Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки княгини - Екатерина Романовна Дашкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чтобы досказать все о Российской академии, считаю не лишним упомянуть еще о нескольких подробностях. Во-первых, с помощью трехлетнего капитала, пожалованного императрицей на переводы классиков и не выданных Домашневу, то есть с помощью пятнадцати тысяч рублей и суммы, сбереженной из экономического капитала, я построила два дома во дворе того же здания, которое Екатерина отвела для академии, что увеличило ее доход почти на две тысячи рублей. Кроме того, я меблировала академию и мало-помалу собрала значительную библиотеку, предоставив ей возможность пользоваться моей собственной. Вложила капитал в сорок девять тысяч рублей в воспитательный дом; начала, окончила и издала словарь, и все это сделала за одиннадцать лет. При этом я не упоминаю о новом академическом здании, столь замечательном в свое время. Оно было построено под моим руководством, но за казенный счет, и потому я не ставлю его в число своих собственных предприятий.

Кстати, должна заметить, при дворе шли самые невыгодные и оскорбительные толки о моей деятельности. Впрочем, просвещенная часть общества отдавала более чем должную дань справедливости моей ревностности и распорядительности. Основание Российской академии и удивительно быстрое издание первого отечественного словаря приписывали исключительно моим заслугам.

Последний труд был предметом очень жаркой критики, в особенности относительно метода расположения слов, принятого согласно этимологической, а не алфавитной системе. Возражали, что словарь запутан и худо приспособлен к народному употреблению — это возражение было сделано мне самой государыней и потом подхвачено с радостью придворными куртизанами. Когда Екатерина спросила меня, почему мы не приняли более простого метода, я отвечала, что в первом лексиконе какого бы то ни было языка такая система не представляет ничего странного. Она облегчает труд отыскивать и узнавать корни слов; вместе с тем, академия в течение трех лет повторит издание, расположит его по алфавиту и во всех отношениях усовершенствует.

Я не понимаю, каким образом императрица, способная решать самые разнообразные и даже глубокие вопросы, не соглашалась с моим мнением. Но я знаю только, что это мне наскучило: при всем нежелании объявлять в академическом совете неудовольствие царицы против нашего труда я, однако, решила поставить вопрос на первом заседании, не касаясь других предметов, по которым лично меня обвиняли.

Все члены совета, как и надобно было ожидать, выразили единодушное мнение, что первый словарь невозможно иначе расположить и что второе издание будет полнее и в алфавитном порядке.

В следующий раз я передала императрице общий отзыв академиков и их доказательства. Государыня осталась при своем мнении, заинтересованная в это время словарем, или лучше сказать, компиляцией Палласа. Это был род лексикона около сотни языков, из которых некоторые ограничивались десятью или двадцатью следующими словами — земля, воздух, вода, отец, матьи проч. Этот ученый филолог, известный своим путешествием по России и открытиями по естественной истории, желая польстить литературному самолюбию Екатерины, довел расходы по напечатанию своего так называемого сравнительного словаря до двадцати тысяч рублей, не считая издержек императорского кабинета на рассылку гонцов в Сибирь, на Камчатку и проч., чтобы собрать несколько голых, случайно пойманных слов в различных говорах.

Как, однако, ни был слаб и неудовлетворителен наш словарь, но его превознесли как в высшей степени замечательный. Для меня лично он послужил источником больших неприятностей и горя.

Глава XXI

Чтобы развлечь себя среди утомительных занятий, я отправилась в свой загородный дом, отстроенный мной из камня, и отказалась на это время от общества и городских визитов. Управление двумя академиями совершенно лишило меня досуга. Мое участие в составлении словаря состояло в наборе всех слов, начинающихся на первые три буквы нашей азбуки. Каждую субботу мы собирались вместе для отыскания корней слов, которые были уже подготовлены некоторыми членами совета. Таким образом, все мое время с обычным еженедельным посещением Царского Села было занято полностью.

Зимой 1783 года мой сын получил двухмесячный отпуск для свидания со мной. В то время я с утверждения императрицы передала ему все наследственное его имение, за исключением той частички, которая выделялась на мою долю. Таким образом, я освободила себя от хлопот по управлению его собственными делами. Теперь он сам располагал большим состоянием, чем его отец оставил нам всем, не имея на себе ни одного рубля долгов. Так что я могу с чистой совестью сказать себе и другим, что мой надзор не был дурен, и в этой истине не отказывал мне никто из других опекунов.

Летом императрица собралась в Финляндию и так убедительно просила меня сопровождать ее, словно предвидела с моей стороны особенную жертву в этом путешествии. Напротив, я приняла предложение очень охотно. Мне хотелось взглянуть на Финляндию и рассеять меланхолию, уже давно тяготившую меня. Я также желала познакомиться со шведским королем, который обещал приплыть в Фридрихсгам, и сравнить его с герцогом Судерманским; с последним я уже была знакома. Во всяком случае быть свидетелем свидания двух образованных монархов-соседей было очень любопытно. Поэтому я радостно согласилась сопровождать Екатерину.

