мир — разрешимая задача, и клетка черная пуста. * * * Атакуют последнюю башню с востока темнолицые роты, победу пленив, и над полем, над рябью квадратов широких ты один, как бессмертный таинственный миф. Белокурый король пошатнулся. Из рук выпускает копье и щит, но уже королева — недремлющий друг, на защиту к нему спешит. Королева, гардэ! Назад! Но в крови голубой копье, но уже стеклянеет взгляд. Барабан похоронно бьет. * * * Король, несчастье чертит последний ваш квадрат. Любовь страшнее смерти. Король, прощайте! — Мат. * * * И вот опять кладет судьбу рука в холодную коробку. Мы деревянно спим в гробу и ждем и трепетно и робко. что завтра, вновь начав игру, нас будет двигать свысока все та же крупная рука. «Новь». VII. 1934

СТРОФЫ[100]

СТРОФЫ

А. Л. Бему

Растут нелепые цветы на рукаве ночной рубахи, и ветер мнет в саду кусты, а сердце замирает в страхе, а сердце падает как мяч от этой непослушной крови, от приключений, неудач, от светлых крыльев в изголовьи. Не отойдя и не остыв от всех забот и дел вседневных, ты слышишь сладостный призыв к замене легкой. И не гневно, не торопясь и не дрожа, ты приучаешься заране и пальцы жадные разжать, и все отдать, себя не ранив. И вот — забудь, что есть земля, где счастье места не находит, что плечи слабые болят и жизнь почти что на исходе. Тебе даны следы удач и больше четверти столетья, — она труднее всех задач — ищи залог судьбы в ответе. Но числа пухнут и растут, и тут в невиданном размере ответ свивается как жгут. Молчит расчетливый Сальери, а воды льются и гудят и распирают водоемы, и путники глотают яд, и все товары невесомы! А мы бросаем как копье одно пронзительное слово. И вина крепкие мы пьем, чтобы забыть. Сквозь бред больного, сквозь крик любви и детский зов крадется вор и звезды блещут, перо в силках своих же строф отбрасывает тень зловеще… И вот решаясь на дуэль, бросая смертности перчатку, готовим сыну колыбель и строим дом пустой и шаткий. Цепляясь за последний миг — хоть миг еще на этом свете! — мы пишем много странных книг и не стареем на портрете. Как страшно телу умереть! Но умираем мы охотно от горя, от любви, и впредь готовы мы бесповоротно всей милой жизнью заплатить и смертью искупить ошибку, и так легко теряем нить в тумане призрачном и липком. Душе, готовой для разлук, встречаться суждено с любовью. Ах, ворожейка, много мук, глаза цыганские и брови! Слова — волшебный плеск весла — распоряжаются вещами. Как будто нам земля мала, любимым рай мы обещаем. И этот мир такой родной, и так легко дышать при этом, а небо над тобой одно и слышит праздные обеты. Кто любит, тот теряет счет, кто любит, тот всегда — навеки… Кто любит, тот легко убьет, любовь, как мартовские реки. А память? Память, голос мой, — все та же гонка за бессмертьем. Цветы засохшие, письмо, так, как получено — в конверте. Нас сушит давняя мечта, нам хочется, пронзая воздух, для всех, всегда, всегда блистать, напоминать, как эти звезды. И будущие наши дни снимает с картой суеверье, а затаенный страх саднит и заглушает пенье Мери. И мы трепещем — здесь, теперь… Торопимся — ведь скоро, скоро откроет ветер нашу дверь перед шагами Командора.

«Легко рифмуя эту жизнь с любовью…»

Легко рифмуя эту жизнь с любовью, слагаем мы своей судьбе стихи и воспеваем в окрыленном слове вседневный труд и темный след сохи. На грохот войн, на первый плач ребенка покорным эхом строфы зазвучат… А по ночам о Музе… Жалом тонким четверостишья вкрапливают яд. В полубреду, в построчном исступленьи так славить мир — хореем — наш удел, но о тебе, но о твоей измене еще никто, смиряя боль, не пел.

