Наконец Володька угомонился, нашёл щекой на подушке удобную ямку, крепко задремал.
А наутро вскочил — в окошке синь, солнце, в избе тишина.
— Что такое? — так и сорвался Володька с кровати, заглянул в другую комнату.
В комнате на столе попискивает самовар, под столом умывается кот. И — всё! И больше никого…
Володька ударил в дверь, вылетел на крыльцо.
А там, на дворе, мороз и яркие от инея берёзы. А там по снежному полю за околицей уходит по накатанной дороге к бору гнедая лошадь с санями, полными седоков. И ясно, что седоки — это отец, девочки и все здешние, деревенские школьники.
— Не разбудили! Бросили! — закричал Володька.
Он повернулся в избу, пальто, шапку накинул мигом, а вот обуваться-то было не во что. Валенок на постоянном месте, на краю печки, не оказалось. Не нашёл их Володька и на самой печке. Торопливо шаря и везде лазая, наткнулся он лишь в тёмном углу на полатях на резиновые красные сапоги, в которых мать по осенней распутице ходила на ферму, на колхозную работу.
Мать, конечно, и сейчас ушла на работу. Но, в отличие от забывчивых Танюши с Марфушей, слово своё вчерашнее сдержала и Володькины валенки запрятала так, что искать их теперь, переискать — ни за что не отыскать.
Володьку от такого бесчестья бросило в жар. Но он тут же махнул: «Ладно!» И, не прошло минуты, застучал каблуками этих вот красных сапог по ступенькам крыльца, засверкал по белой тропе двора.
Сапоги, несмотря на то, что Володька насовал в них всяких разных подобувок, были ещё и порядком великоваты. На ходу они от излишнего в них воздуха громко похрюкивали. Но, гладкие, тонкие, они зато легко сгибались, весу в них было немного, и Володька мчался, ходу не сбавлял.
Притормозил он лишь раз, когда увидел у соседней калитки старика Репкина.
— Дедушка Репкин, а дедушка Репкин! Пойдёт с фермы мама, скажи ей, я побежал в школу на концерт.
Глуховатый Репкин приподнял шапку:
— Куда побежал?
— На концерт, на выступление!
— А-а… Оно и понятно. По сапогам понятно. В таких только и выступать. Ну, беги, беги, выступай… Матери доложу всё в точности.
И Володька наддал ещё пуще, потому что подвода там, за краем поля, уходила в сосновый бор, за яркие чёрточки деревьев.
Но в общем-то при всём при том, как теперь получалось, Володька настигать её впритык уже не собирался. Осклизаясь, чуть не падая, он бежал лишь до той поры, пока в морозно-дымчатой глубине леса не услышал ребячьи голоса. А потом, когда различил и мёрзлое, медленное постукивание саней, то и сам, прячась за поворотами, за соснами, пошёл тише.
Он утирал шапкой мокрое от пота лицо, шёл, слушал, обижался опять.
«Им — что! — думал Володька про седоков-ребятишек, а главное, про сестрёнок. — Им — что! Они в компании. Они едут, радуются, словно никого сегодня и не подводили, словно обещаний своих не забывали. Ну что ж, пускай будет так. Лишь бы меня папанька не приметил, а уж потом-то они ахнут, когда я на школьном празднике всё-таки окажусь!»
И Володька до села, где находилась школа, вслед за санями добрался, и никто его в самом деле за весь путь не увидел.
Правда, один раз, уже на выезде из леса, отец вдруг словно бы что-то почувствовал. Натянул вожжи, оглянулся быстро, но и Володька присел быстро, накрыл пальтецом красные сапоги и среди придорожных вешек-ёлок, наверное, показался отцу всего лишь тоже тёмной вешкой.
Куда трудней всё пошло возле школы.
Рубленная из толстенных брёвен, но при этом небольшая, она выглядывала из-под белой крыши весёлыми, в крашеных наличниках окошками, смотрела узким крыльцом прямо на сельскую площадь. И отец как подкатил к крыльцу да как высадил всех шумных своих пассажиров, так тут и застрял.