В день нашего отъезда меня посетил шведский уполномоченный, министр Нокен, собиравшийся оставить Петербург для встречи своего государя. Он явился ко мне с объявлением, что его король желает украсить меня орденом Большого почетного креста, и засвидетельствовал его удовольствие, что я, с которой он давно желал познакомиться, сопровождаю императрицу в Финляндию.

«Последнее желание, — сказала я министру, — слишком лестно для меня. Что же касается орденского отличия, я умоляю вас отсоветовать своему государю делать это: во-первых, как простая придворная Нинетта, я не сумею порядочно повесить через плечо подобное украшение, которое я уже имею; во-вторых, такое отличие еще никогда не давалось женщине, поэтому это не замедлит породить врагов, раздразнить завистников, не доставив того удовольствия, за которое я глубоко благодарю, но считаю себя недостойной его».

Наконец я просила Нокена уверить короля, что никто больше меня не ценит его доброты, и если я решила отклонить предложенную почесть, то единственно из уважения к его характеру и просвещенному уму.

В тот же вечер мы оставили дворец и переехали на шлюпке по другой берег реки, на Выборгскую сторону, где нас ожидали дворцовые дорожные экипажи.

Мы увидели древнюю столицу Финляндии, Выборг, где отвели нам помещения на разных улицах. Мне достался очень хороший и, главное, очень чистый дом.

На следующий день судьи и весь чиновный люд, дворяне и военные представились императрице, которая приняла их с обычной своей добротой и чарующей лаской.

Я позабыла сказать в своем месте, что мы провели одну ночь на загородной царской даче, где очень удобно расположились во дворце. Я также должна упомянуть имена тех лиц, которые находились в свите государыни. Из женщин я была одна; из мужчин — любовник Ланской, граф Иван Чернышев, граф Строганов, Чертков; все шестеро сидели в одной карете с Екатериной. Кроме того, с нами были Нарышкин, главный конюший, Безбородко, первый секретарь, и Стрекалов, директор кабинета. Два гофмейстера были посланы вперед к шведской границе — встретить короля и предупредить о приезде императрицы.

На другой день, ночью, мы въехали в Фридрихсгам, где заняли квартиры хуже прежних. Через день явился король. Он сразу же посетил Екатерину, а его свита, оставшаяся в передней комнате, была представлена мне. Мы познакомились. Вошли монархи, и Екатерина отрекомендовала меня королю.

Обед окончился очень весело. Потом монархи имели частное совещание, которое происходило между ними каждый день, пока мы жили в Фридрихсгаме. Признаюсь, я не думаю, что в подобных свиданиях между коронованными собеседниками могла существовать искренность. Несмотря на ум, самую утонченную вежливость и здравый смысл, источаемые на этих совещаниях, гроза подступала с другой стороны. Политика отравляет любые отношения властителей.

Шведский король под именем графа Гаги навестил меня на третий день. Я приказала сказать, что меня дома нет, и, войдя к императрице, доложила ей об этом отказе.

Екатерина не совсем была довольна этим. Я старалась извиниться под тем предлогом, что король после своего путешествия в Париж до того заразился его салонным духом, что моя искренность и простота ему крайне не понравились бы. Императрица просила все же принять его на следующий день и продолжать свидание как можно дольше.

Думая, что Екатерина хотела сама освободиться на некоторое время от своего венценосного друга, я послушалась и приняла графа Гагу. Разговор наш не был лишен интереса. Король обнаружил ум, образованность и яркую речь. При всем том сквозь этот лоск повсюду поглядывала царская рутина и, что хуже всего, рутина короля-путешественника, усвоившего самые ложные понятия обо всем, что он видел в чужих краях. Известно, что подобным туристам открывают одну красную сторону народной жизни и все их сведения ограничиваются только этой фантастической стороной.

Другое зло в путешествиях этих людей заключается в том, что на каждом шагу их окружают глупость и лесть, особенно там, где хотят снискать их благоволение. Потом, вернувшись домой, они требуют от своих подданных уже полного обоготворения.

Поэтому я никогда не советовала бы царям путешествовать в чужие края. Гораздо лучше им объезжать провинции своих владений, а если они хотят познакомиться с настоящим положением страны — отбросить всякий внешний парад, неизбежный при их сане и очень разорительный для их подданных.

Во время нашего разговора я не могла не заметить, что король насквозь был пропитан французской лестью и потому был самым пристрастным судьей этой страны. Я позволила себе иногда противоречить его мнению и подтверждала свои мысли личными наблюдениями внутри и на границах Франции при двукратном ее посещении. Я осмелилась даже заметить, что мое положение в этом отношении выгоднее королевского, потому что стоило ли обманывать меня — самое рядовое лицо; потому, думаю, я видела предметы в их истинном свете.

