Ладно, откроет глаза, заговорит — тут всё и узнаем…
Покамест мальчишка не говорил ничего.
Лежал на широкой скамье, устроенный так, чтобы можно было убирать из-под него и двигать всё тело, оберегая от пролежней, а шею, с превеликим трудом вправленную Соболем, совсем не тревожить. При смуглом лице и чёрных глазах у мальчишки были серебристо-светлые волосы, при огне казавшиеся седыми. За эти волосы, из которых Синеока понемногу вычесала сосновые иголки и грязь, мальчишку повадились именовать Беляем. Надо же было хоть как-то его называть?
Вот заговорит, тогда и посмотрим, ладно ли на нём сидит такое доброе имя…
Но Беляй говорить не торопился. Волки слышали его голос, только когда лесного найдёныша окутывало забытьё. Мучительные стоны, тихие вскрики, обрывки непонятных слов…
Порою Латгери — чего с ним давным-давно не бывало — видел себя совсем ещё малышом. Вот он тайком улизнул из дома, чтобы искупаться в Обезьяньем Озере, ласково бурлящем, таком тёплом даже зимой… Вот и берег, осталось только с обрыва спуститься…
И тут начинается Сотрясение Гор, и малыш срывается вниз, прямо на камни. И шею пронизывает боль, да такая, что вмиг делается понятно — окончательная. А Сотрясение Гор длится, не сильное и вроде бы совсем не опасное, но боль в шее растёт и растёт, заполняя всё тело, и Латгери — то есть не Латгери, а малыш, ещё не узнавший Владыку, — плачет и зовёт маму, только голоса нет.
И знает, почему-то совершенно точно знает, что мама не придёт. Не найдёт его здесь и не выручит из беды… И это знание — куда страшнее боли…
Откуда же эта мягкая рука, неожиданно и так знакомо касающаяся его головы?
«Мама! Мама… Ты всё-таки пришла… Видишь, мне плохо… Прости меня, я не послушался…»
Мама что-то отвечает, но Латгери никак не может разобрать слова. Что-то мешает ему, и постепенно он догадывается — что.
Его имя, Латгери. То самое, которым он привычно гордится. Надо вынуть его из ушей и вложить на его место то имя, которым его звала мама, и тогда он сможет понять.
Надо только вспомнить… Сделать усилие и вспомнить…
Не удаётся…
«Мама! Назови меня по имени! Пожалуйста!»
Мама гладит его по голове. Кажется, она тоже не понимает его. Но отчаяние постепенно проходит, и Латгери успокаивается, потому что рядом с ним, без сомнения, мама. Её руки, её голос ни с чьими больше не спутаешь. И говорит она на их родном языке. Ну и что из того, что говорит почему-то без слов…
«Мама… Как хорошо… Ты нашла меня, и больше мы не расстанемся… никогда-никогда…»
Синеока с самого начала взялась ходить за Беляем. Умерить горячечный жар, отогнать дурные видения, забрать на себя часть боли — нет такой веннской женщины, которая бы этого не умела, и Синеока, даром что дурочка, не была исключением. Когда Бусый заглядывал в клеть, ему порой даже казалось, будто его малая тётка тихонько что-то говорила, склонившись над раненым…
Говорила? Немая Синеока? Нет, конечно. Но мальчишка, только что стонавший от боли, начинал вдруг улыбаться в ответ на её бессловесное воркование. И на лице у него была совсем не та улыбка лютой ненависти и ожидания смерти, что в лесу. Она была совсем детская и беззащитная, жалобная и слегка виноватая. Так улыбается малыш, споткнувшийся впопыхах о порог, вдребезги расколотивший кувшин с молоком и сам изрядно зашибившийся. Улыбается матери, что прибежала на шум и ещё не смекнула, что делать: дать подзатыльник или утешать дитя бестолковое. А малыш просто знает себе, что от мамы ему ничего плохого не будет. И теперь, когда она рядом, всё обязательно наладится. И боль утихнет. И новый кувшин с молоком найдётся вместо разбитого…
КАМЕНЬ