«Роняет небо сонную звезду…»

Роняет небо сонную звезду — мы произносим сбивчиво желанье и, в суеверном мучаясь чаду, мы все о чуде думаем заране. Мы все от счастья многого хотим, давая мало… Вспыхнут лица, глаза солгут, и ночь пройдет как дым, — потом томиться, звать, томиться… И мы всю жизнь единственную ждем, и только об единственном мечтаем, жалея многих, уходя вдвоем и говоря — со слов чужих — о рае. «Меч». 18.IV.1937

«Под пришепетыванье крови…»

Под пришепетыванье крови, под темный говорок вина, в полуулыбке, полуслове затаиваю чудо сна, удерживаю легкость тела, свое блаженство неумело теряя. Добрый рай теряя — — ступай, иди, засов открыт! — с недоуменьем принимаю подарок новой жизни — стыд. ………………………………… Кто, овладев волшебным грифом, какой поэт, каким пером смущает нас бессмертным мифом, а кровь бунтарским шепотком?! «Современные записки». 1937. Т. 65

«С усилием, туго светает. Спеши!..»

С усилием, туго светает. Спеши! Еще за окном синевато и томно… Почти что еще не светает… Пиши и вздрагивай, плача…                 покамест нескромный и грубый не ввалится в комнату день (халат нараспашку, колпак набекрень). С усилием, туго светает. Пиши и рви черновик неудачного счастья… Как скупо и звонко (так нищим гроши) часы обронили удары.               На части бумагу, а ночь на куски… И крикнуть!.. И крикнуть, схватясь за виски. Опомнись, утихни… Ведь строже, чем мать, нас день призывает к порядку вселенной. Опомнись, довольно… Ведь надо желать спокойного доброго утра смиренно, пока истлевает                       — чего же мы ждем? — нездешнее счастье в столе под замком. «Журнал Содружества». 1936. № 10

ЗОЛУШКЕ

Посыпав пеплом… Пепел не от горя — от бедности, от скудости твоей… Красавица, всегда покорна в споре и младшая. Всех младше и милей. Он о тебе подумал, Сандрильона, на Музу — Музу! — крикнул, не стерпел: не о царях, волшебницах и тронах — о рваном Замарашкином тряпье! Он бросил стих как вызов, как перчатку, — зола легко лежала на руке, а у щеки вилась пушисто прядка, как золото, укрытое в песке. Течет река, и дышит лес, и много на этом свете радостей и благ, а у тебя на первый бал дорога и золотая туфелька — твой флаг. Ты с каждою страницей хорошеешь, все ближе к славе и любви — тайком. Но выдержит ли худенькая шея корону царств, придуманных пером?!

«Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая…»

Ты любишь и бьешься, и гибнешь, сгорая, тебя бы утешить никто не сумел. В угрюмые ночи ты бредишь о рае, ты плачешь стихами — таков твой удел. Всю душу на рифмы, любовь на волокна, кружат, выплетаясь, стихи-кружева, а ветер стучится в ослепшие окна… Ты ищешь, последние ищешь слова. А ветер несет типографскую краску; готовая к пытке, душа не поет. На всю твою нежность горючею лаской свинец переплавленный — горе твое. И снова рождаясь под грохот и гулы, раздавлена валом, выходит душа, на злую любовь по-другому взглянула, мертво одеяньем бумажным шурша. Твоей неразрезанной книги одежды! Рифмованный холод, подавленный стыд! Читай же: ни горечи нет, ни надежды — и черным по белому — нищая ты!

ПОЭТ

Кораллы на нитке, а слово в строке, да оловом жидким печаль на щеке. И Музою избран, и конь твой крылат, но рай твой не прибран, не вымощен ад. Идет спотыкаясь, и каждый толкнет… Но гордость какая! Походкой в полет. Пусть голос под шарфом, но молвит ли он — эолова арфа, вериг перезвон. И крепко зажато, хоть жалит порой, — винтовка солдата — навеки перо.