Граф Армфельд, знаменитый своим падением и несчастьями после смерти этого короля, гонимый герцогом Судерманским, находился при нашем свидании и всегда поддакивал моим замечаниям. Я была очень рада развязаться с этим визитом и поспешила пройти в комнаты императрицы вместе с королем.

На следующий день король собрался в обратный путь, раздав подарки свите императрицы. Мне он оставил в память дружбы бриллиантовый перстень со своим портретом. В одно и то же время Екатерина и Густав выехали из Фридрихсгама. Государыня проехала прямой дорогой в Царское Село и прибыла накануне дня своего восшествия на престол. Я не замедлила сорвать бриллианты с королевского портрета, заменить их маленькими перлами, алмазы подарить своей племяннице Полянской, которая в ряду других фрейлин присутствовала на придворном празднике.

Вскоре после нашего прибытия в Царское Село я выдержала самое смешное нападение со стороны любовника, Ланского; стоит рассказать о нем. Князю Барятинскому, главному гофмейстеру, было приказано послать в академическую газету описание нашего путешествия со всеми его подробностями. Когда он сказал мне об этом, я напомнила ему, что академии давно уже велено мной немедленно печатать все, что будет прислано за его подписью, и потому путешествие государыни не иначе будет помещено в газете, как скрепленное рукой его или маршала Орлова. В этих объявлениях я запретила изменять ни одной буквы.

Ланской жаловался, что газета, сообщая о путешествии императрицы, ее стоянках и обедах, ни о ком не упомянула, кроме меня.

«Я должна отослать вас за объяснением, — сказала я — к князю Барятинскому. Эта публикация не мной была составлена. От него же вы узнаете, что с тех пор, как я управляю академией, в газете не было напечатано ни одной придворной новости без особого распоряжения и собственной подписи его или Орлова». — «И все-таки, — возразил он, — вы одни стоите в объявлении с императрицей». — «Я же сказала вам, что вы должны жаловаться на это князю Барятинскому. Что же касается меня, то я не занимаюсь и не читаю этих статей».

Наперсник Екатерины продолжал твердить одно и то же, пока не наскучил мне своей нелепостью. «Кажется, вы в состоянии, милостивый государь, понять, — заключила я, — что, как ни велика честь обедать с государыней (что я умею ценить), эта честь нисколько не нова и не необычна для меня; я пользовалась ею с колыбели. Последняя императрица Елизавета была моей крестной матерью и не один раз на неделю заглядывала в наш дом. Я часто обедала на ее коленях и, когда была побольше, садилась за одним столом с ней. После того с какой стати я буду гоняться за этой почестью на листах газеты, когда я и по рождению и по привычке давно знакома с ней?»

Кажется, на этом должен был прекратиться разговор. Но нет, Ланской опять обратился к своей жалобе. Видя, что зала, в которой мы спорили, начала наполняться народом, я сказала ему громко, чтобы слышали другие: «Остановитесь, есть личности, благородная жизнь которых стремится к одному общественному благу и вместе с тем они не всегда пользуются блистательным счастьем и доверием. Но по крайней мере, они имеют право на пощаду со стороны нахалов, на спокойное и справедливое продолжение своего поприща, которое дает им более прочное положение, чем тем случайным метеорам, которые сверкнут и потом исчезнут в ничтожестве».

В это время вошла императрица и избавила меня от этой бессмысленной претензии.

Мои слова были в некотором смысле предсказанием: менее чем через год Ланской умер.

В следующее лето миссис Гамильтон навестила меня, приехав из Ирландии, и я была чрезвычайно обрадована свиданием со своим любезным другом. Она была представлена императрице, которая с особенным благоволением приняла ее в Царском Селе, куда иностранцы редко допускались.

Я испросила отпуск на три месяца, чтобы проводить Гамильтон в Москву. Показав ей любопытные места старой столицы, я повезла ее в свое любимое поместье, Троицкое, где я хотела бы жить и умереть. К крайнему моему удовольствию, Гамильтон осталась довольна этим очаровательным местом, и хотя она, англичанка, привыкла к превосходным паркам и садам своего отечества, тем не менее она удивлялась и хвалила мои собственные, которые я сама развела, где каждое дерево, каждый куст были посажены на моих глазах.

Я устроила в честь своей гостьи сельский праздник, который восхитил ее. В нескольких верстах от Троицкого на моей земле была выстроена новая деревня. По этому случаю я собрала всех крестьян, принадлежавших этой деревне, приказала надеть им праздничное платье с разными украшениями, обычными в наших сельских костюмах. Погода была великолепная, и я заставила их плясать на лугу и петь наши народные песни.

Такой праздник был совершенно новым явлением для Гамильтон; она была очарована чисто национальной сценой, красотой нарядов и живописным положением групп, веселившихся перед ней.