Бусый часто заглядывал в эту клеть, но не ради Беляя; кто таков он, этот Беляй, чтобы Бусому о нём печься? Просто в той же клети, в уголке, положили маленького Летуна, и Бусый не пропускал случая проведать его. Гладил мохнатого сироту, поил молоком, на руках выносил понюхать свежую травку. Волчонок его узнавал, радовался, тянулся носом к рукам…
В ночь после бани Бусый пришёл в клеть спать. Всё равно под избяной кров было пока нельзя. Да и тётушке Синеоке помочь, если вдруг что…
Он думал, что после банного потения голову на тулупный рукав опустить не успеет, как заснет, однако ошибся. Сон не шёл, Бусый долго ворочался, припоминал и переживал подслушанные мысли сородичей. Лишь когда из-за кромки леса поднялась луна и укутала серебряным покрывалом деревню и лес, тягостные мысли отступили от Бусого, усталость взяла своё, он пригрелся, блаженно вытянулся и без оглядки провалился в сон…
Тёмное облако как-то неожиданно наползло на луну, и сосновый лес, только что стынувший в прозрачном серебре, превратился в сплошную стену отчётливо зловещего мрака. Тьма, одну за другой гасившая в небесах звёзды, не была обычной темнотой, кутающей землю с вечера до рассвета. Это была особая тьма, живущая своей, особенной жизнью вставшего зачем-то из могилы мертвеца. Древний ужас, сгустившийся в темноте. С двумя огромными, от края до края неба, чёрными крыльями. С пронзительным леденящим взглядом, от которого кровь в жилах останавливала свой ток…
Знакомый взгляд чудовища безжалостно шарил по земле, что-то выискивая, и не было укрытия от нечеловечески упорного взгляда, не было никакого спасения. Крылатая тьма приближалась…
Бусый беззвучно застонал во сне, заметался, и пальцы нащупали на шее оберег: кожаный мешочек и в нём — каменный желвачок, подарок Крылатых. Мальчишка крепко сжал его в кулаке, подтянул колени к груди, сворачиваясь в плотный клубочек, чтобы стать совсем маленьким, невидимым для приближающейся Смерти, горошиной закатиться вовнутрь чудесного камня…
Помогло.
Добрая Луна рассеяла тьму, дурной сон утратил огромность и стал просто дурным сном, от которого можно проснуться, тряхнуть головой, улыбнуться и позабыть.
Бусый увидел маленького крысёныша: тот метался, не находя выхода, а кто-то невидимый и недобрый хлестал его тяжёлой плетью. Не так, чтобы сразу убить, больше ради лютой забавы, чтобы помучился. Крысёныш сперва силился увернуться, но после, ощерив крохотную пасть, бросился на мучителя. Покатился, сшибленный ударом, но встал и, волоча перебитую лапку, молча бросился вновь.
И взгляд у зверька был — в точности как у Беляя, когда Бусый с Ульгешем его только нашли. А в здоровой лапке вдруг возник… меч. Серебристый, дивно светящийся, точно осколок лунного света. И дрогнула плеть, промедлила в свистящем замахе…
Бусый сквозь сон рванулся на выручку крысёнышу. И проснулся.
Немного полежал с открытыми глазами, тяжело дыша, хмуря брови и пытаясь отделить приснившееся от яви. Луна, поднявшаяся высоко над деревней, безмятежно смотрела на него с высоты. Безмятежно и немного насмешливо.
— Спасибо, матушка Луна… — одними губами сказал ей Бусый. Погладил насторожившего уши волчонка, тихо-тихо поднялся и бесшумно, чтобы не потревожить прикорнувшую Синеоку, скользнул к двери.
Луна царила в чисто вымытом небе, бледные весенние звёзды стыдливо прятались, не смея ревновать к такой красоте.
«Таемлу…»
Маленькая жрица, Идущая-за-Луной… Вот кого он хотел бы сейчас увидеть рядом с собой, вот кому показал бы эту дивную ночь и обо всём случившемся рассказал…
Бусый вышел на берег Звоницы, остановился у самого края обрыва. И тут-то все тягостные и тревожные мысли покинули его разом и без следа. Мальчишка просто замер, захлебнувшись восторгом.