Из саней он вылез, рукавица об рукавицу похлопывает, с валенка на валенок попрыгивает — никуда не отходит.
А Володька смотрит из-за ближней избы, тоже начинает попрыгивать. «Неужто папанька так и будет на одном месте торчать? Тогда я тут под чужими окошками в сосульку превращусь… Это бежать в резиновиках было ничего, а стоять в них, ждать на морозе — оюшки!»
Но, на Володькино счастье, с другой стороны к школе подъехала ещё одна подвода. С неё тоже ссыпались ребятишки. Они тоже с визгом, с хохотом скрылись за дверью школы, а бородатый в фасонистой шапке пирожком возчик отцу закричал:
— Ты уже тут? Давай поставим лошадей к сватье да и сами глянем, что тут за концерт-представление… Вспомянем и мы, так сказать, своё золотое детство!
И мужики засмеялись, упали в сани, погнали рысцой мимо заиндевелых палисадников к какой-то там сватье, а Володька, так весь и приседая от холода, кинулся к школьному крыльцу.
За обитой войлоком дверью он сразу попал в шумную толчею, в теплынь. Школьники тут — все мал мала меньше — галдели, грудились у вешалок. Все старались раздеться первыми. А толстая, рябая, могучая ростом нянечка шумела пуще всех. Она командовала густым басом:
— Иванов! Шапку свою в карман не запихивай! Положь, как полагается, на полку.
— Сидоров! Опять тебе шубейку вешать не за что? Опять явился без петельки? Клади одёжу в угол, петельку будешь потом пришивать со мной!
— Петрова! Ох, Петро-ова… Ну, умница… Ну, славница… Туфельки с собою привезла! Валенки теперь сымает, туфельки надевает — сама с ноготок, а всё она умеет, всё у неё честь по чести, ну прямо как у большой. Глядите на неё, девчонки, учитеся!
Володька подходить к вешалкам даже близко не стал. Он мигом понял: ему, чужому, на глаза этой нянечке лучше не попадаться. И пока нянечка расхваливала какую-то там «славницу» Петрову, он боком, боком, скинув шапку, проскользнул за толпою в другую дверь.
За той дверью в зале, а вернее, в освобождённой для этого классной комнате, сияла ёлка. Окна все были закрыты шторами, и при уютных огоньках ёлки ребятишки скакали тут как хотели. Кто нацепив петушиные, ежиные и заячьи рожицы-маски, кто просто так — они пищали, кукарекали, кричали единственной здесь распорядительнице:
— Жанна Олеговна! Попрыгайте с нами ещё чуть-чуть!
А она уж, видно, и попрыгала, и поплясала. И теперь — тоненькая, очкастая — вся от волнения, от жары пунцовая, лишь успевала поворачиваться, всё пыталась ребятишек угомонить:
— Спокойно, дети, спокойно! Пора по местам.
Но всё равно не утихал никто.
Только Володька, чтобы не маячить на виду, да ещё и потому, что в весёлой толпе промелькнули Танюша с Марфушей, стал быстро высматривать себе местечко.
И он его нашёл рядом с белеющим широкою скатертью столом. Стол был завален бумажными пакетами. От пакетов, как в магазине, шёл конфетный аромат, да Володька принюхиваться, приглядываться к пакетам, конечно, не стал. Он лишь скромно примостился в уголке на стуле, скромно подоткнул под себя пальто и шапку.
А галдёж между тем всё ширился. Кроме того, в коридоре куда как радостно забасила опять нянечка:
— Раздевайтесь, гостеньки, проходите! Нет, постойте, я вас сама проведу.
И тут Володька видит: она — в зале, а рядом стоят, одёргивают мятые пиджаки, смущённо приглаживают красными от холода ладонями свои встрёпанные макушки тот бородатый возчик и его, Володькин, отец.
Они топчутся, не знают куда себя пока что девать — к ним подлетает теперь Жанна Олеговна:
— Конечно, дорогие товарищи, проходите! Конечно, мы вам очень рады! Только просим прощения — у нас тут шум.