В довершение нашей народной пирушки нас угощали русскими яствами и напитками. Все это вместе произвело такое приятное впечатление на Гамильтон, что наш маленький деревенский праздник понравился ей больше, чем самые роскошные придворные балы.

Когда мои добрые мужики начали пить за мое здоровье, я представила им своего друга и просила выпить и за ее здоровье, сказав им при этом, что новая наша деревня будет называться Гамильтон. Затем пожелала им счастья на новоселье. Наконец поднесла им хлеб и соль по старому обычаю, строго соблюдаемому во всей России и означающему, что в этих первых предметах нашей жизни никогда не будет недостатка в их новом жилище. Крестьяне разошлись так весело, так любо, что жители Гамильтона не забыли этого дня до сих пор. Мой друг принимал жаркое участие в судьбе этого села; она несколько раз посещала его крестьян и часто справлялась о их житье-бытье до последних дней своей жизни.

Из Троицкого мы отправились в Круглово близ Могилева, подаренное мне императрицей, и, таким образом, Гамильтон имела случай увидеть большую часть Московской, Калужской, Смоленской и Могилевской губерний.

Мы возвратились в Петербург уже в конце осени, когда в Академии наук обыкновенно читались те сочинения, которые в предыдущем году были присланы разными учеными для соискания академических премий, раздаваемых, согласно правилам программы, через год.

У меня вовсе не было охоты выставляться напоказ на наших ученых конференциях, тем менее — во время публичных заседаний. При всем том по настоянию Гамильтон, желавшей видеть меня на кафедре как директора, я согласилась взойти. В назначенный день для раздачи призов и публичного заседания, о чем было объявлено в газетах, в академии собралось множество народа. В числе посетителей были даже посланники и их жены в качестве зрителей и слушателей. Я взошла на кафедру и произнесла речь, самую лаконичную. Несмотря на то, что я говорила не более пяти или шести минут, мое волнение, столь обычное в подобных случаях, было так велико, что я вынуждена была гасить в себе чувство стыда стаканом холодной воды.

Я была рада окончанию заседания и с тех пор никогда больше не появлялась на кафедре.

Около того времени мы услышали о смерти отца Щербинина. Мнимый друг моей дочери, умирая, советовал ей искать соединения со своим мужем, с которым она уже давно разлучилась. Я уверена, что этот совет клонился к тому, чтобы, отдалив ее от моего влияния, легче отобрать у нее денежные и бриллиантовые подарки. Когда я узнала, что Щербинина получила письмо такого содержания, я не хотела вмешиваться со своим материнским авторитетом в дела моей дочери, но употребила все усилия, внушаемые дружеским и нежным сочувствием, чтобы доказать ей все лицемерие этого совета. Слезы, бесполезные наставления и глубокая скорбь расстроили мое здоровье. В самом деле, я предвидела все, что впоследствии и случилось. Кроме того, мне хорошо была известна расточительность моей дочери; уже только поэтому нельзя было не опасаться за дурные последствия ее нового шага. Правда, она обещала оставить Петербург и жить или с родственниками своего мужа, или в своем имении.

Я не могу без величайшего огорчения вспоминать о некоторых событиях этого дела и потому должна умолчать о них. Достаточно сказать, я заболела так, что моя сестра и Гамильтон серьезно опасались за мою жизнь. Этот удар так сильно поразил мою нервную систему, что, когда я в состоянии была прогуливаться и посещать дачу, воспоминания о столь знакомых мне предметах почти совсем исчезли из памяти. Моя душа оживала под влиянием одной тоски и безутешного раздумья о будущих столь же грустных обстоятельствах.

Однажды я отправилась с сестрой и своим другом гулять. Мы подъехали к даче и вышли из экипажа в лесу, примыкавшем к моему имению. Случилось так, что на этой стороне я еще не построила никакого здания; два простых столба с перекладиной служили воротами, пропускавшими на мою землю. Карета ехала впереди; я вошла в ворота следом за Полянской и Гамильтон, и вдруг тяжелое бревно, сорвавшись сверху, упало мне на голову.

На крики моих спутниц сбежались девушки, собиравшие грибы неподалеку в лесу. Я упала на землю и, советуя своим друзьям успокоиться, сняла ночной колпак и шляпу, которая, вероятно, спасла мне жизнь, и просила осмотреть рану, так как я чувствовала боль от ушиба. На голове, однако, не было никакого внешнего признака; но Гамильтон предложила скорее сесть в карету и возвратиться в город для немедленного совета с доктором Роджерсоном. Я же хотела немного походить, чтобы улучшить кровообращение в ногах. Когда мы приехали домой, явился доктор и с более чем обеспокоенным видом спросил меня, чувствовала ли я какие-нибудь болезненные припадки. Я отвечала с улыбкой, что чувствовала, но советовала ему не бояться за меня, потому что есть демон, хранящий меня и заставляющий продолжать жизнь наперекор мне самой.

