— Остынь, — возражает Киселев. — Скоро твоя Белоруссия отделится на хрен. У вас будут свои деньги, а у нас — свои. Лучше скажи, как по-вашему «железная дорога»?
— Чугунка, — мрачно отвечает ефрейтор Сякера; мы смеемся, огибаем клуб и снова оказываемся в моей подсобке. Рассаживаемся на бревнах, приготовленных для строительства крыши. Я завариваю чай в литровой банке. Разливаю по кружкам, вскрываю пачку печенья.
— А мне, — говорит Мухин, — понравилась эта… кудрявая. Которой он глаза выдавил. Маленькая, шустрая… Мой размерчик.
Он проводит ладонями по воздуху, следуя воображаемым изгибам женского тела.
— А мне — негритянка, — говорит рядовой Киселев. — Ноги длинные, глаза бесстыжие. Люблю таких.
— А мне — тачка, — говорю я. — Широкая… Мотор — зверь… Сел — и едешь, плавно, быстро… О своем думаешь.
— Не по нашим дорогам, — говорит Киселев. — В Америке — там, да…
— Значит, съезжу в Америку.
— Фигня, — говорит сержант Мухин. — Скоро здесь будет лучше, чем в Америке.
Рядовой Киселев скептически хмыкает.
— А видел, — говорит ефрейтор Сякера, — как у них налажено? Едешь на машине, у дороги — чипок. Подъезжаешь, деньги в окошко дал, и оттуда тебе сразу пепси-колу наливают и бутеры дают.
— Это не бутеры, — возражает Мухин. — Хот-доги.
— Сам ты хот-дог, — презрительно произносит Киселев. — Чипок называется «Макдоналдс». Чтоб ты знал, это самый крутой американский кабак, «Макдоналдс». Главный принцип — моментальность. Платишь — и ровно через тридцать секунд тебе дают горячий хавчик. Картошку жареную, мясо, все дела.
— Фигня, — говорит Сякера. — Невозможно. Как ты пожаришь картошку за тридцать секунд?
— А это, — отвечает Киселев, — и есть главный секрет. Никто не знает. Кто идет работать в «Макдоналдс» — первым делом дает подписку о неразглашении. Пожизненную. И уже не увольняется никогда.
Пашет в «Макдоналдсе» до самой пенсии. Поднимается от уборщика до официанта, от повара до директора. Каждый американец знает, что в «Макдоналдсе» жратву готовят ровно за тридцать секунд, но как — это тайна. Знают только те, кто работает в «Макдоналдсе», больше никто не знает. Чтоб ты знал, к ним туда постоянно пытаются шпионов внедрить. Хлопчики приходят в «Макдоналдс», изображают простых людей с улицы, только чтобы выведать секрет, но их вычисляют сразу… Бывало, и награду объявляли в миллион долларов каждому, кто раскроет хитрость. Но так никто и не раскрыл.
Киселев тушит сигарету и подводит итог:
— Америка есть Америка. У нас такого никогда не будет.
— Чего «такого»? — спрашивает Мухин, опять извлекая цепочку и вращая вокруг пальца. — Таких ресторанов? Или баб с сиськами? Или тачек? Или фильмов про Джейсона?
— Ничего не будет, — говорит Киселев. — Бабы будут, конечно. Сиськи будут. Остального не будет. Ни «Макдоналдса», ни тачек, ни фильмов.
— Ну, хоть так, — усмехается Мухин. — Пошли на казарму. Холодно тут. Плохая у тебя нычка, Рубанов.
— Зачем ему нычка? — говорит Сякера. — Он дембель. Дембелю нычка не нужна. Это тебе нужна нычка, Мухин. А ему — нет.
Друзья уходят, я остаюсь.
Нычка — то есть конура, логово, солдатское убежище, где можно заныкаться от глаз начальства, — у меня плохая, да. Холодная, и поспать негде. У бойцов Советской армии ценятся комфортабельные нычки, желательно отапливаемые. Летом боец может заныкаться в любых кустах, за любой стеночкой и перегородочкой. Летом в каждой пыльной щели можно наблюдать двоих или троих солдатиков, жующих что-то, если есть у них еда, или курящих, если есть у них курево, или просто дремлющих. Зимой же ныкаться гораздо сложнее. В холодное время года наилучшая нычка — это котельная, там грязно, не всякий офицер войдет, и даже не всякий сержант, но котельная — прибежище салабонов, а люди с опытом находят более удобные варианты. Баня, хоздвор, библиотека. По мере того как боец переходит из статуса «черпака» в статус «старого воина», нычки становятся все респектабельнее. Сержант Мухин не просто так вращает на пальце цепочку с ключами. Каждый ключ — отдельная дверь, за дверью — нычка. Каптерка, радиоузел — везде Мухин имеет возможность расслабиться в компании приятелей, выпить чаю и пожрать сгущенного молока. Через полгода он сам станет дембелем, на его должность поставят молодого сержанта, и Мухин отдаст ему все ключи, и станет, как я сейчас, прятаться от начальства не в нычках, а внутри себя.