Босые ноги холодила росистая трава, ночной ветерок веял в лицо каким-то высшим покоем. Да попустит ли спасительница Луна, чтобы изгнанная Тьма опять кого-то пугала, во сне или наяву? Её серебро омывало и исцеляло, и простор за рекой, уже ставший таким знакомым, жил в этом серебре. Гряда за грядой островерхого леса, всё вдаль и вдаль, сколько мог различить глаз, до самого небоската… уютные шорохи ночной жизни, ощущение переполнившей душу и тело звонкой, радостной силы, предчувствие чего-то доброго и хорошего…
«А ведь я… дома!»
Бусый вдруг почувствовал это пронзительно и остро, каждой частичкой своего существа. Он был здесь своим среди своих. Наконец-то. И это была его земля, земля его родичей, его предков. Земля Волков. На которой, доколе светит Луна, нечего бояться маленькому Волчонку.
«Потому что я — тоже Волк. Как все…»
Пальцы снова обошлись без осознанной мысли, сами собой нащупали на груди оберег.
— Спасибо, камешек, — прошептал Бусый.
И тут-то неожиданная мысль поразила его. Он никогда ещё не вглядывался в камень ночью, в лунном сиянии. А что, если чудесный оберег вдруг покажет ему Таемлу?..
Сказка в глубине камня дышала тем же таинством, что и ночь наяву. Леса в лунном серебре, бескрайние, дремучие… превратившиеся при совсем лёгком повороте камня в такое же бескрайнее море… Ещё поворот, и волны явили себя горами, со склонов которых срывались потоки звонких ручьёв, исчезавших в густых зарослях… Бусому померещился даже запах ночных цветов, едва уловимый, определённо чужой и всё равно — смутно знакомый. Бусый запомнил его у Горного Кузнеца, на его озере. И Поющий Водопад… образы, что в нём проплывали… если призадуматься — ведь точно как здесь!..
Бусый принялся поворачивать камень таким образом, чтобы в него заглянула и в нём отразилась Луна.
— Таемлу… Та-ем-лу…
Ровный свет проник в камень и залил — настоящий свет залил — привидевшийся в нём мир. Бусый задохнулся от ужаса и восторга, поняв: ЭТО случилось. Границы меж мирами дрогнули и растаяли. Бусый смотрел и смотрел, доверяя Луне, словно матери, в присутствии которой с бестолковым малышом недоброго приключиться не может…
БЕРЕСТЯНАЯ КНИГА
Ночь, лес, озарённый лунным светом, и Бусый как будто летит над этим лесом, с огромной высоты глядя на землю… На симуране летит? Нет, не похоже. Ни свиста ветра в ушах, ни холода, ни замирания в животе от стремительности полёта. Просто он, Бусый, как бы смотрит на этот лес глазами самой Луны…
На высоком берегу речки — деревня Волков. Ну, то есть нет, не Волков, показалось… Совсем другая веннская деревня, пусть и очень похожая… Там тоже ночь и тоже весна, и в деревне что-то происходит. Что именно — с высоты подробно не разглядеть. Мельтешение огней и теней, лязг железа, крики боли и ярости… оборвавшийся детский плач…
В деревне враги, и эти враги не щадят ни старых, ни малых.
Мавутичи!
Уж не показывает ли ему Луна, что могло случиться с Волками? Но тогда где же Змеёныш с его ревущим вихрем и Тьмой?..
Бусый чуть повернул камень, чтобы лучше видеть… Зря он это сделал, видение расплылось и исчезло.
— Эх…
Досадуя, Бусый попытался вернуть камень в прежнее положение и… невольно отпрянул, едва не угодив головой в костёр.
Это был очень недобрый костёр. И горел он, Бусый сразу понял, в той самой деревне. В огонь летела хорошо знакомая веннская утварь, которую враги сочли малоценной добычей. Детские игрушки, девичьи прялки, резные ковши, младенческая зыбка, мальчишечьи деревянные мечи… Вот в огонь полетел родовой столб, и Бусый с безмолвным ужасом понял, что род погиб. Ведь останься в живых хоть один человек, кто бы позволил чужакам надругаться над самой главной святыней?..
Столб не сразу поддался огню, но наконец вспыхнул и он. Деревянная резьба озарилась, и Бусый едва не умер на месте. Пламя пожирало родовой столб Волков!