Ушиб не имел никаких серьезных последствий. Не от физических болей и страданий суждено было мне умереть; другие, нравственные удары сильней поражали меня.

Здоровье мое мало-помалу поправлялось, но отъезд Гамильтон на следующее лето 1785 года снова навеял на меня уныние, рассеиваемое только с помощью постоянной деятельности по управлению двумя академиями и надзору за постройками, начатыми на моей даче. Я иногда работала вместе с каменщиками, помогая им собственной рукой выводить стены.

Зимой на короткое время в Петербург приехал князь Дашков вместе с Потемкиным. Нелепый слух, что мой сын избран в любовники Екатерины, снова стал носиться. Однажды Самойлов, племянник князя Потемкина, заехал ко мне спросить, дома ли Дашков. Не застав его, он прошел в мои комнаты и после вполне понятной прелюдии сказал мне, что его дядя желает видеть у себя моего сына сразу же после обеда.

«Все, что вы сказали мне, — отвечала я, — не должно бы доходить до моего слуха. Может быть, вам поручено говорить с князем Дашковым, что же до меня, то при всей моей любви и преданности Екатерине я слишком уважаю себя, чтобы принимать участие в подобном деле. И если желание ваше исполнится, я лишь в одном случае воспользуюсь влиянием моего сына — чтобы взять заграничный паспорт и уехать из России на несколько лет».

Между тем, отпуск Дашкова кончился, и он возвратился в свой полк. С его отъездом мое беспокойство уменьшилось: я видела сына вне опасности.

Глава XXII

В эту зиму я перенесла много домашних невзгод, которые обыкновенно потрясали мое здоровье. Весной я получила позволение оставить город на два месяца и в это время посетила Троицкое, заехала в Круглово. Хотя я пробыла здесь не более недели, все же заметила, что мое поместье во многом было улучшено. Крестьяне находились в менее жалком и апатичном состоянии, лошади и скот увеличились у них вдвое против прежнего, и они сами видели, что сделались гораздо счастливей, чем прежде под управлением польского или русского правительства.

Деятельность в двух академиях отвлекала моих мысли от скорбных впечатлений, вызванных со стороны другими обстоятельствами.

Около этого времени вспыхнула война со Швецией 5. Продолжение ее ярко показало мощный характер и душевные качества Екатерины, столь справедливо признанные за нею историками ее царствования.

Во время этой войны со мной случилось происшествие, не лишенное интереса. Я уже говорила о своем знакомстве с герцогом Судерманским, братом шведского короля. Этот принц командовал флотом. Вскоре после открытия военных действий он прислал переговорный флаг в Кронштадт с письмом к адмиралу Грегу, прося его принять и передать мне небольшой ящик с письмом на мое имя. Адмирал как иностранец и мой искренний друг вдвойне считал себя обязанным поступить в этом случае с величайшей осторожностью; он отправил посылку прямо в Государственный совет. Императрица, почти каждый раз заседавшая там, приказала отослать пакет ко мне, не распечатывая ни письма, ни ящика. Я жила в ту пору на даче и не без удивления услышала о приходе посла из Государственного совета. Ящик и письмо были поданы: в первом заключалась посылка доктора Франклина, второе было очень вежливым извещением со стороны герцога Судерманского о том, как моя собственность вместе с захваченным кораблем перешла в его руки. «Не изменив нисколько чувства уважения, — прибавил он, — которое вы внушили мне после первого нашего знакомства на водах Спа, я не думал, что война, так неестественно поссорившая двух государей, почти кровных родственников, могла нарушить частную дружбу, поэтому я поспешил отправить посылку в собственные ваши руки».

Отпуская подателя, я сказала ему, что немедленно сама явлюсь во дворец и доложу государыне о содержании принятых депеш. Я отправилась в город, прямо во дворец. Войдя в гардеробную императрицы, я просила дежурного лакея доложить Екатерине, если она не занята, позволить мне видеть ее и показать некоторые бумаги, полученные мной утром. Императрица приняла меня в спальне, где она работала за письменным столом. Передав в ее руки письмо герцога Судерманского, я сказала: «А другие бумаги — от доктора Франклина и от секретаря философского общества Филадельфии, в которое я принята вовсе не по заслугам одним из членов».

Когда императрица прочитала письмо шведского принца, я спросила ее о дальнейших приказаниях. «Не отвечайте, пожалуйста, на него, и прекратите эту переписку».

«Эта корреспонденция, — отвечала я, — ограничивается единственно этим письмом, которое я получила от него в продолжение двенадцати лет. И хотя оставить это письмо без ответа не совсем прилично с моей стороны, я готова и теперь, как и всегда, беспрекословно повиноваться вашей воле. Вместе с тем позвольте мне напомнить вам о том портрете, каким я некогда обрисовала этого герцога, и вы, конечно, согласитесь, что он оказал мне эту честь не ради «моих прекрасных очей» (pour mes beaux yeux), а скорее для того, чтобы открыть этим путем договор о его личных интересах, совершенно противоположных его брату-королю».