Мухин, я знаю, отдал бы все на свете, все свои ключи от укромных каморок, и погоны сержанта, и весь свой сержантский авторитет за возможность поменяться со мной местами. Поэтому его критическое замечание насчет моей подсобки никак меня не трогает.
Спрятав кружки и застелив табурет свежей газетой, я собираюсь в казарму.
Прихожу в пять минут одиннадцатого, чтоб не попасть на вечернее построение.
Принято думать, что строй организует. Солдат ставят в шеренгу по пять-семь раз в день. Утром, едва выбравшись из-под колючего одеяла, каждый спешит встать в шеренгу; вечером та же история. Но я — дембель, и понимаю, что вечернее построение нужно в первую очередь для того, чтобы пересчитать личный состав. Не сбежал ли кто? Все ли живы и целы? Мне известно, что напротив моей фамилии в списке дежурного офицера стоит особая отметка: Рубанов откомандирован, Рубанову можно уйти раньше и прийти позже.
Когда я вхожу, молодые и черпаки — их у нас в батальоне около сорока человек — уже спят. Когда я был салабоном, я тоже засыпал, едва голова касалась подушки. В дальнем углу казармы, где стоят койки дедов, слышен тихий смех, глухие голоса; дедам не спится, деды в течение дня успели подремать часок-другой и теперь обмениваются впечатлениями о прошедшем дне. Здесь и моя койка; на втором ярусе. Второй ярус считается менее удобным, наверху спят только молодые — таково старинное правило, не имеющее отношения к армии; в вагоне дальнего следования верхние полки тоже занимают либо дети, либо молодые мужчины, и если, войдя в купе, ты обнаруживаешь, что билет на верхнюю полку достался пожилому человеку либо даме, ты — обладатель нижнего места — по правилам хорошего тона предлагаешь соседу поменяться местами.
Все деды спят внизу. Но я — дембель, мне плевать, я молча раздеваюсь и лезу наверх, и ни один старый воин, включая самых веселых и острых на язык, не отпускает даже самой невинной шутки, а если бы и пошутили — я бы тогда ответил мирно и небрежно в том смысле, что если кому-то важно, где он спит, — пусть получает удовольствие, а мне все равно. Мне осталось — от силы месяц.
— Рубанов, — зовет меня снизу кто-то из дедов. — Ты когда домой приедешь, что сначала сделаешь?
— Открытку тебе пришлю, — отвечаю я. — С приветом.
— Я серьезно.
— Не знаю. Напьюсь, наверное. Потом к девчонке поеду.
— А я бы сразу поехал к девчонке, и уже с ней напился.
— Тоже вариант.
— А ты поедешь к ней в форме? Или в гражданских шмотках?
— Хороший вопрос, — говорю я. — У меня нет шмоток. Покупать надо. Деньги где-то искать.
— У матери возьмешь.
— Я у матери не беру. Давно уже… Лет с шестнадцати.
— Можно и взять. По такому случаю.
— Тоже верно, — говорю я. — А теперь отвалите все. Дайте поспать.
Потом поворачиваюсь на бок и закрываю глаза, думая о том, как на самом деле следует провести первый свой полноценный гражданский день, и прихожу к выводу, что напиваться не буду ни в коем случае. Вопрос с одеждой давно решен, еще месяц назад я раздобыл удобную армейскую куртку, тоже «техничку», но — зимнюю, плотную черную куртку на вате, с надежной стальной молнией, она выглядит взросло и сердито, а вот штанов и обуви нет, но это не проблема, найду работу и все куплю, говорят, что сейчас многое изменилось и за деньги можно купить любую одежду и вообще все, что душа пожелает, даже видеомагнитофон, а напиваются пусть дураки, я не для того рожден, чтобы тратить время на выпивку и прочие глупости… Я рожден, чтобы быть счастливым и свободным…
Под Микки Рурка
Городской парк в Электростали всегда был местом сгущения эротической энергии. Особенно летом, когда пространство над головами людей заполнялось тяжелой зеленой листвой. Особенно вечерами, когда сквозь жирную зелень едва пробивался свет фонарей. Особенно в выходные дни, когда здесь яростно отдыхали токари, сталевары, прокатчики и обдирщики.