КОЛЬЦО

От всех начал до всех концов и без конца и без начала. Бледнеют лица от венцов, клянется вечность над металлом. Роняет теплый воск свеча, и тускло золото колечек, и белым дымом на плечах фата уборов подвенечных. А белка бьется в колесе — в кольце земных сует, надежды, и, ноги омочив в росе, измявши белые одежды, душа присела на крыльцо, чтоб спеть с тоскою семиструнной о том, как спаяна кольцом ее единственная юность. Ах, потеряла я любовь, ах, потеряла я колечко! В крещенский вечер стынет кровь, гудит затопленная печка. и не мигая ты глядишь в круг золотого предсказанья, — колдует над стаканом тишь, и в дверь стучится обещанье. Но все мутней вода в кругах, стакан дрожит от бури темной, ты видишь, отгоняя страх: тяжеловесным и огромным кольцом навеки скован свет, кольцом экватора. И гибель, шагая за судьбою вслед, нам возвращает перстень в рыбе. Но кольца на груди бойцов кольчугой против стали острой, — тут обручальное кольцо, тут перстни графа Калиостро. И все же смерть, — глухой гонец, чудесный символ презирая, найдет и подчеркнет конец между тобой, землей и раем.

«Над фитилями билось пламя…»

Над фитилями билось пламя; шла, застревая в колеях, весна неверными шагами через игорные поля. Цвели трефовые созвездья, как розы. Росчерком мелков кабалистически возмездье навек слепило игроков. И вздох, задержанный экстазом, внезапно всхлипывал, как крик; судьба мигала черным глазом, судьба-цыганка, дама пик. И ждало замершее тело последней ставки. Ночь текла, Тринадцать карт на стол летело, как звон разбитого стекла. И в сердце, в туз червоной масти, бубновая вонзалась грань, сквозь боль, распахнутую настежь, в упор, на гибель шла игра. Дрожали карточные стены; ночной сменяя караул, заря входила в зал надменно, и, опрокидывая стул, ты слышал приговор суровый, приказ двойного короля, чтоб жизнь отыгранную снова ты нес в суконные поля. «Скит». II. 1934

«Сжимала все упорней тьма…»

Сжимала все упорней тьма, как в мертвой хватке, злую челюсть, и было время как тюрьма, и, поднимая легкий шелест, сгорали звезды, и нагар туманом сыпался на плечи, на гуттаперчевых ногах в дверях покачивался вечер. И бились, бились об углы вещей, расставленных когда-то, тоска, восставшая из мглы, и полы старого халата. Пугала белая кровать, и душный сумрак щерил зубы, а сердце верило опять, что слышит ангельские трубы. Мертворожденные мечты, как тень, сгибаясь, забегали, вели за город, за пустырь, за очарованные дали. Пустое тело, став смелей, с землей готовилось проститься, чтобы под шелест тополей блеснуть над городом зарницей. Все возвращалось, все опять само собой к тому же дому, и снова — стены и кровать, как вкус щекочущих оскомин. И плоть, сожженную дотла, как платье бросивши на стулья, так уходила, так ушла ночь на двадцатое июля. «Меч». 18.IV.1936

КИШИНЕВ

Проклятый город Кишинев.

Пушкин
Лошадям и извозчикам снятся Хруст овса и прохладный трактир. Небо — мелко, кистями акаций. Разрисованный кашемир. На базаре под градом наречий Помидоров краснеют ряды, И в пыли — потерявшие плечи. Желтоватые головы дынь. Духота наступает на город, Стороной кукурузных полей, Вечер рдеет над старым собором, Над молчаньем зачахших аллей. И поэт покидает свой цоколь; Не касаясь земли башмаком, Он идет, как всегда, одинокий, Горевать в губернаторский дом. И в змеином, зеленом объятьи Виноградников и садов От бессильных и давних проклятий Задыхается Кишинев. «Меч». 8.XI. 1936

«Город терялся, кружился и плыл…»