Но императрица не хотела слышать о продолжении этой переписки. Через несколько месяцев мое заключение о характере и намерениях принца полностью оправдалось.

Прощаясь с государыней, я получила от нее приглашение провести этот вечер и посмотреть новую пьесу, которую ставили в Эрмитаже.

Я явилась пораньше и, проходя залой, где собрались мужчины, была встречена Ребендером, царским конюшим, добрым и честным человеком в полном значении этого слова. Он подошел ко мне поздороваться и заметил, что он догадывается о причине моего посещения. «Очень вероятно, — сказала я, — но вместе с тем мне было бы приятно узнать от вас самих, что именно вы думаете об этом». — «Я получил письмо из Киева и узнал из него, что свадьба вашего сына уже состоялась во время отдыха его полка, проходившего через этот город».

Легко понять, как озадачила меня эта непредвиденная новость. Я думала, что провалюсь сквозь землю, но у меня, однако, еще достало сил спросить об имени жены Дашкова. Это Алтерова, отвечал Ребендер и, заметив изменение в моем лице, мой бедный друг вообразил, что я вдруг заболела. Он не подозревал того, как глубоко потрясли меня его слова. «Ради Бога, стакан воды!», — вскрикнула я.

Он бросился за водой. Я в несколько минут достаточно оправилась, назвала ему истинный повод к моему сегодняшнему визиту во дворец и сказала, что впервые услышала от него о женитьбе моего сына, во всяком случае предвещающей мало добра. Ребендер, привезший столь грустное известие, необычайно смешался, но я просила его позабыть об этом и помочь мне провести вечер в присутствии императрицы. Больших усилий мне стоило скрыть свои настоящие чувства.

Мое волнение было слишком явным, чтобы остаться без внимания окружающей придворной толпы, которая очень охотно выдала бы меня за государственного преступника, пойманного на измене, если бы государыня не обращалась ко мне часто со своим разговором. Приметив мой задумчивый и весьма рассеянный вид, она старалась развеселить меня своими шутками, которыми мастерски владела.

Я отказалась от ужина с императрицей и поспешила уехать домой. Рана, нанесенная материнскому сердцу, была слишком глубока и неизлечима. Несколько дней я могла только плакать; затем началась нервическая лихорадка. Я сравнивала поведение моего мужа относительно меня с женитьбой моего сына и тем более сокрушалась, что за все мои пожертвования ради детей, за неусыпные заботы о воспитании сына я по крайней мере заслуживала от него того же уважения, каким его отец почитал в подобном случае свою мать.

Так прошло два месяца, и наконец я получила письмо от князя Дашкова. Когда уже все сплетники Петербурга давно знали о его свадьбе, он просил у меня позволения на нее. Я, между тем, успела собрать достаточно сведений относительно его молодой жены и ее семейства и тем более отчаивалась в его выборе. Признаюсь, уронить меня ниже в общем мнении никто не мог, и одна мысль о насмешках над моим участием в этом браке лишала меня чувств.

Письмо его сопровождалось примирительной запиской со стороны маршала, графа Румянцева, в которой его сиятельство распространялся о предрассудках происхождения, непостоянстве и шаткости богатства и весьма нелепо (если не сказать, хуже этого, потому что мое знакомство с ним отнюдь не давало ему права на такое вмешательство) вздумал советовать мне в самую критическую минуту в отношениях между сыном и матерью.

Я отвечала ему довольно вежливо, но саркастически сказала, что среди многих глупостей, наполняющих мою голову, я никогда не думала с энтузиазмом о привилегиях высокого рода. Если бы я обладала хотя бы некоторой долей красноречия, так щедро расточаемого его превосходительством, то всегда отдала бы полное преимущество благовоспитанности, а как непременному ее последствию — доброму характеру из всех блестящих, но ломких предметов детского честолюбия.

Сыну я ответила в немногих словах. «Когда ваш отец, — писала я, — намерен был жениться на графине Катерине Воронцовой, он полетел на почтовых в Москву, чтобы испросить согласия у своей матери. Вы уже обвенчаны; мне это известно давно; я знаю также и то, что моя свекровь не более меня заслуживала иметь друга в своем сыне».

Томительная тоска продолжала тяготить меня; я совершенно потеряла аппетит и видимо угасала. В домашнем одиночестве я считала себя одинокой в целом мире, потеряв утешение тех, чья любовь была единственной путеводной звездой на пути моих прежнихневзгод.

К зиме, почувствовав себя лучше в физическом отношении, я опять обратилась к своей академической деятельности: продолжала заниматься словарем, предприняла новый труд, который академия сочла исключительно моей заслугой, то есть точное определение всех слов, относящихся к политике, правлению и нравственности.