На самом деле Бусый этого столба ещё не видел ни разу, ибо не прошёл Посвящения, и представлял его себе лишь по рассказам. Вот со страху и померещилось, будто в огне корчились, погибая, деревянные облики его, Бусого, Предков. Даже мысль успела мелькнуть, а не предостерегает ли камень: дескать, не видать тебе, малец, Посвящения…
Нет, снова ошибся. Из пламени скалился веннский волкодав, схожий с волком, словно враждебный и неуступчивый брат…
А потом в огонь полетела книга. Вроде тех, что таскает с собой Ульгеш. Но только у Ульгеша книги — поменьше, полегче, написанные на бумажных листах и мелкими буквами, путешественникам для удобства. Та же книга была большой и тяжёлой. Не для дальнего пути — для домашнего сохранения. Со страницами из берёсты. С обложкой из деревянных дощечек, искусной резьбой любовно украшенных. Чтобы гладить её ладонью, возложив на колени, потом неспешно раскрывать…
И в который раз облило холодом сердце. Резьба на деревянном окладе была веннская. Но кто хоть раз слыхивал про веннские книги?
Беспомощно распахнувшись, она опрокинулась внутрь костра, в самый жар. Оставшись без защиты обложки, берестяная страница отделилась от остальных и тотчас вспыхнула, и в огне ярко проступили, умирая, непонятные знаки, начертанные неведомо кем…
Бусый вскрикнул и бросил руку в огонь — спасти гибнущую книгу, покуда не поздно, совсем позабыв, что увидел этот костёр не наяву…
Камень подпрыгнул в ладони, и всё исчезло уже окончательно. Но в самый последний миг Бусый успел заметить, как чьи-то руки — мальчишеские руки, в точности как у него самого — выхватили-таки горящую книгу из погибельного костра…
Тяжело дыша, он даже поискал её в траве рядом с собой. Книги не было. А вот дымом вправду разило. Нет, не уютным печным дымком, долетевшим из деревни. Воняло злой и смертной гарью пожара. Бусый принюхался и понял, что пахло от его собственных рук.
И волдыри на ладонях наливались самые что ни есть настоящие…
Григорий Дондин
НЕДОСКАЗАННОЕ ЗАКЛИНАНИЕ
1. ДИРХЕМЫ ЕСТЬ ДИРХЕМЫ
Человечек в землянично-красных сапогах и темно-синей полотняной куртке с двумя серыми заплатами прилепился к Индригу возле Додолиных столбов.
— Михась Грек, — робко представился человечек. Он счел неуважительным говорить конному с пешим и потому соскочил со своей рыжей крестьянской лошадки. — Странствующий кощунник, или обаятель, если угодно.
Индриг не понаслышке знал о странных повадках и еще более странном чувстве юмора богов. Ему подумалось, что эта пестро одетая личность вполне может оказаться ответом на его молитву. Ну не зря же смешно одетый человечек появился сразу, как только Индриг положил на святое место половину каравая, завернутого в кусок льняного полотна. И это соображение было единственной причиной, по которой Индриг сию же секунду не погнал незнакомца тумаками.
— Еду в Ливград, — продолжал Михась, смелея на глазах. — А вы, позвольте узнать, туда или оттуда?
Индриг одарил его одним из самых мрачных своих взглядов, каким обыкновенно отпугивал на рыночных площадях назойливых торговцев, пытающихся втюхать всякую бесполезную мелочугу навроде безвкусных медных брошек или снадобья от клопов. Михась съежился, соображая, что именно он сделал не так.
— Туда, — сухо сказал Индриг.
— Ну так, может, вместе поедемте, если, конечно…
Индриг положил обе руки на гриву черного и довольно злобного на вид жеребца. Ловко прыгнул в кавалерийское седло с высокой лукой.
— Можно вместе. А можно и порознь. Тебе чего от меня надо?
— К делу так к делу, — развел руками Михась. — Так даже лучше получится, если я сразу скажу.
— Не тяни.
Собираясь с мыслями, Михась взобрался на лошадку. Кинул голодный взгляд на сверток, оставленный Индригом в святом месте.