Город терялся, кружился и плыл, гребни тумана смывали костелы. Я возникала, мой зов был уныл, тело мое становилось тяжелым. Я возникала, росла и ждала, я обольщалась печально и сладко… Дни уходили сквозь сны и дела, чередовались и клали закладку. Жизнь вырастала. Мой дом был готов. Дом ли? Готов ли? Не знаю, быть может. Счастье идет без приветственных слов, счастье мое, равнодушный прохожий. Я обольщаюсь, а мир не готов, я лишь рассеянно множу потери; над неподатливой стопкой листов сердце трепещет в тисках суеверий. Дни. Но ржавеет мой песенный плуг. Как временами мой голос томится! Дом покидает приснившийся друг, исподволь русая прядь серебрится. «Скит». IV. 1937

«Дни тяжелы, как груз аэростата…»

Дни тяжелы, как груз аэростата, мешки с песком, — песок зыбучих слов, Сдавайся, сердце, ты уже распято вскипевшим гневом темных городов. Как бьешься ты! И радости не слышишь — гудит простор и ждет возмездья кровь. И с каждым днем беспомощней и тише взывающая в радио любовь. Зла и бедна прославленная юность; морщины жгут сухую кожу лба, молчат и рвутся и ржавеют струны… Встань, безработная судьба! Встань под окном и протяни фуражку… Гармошка, пой о счастье мостовом! За что нам — юность? Месть или оттяжка? Пой, громче пой! Пусть все летит как дым, Голодный взгляд прожектором на орды спесивых звезд и выше, выше — в твердь! Любимая! Одно осталось — гордость. Любимая! Одно не выдаст… «Скит». IV. 1937

БОРИСУ ПОПЛАВСКОМУ

Ветер слабо форточкой стучал, шестьдесят свечей не освещали, ни призыв, ни имя не звучали, тень свернулась кошкой у плеча. А корабль качался в темноте. Ты и жизнь легко взошли по сходням, ты и жизнь напомнили сегодня сказкой очарованных детей. Провожающие! Вытрите глаза! Это море ласковее суши. На диванном вылинявшем плюше ты молчишь. Над мачтами гроза. В долгом плаванье теряются глаза. Крикни же! Потусторонний берег! Сбросив флаг, душа взлетит, как пери, и стихи помогут ей тогда позабыть, как скучно было дома, позабыть, как мучился поэт. Вас двоих, избавленных от бед, встретит настоящая Мадонна. «Меч». 8.X.1938

НАСЛЕДСТВО

У девочки огромные глаза, прозрачная и тоненькая кожа. Проказница, шалунья, стрекоза. Она, бесспорно, на отца похожа. Из платьицев поношенных своих, все торопясь, мгновенно вырастает, и скоро будет тесен ей мой стих, и этот дом, и наша жизнь простая. Я, по ночам приданное копя, перекалю любовь в стихотворенья. Есть в завещании, наследница моя, недвижимая нежность отречений… И вновь гремит, гремит судьба моя, и снова свет давно сгоревших молний. По сундукам раскидываю я Все, что самой не удалось исполнить. Я бережно припрячу кружева всех лучших песен, ангельского пенья прочные, столетние слова славянского произношенья. А наверху, как нищую суму, я положу растраченную душу, но знаю я, твои глаза поймут, и все услышат маленькие уши. «Современные записки». 1939. Т. 69.

«Был твой предок монголом раскосым…»

Был твой предок монголом раскосым, он к холодным равнинам прирос, — у боярышни желтые косы, — будет тестем великоросс. Разве можно запомнить приметы всех кровей, все твои племена?! Пусть глаза твои синего цвета. Но темна твоя кожа, темна. И поляки, и немцы, и греки забредали в устойчивый род. Замерзали и таяли реки, ты любил голубой ледоход. И на лучшем славянском наречьи признавался ты в первой любви, был метелями путь твой помечен в перемешанной темной крови. Те сугробы, тот северный город называл ты коротким — свое… По плечу тебе было и впору горделивое это житье. И теперь, уживаясь с чужими, как медали — седой ветеран, ты хранишь свое русское имя под личиною — эмигрант… «Меч». 15.IV.1939