Эта последняя работа, для меня вовсе нелегкая, потребовала много внимания и каждый день служила мне громоотводом печальных дум, осаждавших меня. Я навсегда рассталась со светом, исключая мои свидания с императрицей один или два раза в неделю, в самом небольшом и близком ее кругу.

Весной я удалилась на дачу моего отца, отстоявшую от города дальше, чем моя собственная. Здесь мое уединение никем не нарушалось; являлись немногие, но и тем отказывали. Все лето я провела в таком мучительном нравственном состоянии, что если и устояла против замыслов отчаяния, то обязана тем милости Провидения. Покинутая детьми, я считала свою жизнь бременем и пламенно желала сбросить его, если бы только явилась на помощь посторонняя рука, способная избавить меня от безнадежного существования. Это нравственное настроение продолжалось или лучше возросло на следующий год, когда я получила позволение осмотреть свои поместья 6под Москвой и в Белоруссии 7.

Прошлое, настоящее и будущее одинаково туманились перед мной, не было ни одной светлой точки, на которой бы могла остановиться мысль. Самые страшные видения фантазии овладевали мной. Я с трепетом вспоминаю, что в числе моих дум была мечта о самоубийстве. И если бы не освежала моей души религия, эта последняя опора в человеческом несчастье, последнее убежище для души, томимой отчаянием, я не могу поручиться за то, чем окончилась бы моя агония. В одном уверена, что ни убеждение в нелепости акта самоуничтожения, ни сила рассудка не могли спасти меня: я слишком страдала, чтобы слушаться разума, гордости или другого человеческого побуждения. Я искала, от всей души искала смерти, но не хотела принимать ее добровольно, от своей собственной руки. Только религия могла спасти меня.

Глава XXIII

В эту зиму я менее, чем обычно, страдала ревматизмом, развитию которого содействовало болотистое местоположение моей дачи. Я была в состоянии предпринимать прогулки в карете и по-прежнему два раза в неделю обедала с императрицей.

Следующий рассказ остался в моей памяти из наших разговоров за одним из этих обедов. Граф Брюс, дежурный генерал-адъютант, толкуя о храбрости, удивлялся отваге солдат, которые на его глазах всходили на стены одного города под самым жарким огнем. «Ничего нет удивительного, — сказала я. — Самый отчаянный дурак может на минуту быть храбрецом и пуститься в атаку, зная, что она скоро кончится. Притом, извините меня, граф, не в этом состоит истинная военная храбрость. Настоящее геройство заключается в полной самоотверженности и осознании всех опасностей и трудов, в готовности встретить их, в решимости одолеть. Если бы стали пилить какой-нибудь член вашего тела острым деревянным ножом, и вы вынесли бы боль терпеливо, я сочла бы вас более мужественным, чем тот воин, который неподвижно простоит несколько часов перед неприятелем».

Императрица поняла меня, но граф привел доказательство, не совсем ясное, и указал на самоубийство как образец храбрости. В продолжение дальнейшего разговора, когда я опровергала мнение Брюса, с особым воодушевлением, может быть, вследствие настроения моей собственной души, императрица ни на одну минуту не спускала с меня глаз.

Окончив свой рассказ, я обратилась к императрице и с улыбкой уверила ее, что никогда и ничто не заставит меня ни искать, ни замедлять моей смерти. Наперекор софизмам Ж. Ж. Руссо, идеала моей юности, я всегда буду того мнения, что страдать гораздо достойнее истинного мужества, чем искать ненормального облегчения от страданий. Императрица спросила, в чем состоит этот софизм Руссо и где я вычитала его.

«В «Новой Элоизе», — отвечала я. — Он утверждает, что не надо бояться смерти, потому что, пока мы живем, смерти быть не может, а когда умираем, нас больше нет». — «Он очень опасный писатель, — прибавила государыня. — Его слог кружит и сбивает с толку головы молодых людей». — «Я никогда не могла добиться свидания с ним, будучи в Париже в одно время с ним. Он прикидывался вечным инкогнито, между тем его пожирала жажда славы, и, наполняя мир толками о своей личности, он показал шарлатанскую скромность, действительно невыносимую. Его произведения, как вы заметили, без сомнения, опасны, потому что незрелые умы легко увлекаются его софизмами, принимая их за силлогизмы».

С этого дня императрица не упускала ни одного случая, чтоб дать новое направление моим мыслям, и я, разумеется, не была равнодушна к такой доброте.

Однажды утром мы были наедине. Екатерина попросила меня написать маленькую драму на русском языке для Эрмитажного театра. Напрасно я уверяла, что у меня нет и тени таланта для такого сочинения. Государыня настаивала и сказала мне, что подобное занятие, как она убедилась по собственному опыту, заинтересует и развлечет меня.