Мужики смущаются ещё больше: «Ничего, мол! Мы и при шуме постоим…» А нянечка — раз, два! — мигом и тут приняла на себя командование:
— Это ты, Иванов, что ли, шумишь? Это ты, Семёнов, петухом кукарекаешь? Это ты, Сидоров, являешься каждый раз без петельки, да ещё и не слушаешься? Смо-отрите у меня!
И пошла распоряжаться, пошла. И, странное дело, ребятишки начали утихать, рассаживаться по местам.
Жанна Олеговна развела руками:
— Милая Дуся, что бы мы делали без вас! Усадите тогда, пожалуйста, и гостей, а я побегу готовить артистов.
— Счас, мужики, определю и вам местечко, — заулыбалась довольная похвалою нянечка.
И вот она этакой башней стоит, поверх ребячьих голов глядит, медленно поворачивается в ту сторону, где Володька.
Тот полного её разворота дожидаться не стал. Мигом вместе с пальто, с шапкой съехал под столешницу, нырнул за свешенную скатерть, а нянечка ведёт мужиков именно сюда.
— Вот здесь будет спокойней… Вот тут присяду и я с вами.
И начинает с грохотом передвигать стулья, устанавливая их перед самым Володькиным укрытием.
«Всё! — охнул про себя Володька. — Теперь ничего не увидеть, вот влип так влип!»
И верно. Как бы ни пригибался Володька к единственной светлой полоске меж полом и краем скатерти, а всё равно кроме ножек стульев, кроме мокрых от обтаявшего снега валенок отца, да меховых бурок возчика, да нянечкиных толстых пяток в широченных шлёпанцах ничего разглядеть теперь уже не мог.
Разглядеть не мог, но — слышал. Грузная нянечка скрипела хлипким стулом и, всё ещё гордясь тем, что её недавно похвалили, мужикам разъясняла:
— Вы, мужики, не сомневайтесь… Жанна Олеговна хотя в учителях первую зиму, а тоже на школьную работу шибко способная. Сам Иван Иваныч говорит: «Способная!» Только вот ребятишки что-то нисколько её не боятся, а так она у нас — ку-уда там! Весь концерт нынче поведёт. Да вы и сами скажете: «Молодец!», как только на всё глянете.
Возчик с отцом весело поддакивали, а Володька приуныл пуще. «Глянешь у тебя… Кто глянет, а кто нет!» — думал он про нянечку, но та уже забухала в ладоши:
— Артисты идут! Артисты идут!
Захлопал, зашумел весь зал. И там от дверей к ёлке началось, по всей вероятности, какое-то очень интересное шествие. «Бух! Бух!» — плескалось в зале, и Володька опять пригнулся к бесполезной щели: вдруг да это Иван Иваныч с трубой?
Но заслышался голос Жанны Олеговны:
— Выступает праздничный хор мальчиков и девочек нашей школы!
И хор под управлением Жанны Олеговны грянул: «Бусы повесили, встали в хоровод!»
Отец, нянечка, возчик принялись рядом с Володькой натопывать, принялись подпевать; потом, конечно, зазвучали и другие песенки. И все они тоже были праздничными. То про Снегурочку, то про деда Мороза. Да Володьке и самые лучшие из них показались не слишком-то. Он ведь сидел тут, в полутьме, в духоте, под этим несчастным столом, снова один-разъедин. А кроме того, почти каждую песенку он знал, дома с сестрёнками певал; и раз теперь на хор глянуть сам не мог, долгожданную трубу услышать не мог, то и концерт ему стал казаться совсем неинтересным.
Его сморила усталость после дороги. Под знакомый мотив про лесную ёлочку он клюнул разок-другой носом. Он даже увидел и самого себя опять в сугробном бору, да тут словно бы ветер налетел.
Володька поднял голову, а Жанна Олеговна под новые аплодисменты заканчивала говорить про какую-то грозу.
«При чём тут гроза?» — удивился Володька, но вслед за учительницей прямо-таки вскудахтала нянечка:
— Ох, Петрова! Ох, Петрова! Ох, слушайте, мужики, слушайте! Наша Петрова будет стишок читать!