У западного входа располагалась танцплощадка, куда я в свои двенадцать-тринадцать не совался, — это было гнездо порока. По пятницам и субботам гудела тут пахнущая портвейном толпа взрослых мужчин и женщин в диапазоне от шестнадцати до сорока лет, причем иные шестнадцатилетние выглядели и действовали более взросло, чем иные сорокалетние. Расклешенные джинсы, рубахи навыпуск, голые ноги, шикарные сигареты «Родопи», пластмассовые бусы на белых шеях, ситцевые платья, белые и желтые, в крупных цветах, синих, алых и черных; непременные драки и непременная милицейская машина в финале.
У противоположного — восточного — входа стоял дощатый туалет, огороженный забором, с просверленными тут и там дырками для подсматривания. К дыркам вела секретная тропа, известная всем городским кавалерам. Прежде чем отпустить даму в туалет, считалось хорошим тоном зайти сбоку и швырнуть обломком кирпича в мальчишек, засевших с той стороны забора; однажды такой обломок попал мне точно в ухо.
…Сейчас шел по парку, вспоминал свист того обломка, прилетевшего из полумрака, и хриплый возглас джентльмена: «Поймаю — башку оторву!». И собственную мысль: «Ага, конечно! Хрен ты меня поймаешь. Я маленький и быстрый».
Теперь мне двадцать, я две недели как вернулся из армии; сам оторву башку кому угодно. Уже не маленький, но по-прежнему быстрый. Даже, наверное, еще быстрее.
Правее и дальше, в ста метрах от исторического сортира, за восемь лет не претерпевшего никаких изменений (они вечны, эти сортиры), был павильон с кривыми зеркалами. Сейчас, в новые времена, зеркала сняли, поставили три десятка разнокалиберных стульев и устроили видеосалон.
Сегодня я обошел все видеосалоны в районе. Изучил программу. В одном крутили «Эммануэль», в другом «Калигулу», а здесь, в парке, — «Девять с половиной недель». «Калигулу» я смотрел трижды, всякий раз убеждаясь, что наиболее сильной составной частью фильма является музыка Хачатуряна. «Эммануэль» тоже не очень возбуждала: слишком сладко, медленно, героиня вялая, ее партнеры грубы и тупы. Кроме того, я, рожденный в СССР, не понимал скучающих богатых баб, да и не слишком верил в их существование. Сексом скуку не лечат.
Зачем скучать, если денег навалом? У меня вот, например, их нет, денег, на видеосалон едва наскреб, — и то не скучаю.
Конечно, если бы эта Эммануэль вылезла, ногами вперед, из телевизора и предложила мне себя — я бы не отказался. Но Эммануэли не приходят к двадцатилетним дембелям из фабричных городов, это факт.
В зале полумрак, зрители — несколько мрачных одиноких мужиков и несколько мужиков с подругами; подруги подхихикивали. За моей спиной громко грызли семечки. Я сел на стул, вдруг понимая, как велико мое отчуждение от остальных.
Спустя полтора часа вышел, оглушенный. Хозяин салона не обманул, эротики оказалось достаточно, но я главным образом наблюдал за героем в исполнении Микки Рурка, и на второй половине фильма уже смотрел только на него.
Возвращался по темным аллеям, бесшумный и романтический, улыбался и глубоко дышал носом.
Оказывается, все так просто. До смешного просто. Черт возьми, у этого парня даже не было машины. И джинсов вареных. И кроссовок белых. И мускулов. И кулаков каменных. Ходил в черном пальто и помалкивал, а если говорил — то очень тихо.
Мать с отцом уже спали, — я перетащил телефон на кухню, закрыл дверь и набрал номер. На том конце сказали «алло».
Вчера поздним вечером я тоже ей звонил. Привет, говорил, как дела? Как сама? Как настроение? Слушай, мне сегодня рассказали новый анекдот… Далее последовал анекдот, или два анекдота.
Но сегодня все было иначе.
— Здравствуй, — прошелестел я, вооруженный новым методом. — Ты уже застелила постель?
— Чего? Постель? Ага. Как раз стелю. Завтра рано вставать. А ты чего такой загадочный?
— Я — загадочный? Лестно слышать. Расскажи, какого цвета сегодня твои простыни.
— Пошел ты к черту!
— Хорошо, я пойду. Но чуть позже. Ты не ответила на вопрос…
Тут важно соблюдать меру. Не следует быть слишком вкрадчивым. Голос должен звучать спокойно, по-доброму. Умеренно-интимная интонация, а вопросы — неожиданные.