Владимир МАНСВЕТОВ*

ДУША

Ты медленно подходишь к изголовью, в твоих глазах уверенность и грусть. Ты освящаешь мукой и любовью слова, заученные наизусть. Суля невероятную разлуку, твой голос убедителен и прост, когда ты странно поднимаешь руку, касаясь ею самых дальних звезд. Пусть медлишь ты, полузакрыв ресницы, настанет час, расправивши крыло, душа легко от тела отделится, и станет жалко, пусто и светло. «Неделя Týden». 17. V.1930. № 59

ЛЕТО

          Солнце в комнате, и запах скуки, тянет гарью солнечной из кухни. И трясутся сморщенные руки страшной и пронзительной старухи.           Сквозь окно веселый переулок смотрит суетливыми глазами, как, откинувшись на спинку стула, девочка следит за облаками:           высоко над сонным небосклоном пролетают крыльями большими. Возле стула четко и влюбленно заводная кукла пляшет шимми.           Желтой розой солнце зацветает на ладони розовой и пухлой. — Девочка смеется и не знает, ангелом ей сделаться иль куклой.           На прохладном тающем закате перед чашкой с золотистым чаем будет думать о красивом платье и об этом непонятном рае.           Ночью ей приснится много кукол и большие ангельские крылья. А к старухе ночью выйдет скука, прорастая сыпкой дряхлой пылью.           И опять, склоняясь к изголовью, ей покажет в скомканном конверте, кажется, написанное кровью — Божие свидетельство о смерти. Октябрь 1930 «Новь». 1930. Октябрь

ВИДЕНЬЕ ПЕРВОЕ

А. Вурму

          Когда бледнели улицы от зноя и таяли в сверкающей пыли, и все: несбыточное и земное, пьянело от дыхания земли;           когда струился из пылинки каждой густого солнца благодатный сок и в небесах, изнеможенных жаждой, лазурь была похожа на песок;           когда сыпучей и палящей синью, играя жарким золотом подков, в незримые блаженные пустыни шли караваны вольных облаков;           суровый зной по крышам раскаленным бродил, сухими крыльями шурша, и как всегда — в раздумьи полусонном неясным счастьем бредила душа,           а сны кружились голубиной стаей, мелькающей у самых облаков, — вдруг растворилась тишина густая и утонула в рокоте шагов.           И, обожженные нуждой и зноем, они прошли смеющейся толпой; но блеск лопат пронзил тупым покоем провалы глаз, задернутых тоской.           Мелькнула терпеливая усталость, засохшая на лицах, как загар. И чья-то жизнь средь улиц расплескалась, наполнив гулкой бранью тротуар.           Они прошли нестройно и крикливо, и шум затих медлительно вдали. Лишь запах лета, извести и пива еще клубился в солнечной пыли…           Бледнели улицы. И небосклоном шли облака легко и не спеша. И как всегда — в раздумьи полусонном неясным счастьем бредила душа. Октябрь 1930 «Новь». 1930. Октябрь

«Костел, как демон, каменные крылья…»

Костел, как демон, каменные крылья, застыв, простер в торжественную высь, где в облаках над площадью и пылью века и сны мучительно сплелись. На паперти в привычном благочестьи народ глядит, как ржавчиной зарос и молится — из золота и жести — упрямый и доверчивый Христос. Сухие дни, заглядывая в окна, проходят тихо; а в вечерней мгле сияющие тянутся волокна от синих звезд к морщинистой земле. Однообразно тают черепицы раздавленных веками низких крыш. — В опустошенном мире даже птицы тягучую не прерывают тишь. Лишь сгорбленные сказкой многолетней, склоняя в такт пустынные очки, старухи вяжут медленные сплетни и чудом превращают их в чулки; лишь, к пыльным чувствам сердце приохотив, на тротуар готический старик из острых и растрепанных лохмотьев уронит изредка протяжный крик; да голос вечности в часах старинных расскажет воздуху и тишине о пухлых непроветренных перинах, о крепком задыхающемся сне. И страшно под чужими небесами душе, всегда глядящей с высока, от мертвых лет с дремучими глазами и возгласов немого старика. «Воля России». 1931. № 1