«Ну-у… Опять эта её Петрова. Лучше бы Иван Иваныч», — нахохлился Володька, и всё же когда «эта» Петрова нежданно звонким, нежданно чистым голосом повторила название стихотворения: «Весенняя гроза»! — то Володька очнулся окончательно, навострил уши.
Навострил, а в зале свободно, громко раздалось:
У Володьки мурашки побежали от таких сразу простых и таких сразу удивительно светлых слов. Он таких радостных слов никогда не слыхивал. Он даже не поверил, что читает их, произносит самая обыкновенная девочка с обыкновенной фамилией Петрова. Он шагнул на коленях вдоль обвисшей скатерти, пополз в обход возчика, отца, нянечки.
А стихи звучали всё светлей да светлей:
И тут стряслось чудо.
С каких-то неведомых высей как бы рухнул, по всем закоулкам школы раскатился настоящий весенний гром!
Он раскатился, опять взлетел, он обернулся ликующим голосом-песней, и вот теперь без слов, но как на крыльях, поплыл над ёлками, поплыл над ребятами. И, боясь, что этот голос, этот торжествующий звук так же мигом пропадёт, как мигом родился, — Володька, забыв про отца, про нянечку, приподнял край скатерти, выглянул из-под стола.
Он выглянул, увидел крохотную, с рыженьким, синеглазым лицом девочку, подумал: «Да неужто это Петрова и есть?» И только подумал, а рядом… А рядом под ёлкой стоял в тёмном пиджаке и в светлой рубахе Иван Иваныч!
Его-то Володька признал в момент. Над высоко запрокинутой головой Ивана Иваныча, в его лёгких руках пела, звенела, смеялась та самая серебристо-серебряная труба, и была она куда прекрасней, чем ясный месяц в ночном окошке.
Труба звала Володьку, и он — встал, пошёл.
Он прижал к себе шапку и пальто. Он шагнул напрямик, и никто его не остановил, да подвели мамкины сапоги. Он заступил висящую в руках одёжку и — повалился.
Володька упал, чёрная лохматая шапка по скользкому полу подъехала под самые туфельки Петровой ежом. Та в голос ойкнула, труба смолкла, и все на Володьку уставились.
На него теперь изумлённо глядел Иван Иваныч. На него глядели нянечка, возчик, Марфуша, Танюша, все ребятишки.
Отец сорвался с места, чуть не сбил Жанну Олеговну, которая тоже бросилась на подмогу Володьке. Отец стал Володьку поднимать, стал растерянно приговаривать:
— Да что хоть ты, братец мой, натворил-то? Да как хоть ты здесь очутился-то?
— Откуда? Как? Мы его раньше не видели! — опомнился, шумнул весь зал. И отец от этих своих, всеми подхваченных слов растерялся больше; Володька напугался ещё хуже, хотел кинуться в коридор, а там — на улицу; но тут его ухватил за рубашку Иван Иваныч:
— Стоп!
Володька зажмурился, присел. Ребятишки в зале тоже испуганно застыли. А Иван Иваныч всего лишь и сказал:
— Вот так «клю-клю-клю»…
— Что? — не поверил своим ушам Володька.
— Я говорю: «Клю-клю-клю! Вот так клюква!» Это с тобой мы летом на скамеечке насвистывали?
— Со мной! — взвился, воспрял Володька. Даже сам ухватил Ивана Иваныча за рукав: — Со мной ты насвистывал! У нас в деревне. А теперь вот и я к тебе прибежал. На твою серебряную трубу посмотреть прибежал. И ты уж разреши мне её потрогать!
Отец только руками развёл и тоже стал глядеть на учителя: «Вы, мол, нас извините и не ругайте… И пусть, если можно, мальчик трубу потрогает…»
А Иван Иваныч и без этого знал, что ему делать.
— Ну, друг ты мой сердечный Володька, — сказал он, — если произошло такое дело, то, конечно, трубу возьми и в неё подуй.