Микки Рурк — он ведь как делал. Он смотрел на женщину — и говорил только о ней самой. Он ни слова о себе не сообщил. Сказал одну фразу, да и ту я забыл, пока ждал финала. Он не пихал ей себя, не гнал веселуху. Он беседовал с ней о ее мире.
Гениально, думал я. Примитивно до изумления. Безотказно.
Она — на том конце провода — хихикала и смущалась, разговор о простынях явно ей нравился.
— Стой, — произнес я, перебив ее монолог. — У тебя на работе есть кресло?
— Что?
— Кресло, — повторил я. — Или стул. Ты приходишь в свой кабинет и садишься в кресло, правильно? Или это табурет?
— Не табурет. Что я, дура, на табурете сидеть? Нормальное кресло, со спинкой…
— Расскажи о нем.
— Зачем?
— Мне интересно.
— Что-то я тебя сегодня не понимаю.
— Это не страшно. Сегодня не понимаешь, завтра поймешь. Доверься мне. Я сделаю все, чтобы ты меня понимала. А сам постараюсь понять тебя. Но мы отвлеклись. Расскажи мне про свое кресло. Оно деревянное?
Так продолжалось почти полчаса.
Разговаривай с ней о ее мире. Пусть сообщает о креслах и табуретах. О деревьях, растущих за ее окном. О сумочке и о застежке на ней.
Не говори с ней о ее маме — она будет вздыхать и жаловаться. Не говори с ней о ее подругах — она будет рассказывать сплетни. Изучай ее и только ее миниатюрную частную вселенную.
Долго не мог заснуть от возбуждения и даже некоторого азарта — не сказать чтоб охотничьего, но настоящего мужского, а наутро поехал в Москву и сразу — даже не в вагоне, но в тамбуре, на перегоне Храпуново — Электроугли, придавленный толпой к приятной сероглазой девочке, сразу включил Микки Рурка.
— Извините, а можно узнать имя вашей кошки?
Приятная — в сарафане и серебряных цепочках — изумилась и ответила, что кошки нет, есть кот, именем Том.
— В честь Тома Уэйтса?
— В честь Тома. Ну, который — «Том и Джерри»…
— Слушайте, — я наклонился к самому ее уху, — не говорите никому, что назвали кота в честь персонажа мультфильма.
— Почему?
— Вас будут считать ребенком. А вы не ребенок, так ведь?
Она усмехнулась.
— Нет. Я не ребенок.
— У вас исцарапаны запястья. Сразу видно, что любите котов и кошек.
— Я не люблю! Это мамы кот…
На перегоне Сорок третий километр — Черное мы познакомились, но развивать ситуацию я не стал. Во-первых, надо знать меру, — с меня пока хватит одной подруги. Во-вторых, Приятная спросила, чем я занимаюсь, — пришлось назваться студентом. Несолидно, скучно, инфантильно. А Микки Рурк на тот же вопрос ответил иначе, как-то красиво и витиевато сформулировал, — жаль, вылетело из головы, придется идти еще раз… В-третьих, кошка в доме не нужна, кошки воняют, а у меня аллергия, и, кстати, моя нынешняя женщина уже имеет дома кошку; если менять, то менять женщину с кошкой на женщину без кошки, тем более что теперь, когда новейшая Микки-Рурк-технология освоена, я могу выбирать любую.
Можно, конечно, было представиться не студентом, а плотником-бетонщиком второго разряда (так записано в трудовой книжке) или, например, такелажником-стропальщиком, но я давно скрывал свою профессию. Почему-то никто не верил, когда я рекомендовался плотником-бетонщиком. Смеялись и даже обижались всерьез.
Видели б вы мою опалубку, мою обвязку, трогали бы вы сырую монолитную стену в тот момент, когда с нее едва содрали деревянные щиты! Это не смешно. Это, черт возьми, очень серьезно.
На перегоне Реутово-Новогиреево я сказал, что назвать кота Томом можно в честь Тома Круза или на худой конец Тома Беренджера, — и вышел, поимев на прощание благодарно-заинтересованный взгляд.
В тот же день, уже вечером — мягким, белым — приобрел розу, одну; попросил продавщицу вдвое укоротить стебель. Сунул аленький цветочек под куртку. Микки не дурак, он тоже не заваливал свою даму букетами — к чему купечество? Он дарил цветы в единичных экземплярах. Нормальный ход для фабричного города, где с букетом просто так по улице не пройдешь и на автобусе не проедешь — испепелят любопытными взглядами.
Пришел, вручил тут же, в прихожей, — невзначай просунул снизу вверх, в момент приветственного поцелуя, меж собственной грудью и ее.
— Ой, — сказала она испуганно, — у меня вазы нет.