«В ночь — наощупь, — там воздух в бреду…»

В ночь — наощупь, — там воздух в бреду, — и, пульсируя звонко повсюду, льется музыка, моя в саду полутьмой голубую посуду. Наобум, сквозь бормочущий гам, где, дремоту смутив, оробели, — в кружевах хроматических гамм бродят возгласы чуткой капели. В ночь, где после дождя… И твои, по весне возбуждая, как лозунг, — голосисто листву напоив, ночью плещутся певчие слезы. — Небывалой, разбухшей от слез, по аллеям вслепую прочмокав, — просветленной, что — встав во весь рост, — там вздыхает легко и глубоко. — Той, что плачет, поет и зовет, — той, что втайне и как из-под спуда, — Маргаритой влюбленной живет под фарфоровый звон незабудок. И откуда капель, как толпа, расплескавшись, разбудит предместье, — где овации ветра со лба вытрет алым платком капельмейстер. 1931 «Скит». II. 1934

«Ритмично капала с пера…»

Ритмично капала с пера, и лихорадочно сверкучей вдруг взвинченная, как спираль, неслась молниеносно к туче. Но возвращалась. И была, исполненной тоски и молний, холодной темой для баллад и героически безмолвной. Под абажуром без труда вмещалась; и жила бессонно, — И пахло в комнатах тогда весной, духами и озоном. И чище снов, и чаще дат, уже похожая на жалость, — но неожиданной всегда и вовремя, как смерть, — являлась. Мне — мук трагических балласт — сквозь вздохи и отдохновенья и примечтавшись, не сбылась, как лучшее стихотворенье. Февраль 1932

ПРИЗРАК

Казалось — не брит был, а вправду — непризнан и беден диковинно: от пиджака потертого и — до потери отчизны, почти до потери души…                                                          Под жука брюзжал и, назойливый, злясь и тревожась, и чувствуя: больше так вчуже-невмочь, он рос, до рассвета блуждая, до дрожи, — как дождь взбудоражив бессонницей ночь. Рассвет начинался простыми стихами, в которых он жил на ходу — невпопад — и слушал эпохи глухое дыханье — как мокрые окна открыто храпят. Душа незаметно терялась: взамен ей стихи изо рта выходили, как пар. — Там холодно было, где в недоуменьи и вслух — сам с собой разговаривал парк. — Как заспанно время, и, люди, теперь вам уже не увидеть за тяжестью век — он мается в мае, дыша двадцать первым, иль воздух его — восемнадцатый век. — Он, может быть, был бы тогда Калиостро (искусства чудачить не стать занимать), певучий, огромный, блуждающий остров, — о, певчая жизнь! — не пора ли устать?.. Что делать, — какой небывалою силой вернуть ему мир ваш, как детство, как миф. Как пусто еще, как заря исказила черты его, до крови рот закусив… И с солнцем, осунувшись — в синей молочной построчной невнятицей грудь утолив, — заоблачный, легши и, верно, заочный плыл призрак наверх, — машинально, как лифт. «Скит». I. 1933

MOMENT MUSICAL[101]

В. Н. О-вой

Застенчивость (как голос за стеной, пониженный от нежности и страха быть обнаруженным), но взгляд: стальной и клятвенный…                О, сладостней, чем бархат, когда сползает с белого плеча, струясь и ластясь, медленно прохлада, и, звонкой ласточкою трепеща, над шлейфом флейта вьется между складок. И музыка сквозь ночь — обнажена. Освобожденный голос, весь снаружи — как взгляд твой клятвенный, расширенный от сна и отрезвляющий, как ужас.                  Застенчивость: за стенкой. Буквари ресниц и снов — мечтателю застенок. — Стенографически (не претворив) бессмертной нежностью записанная тема. Не ранее мая 1932 г.