— На этой дороге волколак завелся, — начал странствующий кощунник. — Страх, что про него рассказывают. Говорят, такой лютый, что хуже и не придумаешь. Я пять дней в «Семи елках» сидел, пока ехать решился. Хозяин трактира всякий раз, как про эту зверину речь заходила, бледный делался, будто молоко. Он этого волколака как-то раз издали увидал. И еще ночью слыхал, как зверина воет где-то в чаще.
— Лютый, значит? — хмыкнул Индриг, направляя злого жеребца в сторону Ливграда.
— Еще как лютый! — подтвердил Михась, догоняя воина. — Заел старушку отшельницу, двух бортников из Супяти, крестьянского мальчонку и одного купца не из местных. А когда сборщик налогов ему на зуб попал вместе со своим сундучком, воевода Турмаш… — Здесь Михась не удержался от смешка. — На самом деле Турмали его зовут, байстрюк одного аварского князька. Когда зверина его сборщика налогов заел, он так взбеленился, что послал сюда три десятка латников для расправы над нечистью. Только всем понятно было, что никакого волколака латники не поймают. Они так своим железом громыхают, что любую зверину на десять верст вокруг спугнут.
Тракт петлял по лиственному лесу, пахшему сыростью и пожухлой листвой. Осень старательно расписала окрестности желтым и бордовым. В красочных рядах березняка и ольховника иногда темными пятнами мелькали одинокие ели. Выдавшийся необычайно теплым август и последовавшие сразу за ним сентябрьские дожди вызвали подлинное буйство осенних грибов. Местами земля под деревьями была желтой не от опавших березовых листьев, а от россыпей заячьих ушек. Михась исходил слюной, вспоминая, сколь хороши эти грибы, поджаренные с яйцом и луком. Еще он думал о вареных заячьих ушках, о сырной похлебке с заячьими ушками, о пирогах с заячьими ушками. Кулинарные фантазии отозвались урчанием в животе, и странствующему кощуннику сделалось нехорошо. В последний раз он ел что-то серьезнее диких яблок два дня назад.
Грибы были большими, переросшими. Волколак насмерть перепугал местных жителей, обыкновенно подчистую выбиравших дары леса. Люди не решались заходить в лес даже в светлое время, и оттого собирать заячьи ушки было некому.
— Значит, не поймали?
— Да где им?! — презрительно воскликнул Михась, запрещая себе думать о еде. — Затыкали копьями стаю простых волков, шкуры посдирали, у кузнеца из Супяти клещи стянули, чтоб зубы выдрать, и с докладом к воеводе. А зверина, как только они ушли, на Светлой речке за прачками погнался. Только не поймал ни одну. Смешная, поди, картинка была, как они, задирая подолы, с визгом улепетывали.
Михась начал было смеяться, но умолк, ощутив на себе еще один мрачный взгляд Индрига.
— Но и страху они натерпелись, конечно, тоже, — сказал он уже вполне серьезно. — Турмаш велел своим латникам плетей всыпать, а за клыки звериные серебро обещал любому, кто эти самые клыки из нечистой пасти вырвет. Но пока смелого человека не нашлось. — Михась помолчал и добавил: — Одному мне в Ливград ехать страшно.
— А со мной, выходит, не страшно?
— Так я чего в «Семи елках» сидел? Думал, может, какой торговый человек с охраной мимо проезжать будет или другая вооруженная оказия случится. Только зря сидел. Слух о зверине далеко разнесся, и никто этой дорогой больше ездить не желает.
— Потом у тебя деньги закончились, — предположил Индриг, поглядывая на скучное осеннее небо, с которого начал накрапывать противный дождичек. Он пришпорил жеребца, начиная злиться оттого, что придется весь день мокнуть в седле.
— В точку, — грустно признал Михась, колотя пятками в бока рыжей лошадки, чтобы та поспевала за черным жеребцом. — В долг трактирщик кормить-поить не хотел, а заработать там не было никакой возможности. Людям нашей профессии, чтобы заработать, публика нужна. То есть люди. А их всех зверина распугал. В «Елках» кроме меня всего один постоялец был. Тогда я перекрестился и поехал с…
— Пере — что? — вопросом оборвал его Индриг, впервые за все время разговора искренне заинтересовавшись услышанным.