СЕРЕНАДА

               Ночь в окне отстоялась, рассеяв дремоту обезволенных, настежь распахнутых глаз. А в гостинице негр перелистывал ноты и упрашивал скрипку, чтоб спать улеглась.                Было видно: сверкающий рот на эстраде, изумленно счастливый смычок у плеча. И боясь, что небесную силу растратит, билась музыка, в черных руках трепеща.                Но уже расстилалась по окнам прохлада, в мокром небе цвела, лиловея, сирень. Завоеванный, — голос твоей серенады день приветствовал пеньем рассветных сирен.                …От любви, залетевшей к тебе ненароком — словно музыка в сонный измученный мир, — я тебя не берег: так повелено роком — что смычок только скрипке желанен и мил. «Скит». I. 1933

«Листья падали. И каждый самураем…»

Листья падали. И каждый самураем, желтый и сухой, стыл в траве ничком. Дачи шли вдали и тихо замирали,                 Ночь текла лирическим сверчком.                 Сад был звонкой выдумкою Гоцци                 и, как именинник, оживлен.                 Облако болтало у колодца                 о Египте с гибким журавлем.                 В озерке сверкали зеркалами —                 лубочными — лунные лучи.                 (Сад был в общем вправду), но,                              как на рекламе                 летнего курорта, нарочит. И молниеносно просветленным телом ты туда входила с легкостью ведет. Пела и смеялась: ты красив, Отелло… — Мгла кренилась белой яхтой на воде. Плыл сверчок контролем из глухой таможни, лирикой беспечной трели уснастив. И уже, казалось, было невозможно мачты, снасти и мечты снести.                 Смерть жила в саду, как в пистолете,                 миг еще — и хлынет из ствола.                 Пролетело лето. Шли столетья.                 Ты, как на эстраде, умерла. А к рассвету с ним совсем неизъяснимо связанный и вновь как незнаком, мир был странно скучен (неудачный снимок дач, пронзенных первым сквозняком). «Скит». II. 1934

БЕССОННИЦА У ОКНА

Ночной квадрат. — Ночной туман в Палермо сейчас растет, перерастая грусть. …Я подымусь, и вздрогну, я — наверно — как лермонтовский парус — испарюсь. Мир на столе еще упорен в споре с полуночью, что плещет и зовет. — Душа сжимается — и мысли в сборе, как экипаж — приветствуя полет. Как бьют часы. И с неба, словно с моря, сейчас прохладой звездною пахнет. …В ночной квадрат, в сияющую прорубь, освободив от призрака окно. Как бьют часы. Как мощно мир утратить, как жест высок! — Божественно скорбя, туман растет.                    Туман в пустом квадрате перерастает самого себя.

«Розовощекий выбритый восторг…»

Розовощекий выбритый восторг еще не встал и не прочистил горла. Но — дальновидный — чокался восток с зарей, а та кровоподтеки стерла с разбитых стекол. —              Жил гудок таким особенным смятеньем, что изумленный водосток воспринял эту жизнь, как пенье;             и вдруг, совсем сойдя с ума, с крыш расплескав рукоплесканья, забыв, что на дворе зима и все равно земля — в тумане.            День начался, как всякий день, лечилась скука между строчек. И по обманутой звезде шел непредвиденный рабочий.           Нам терпеливый сон врожден. И жизнь текла по водостокам ночным и мелочным дождем, и медленной слезой — по стеклам.          И все же: где-то меж ветвей из рощи брошенной отчизны манифестально соловей пел, как Гомер, о первой жизни.

«Может быть, одолеет…»

Может быть, одолеет. Может быть, обойдет. Может быть, пожалеет. Может быть, и добьет. Может быть, не измерить, Может быть, не избыть. Может быть, надо верить. Может быть, может быть… Может быть, только птицы… Может быть, все мертво. Может быть, все простится. Может быть, ничего. «Скит». IV. 1937


Поделиться книгой:

На главную
Назад