Наконец я была вынуждена согласиться, с одним, однако, условием, что императрица просмотрит первые два акта и поправит их или просто велит бросить в огонь.

Таким образом, договорившись, я принялась за работу в тот же вечер. На следующий день я окончила первые два действия и отвезла их императрице. Пьеса была названа именем главного лица Н... Это название, выражавшее действующий характер, никого не оскорбит, полагала я, тем более, что мой герой был самым общим местом, то есть человек вовсе без характера. Такими-то бесцветными существами и наполнено наше петербургское общество.

Императрица отвела меня в свой кабинет и заставила тут же прочитать, что было слишком почетно для моего сочинения. Над многими сценами она хохотала и, по снисхождению или по особенному расположению ко мне, произнесла самый лестный отзыв о моем опыте. Я обрисовала план третьего акта, где готовилась развязка драмы. На это она возразила и настаивала на пяти актах. По моему мнению, такая пьеса оказалась бы слишком растянутой и, не говоря о моей усталости, ослабила бы интерес к действию. Но я послушалась и поспешила окончить ее, потом два дня употребила на четкое переписывание и отдала ее императрице. Вскоре затем пьесу сыграли в Эрмитаже, и было приказано ее напечатать.

В начале следующего года я испросила у государыни позволения уволить моего сына в отпуск на три месяца для путешествия в Варшаву, где он должен был расплатиться с долгами своей сестры и проводить ее на родину.

По этому случаю я отдала все свои деньги и шесть месяцев жила долгами, пока не собрала свои доходы.

Сын мой съездил, исполнил поручение и перевез сестру в Киев, где он квартировал. Из Киева я узнала обо всех этих подробностях. Казалось, многие годы я не получала от детей ни одной строчки, а так как никто и ничто не вытеснило их из моего сердца, легко представить, насколько тяжело для меня было это отчуждение.

Брат мой Александр имел у себя на службе в Коммерческом департаменте и таможне молодого человека, Радищева, получившего образование в Лейпциге и особо уважаемого Воронцовым. Однажды в Российской академии появился памфлет, где я была выставлена как доказательство, что у нас есть писатели, но они плохо знают свой родной язык: этот памфлет был написан Радищевым. В нем заключалась биография и панегирик Ушакову, товарищу автора по Лейпцигскому университету. В тот же вечер я сказала об этом сочинении своему брату, который немедленно послал в книжную лавку за памфлетом. По моему мнению, Радищев обнаружил в своей брошюре притязание на авторство, но в ней не было ни слога, ни идеи, за исключением кое-каких намеков, которые в ту пору могли показаться опасными. Спустя несколько дней мой брат заметил мне, что я слишком строго осудила Радищева. Прочитав его, он находит, что автор слишком превознес своего героя, ничего замечательного не сделавшего и не сказавшего за всю свою жизнь, что вместе с тем нельзя обвинить книгу ни в чем дурном.

«Может быть, действительно, — сказала я, — мой суд слишком строг. Но так как вы любите автора, я должна вам сказать, что особенно озадачило меня при чтении его произведения: если человек жил только для того, чтобы есть, пить и спать, он мог найти себе панегириста только в писателе, готовом сочинять все очертя голову. И эта авторская мания, вероятно, со временем подстрекнет вашего любимца написать что-нибудь очень предосудительное».

Так это и случилось. В следующее лето, когда я жила в Троицком, брат известил меня письмом, что мое предсказание относительно Радищева вполне оправдалось: он написал сочинение такого свойства, что его приняли за набат к революции, вследствие чего он был арестован и сослан в Сибирь.

Нисколько не радуясь исполнению своего зловещего предсказания, я искренне сожалела о судьбе Радищева, особенно потому, что брат принимал живое участие в положении этого молодого человека и, следовательно, был глубоко огорчен его неосторожностью и гибелью.

В то же время я предвидела, что теперешний любовник постарается при этом удобном случае обвинить покровителя за счет покровительствуемого. Попытка была сделана ловко, но не достигла своей последней цели: ум Екатерины еще не совсем покорился господствовавшей над ней партии.

Но мой брат впал в немилость и под влиянием интриг генерал-прокурора, работавшего заодно с его врагами, стал ощущать такую неприязнь при дворе, что под предлогом нездоровья и необходимой перемены воздуха испросил увольнение на год. Отпуск был дан. Когда он оставил Петербург, я почувствовала себя совершенно одинокой в обществе людей, с каждым днем все больше и больше ненавистных для меня. Впрочем, я надеялась на его возвращение по прошествии означенного срока, но и в этом ошиблась. Не прошло и года, как он испросил и получил полную отставку. Это было в 1794 году; так он закончил свою общественную карьеру, честную и полезную для его Отечества.

Через полтора года после увольнения моего брата вдова одного из наших знаменитых трагиков (Княжнина) просила меня напечатать, в пользу ее детей, последнюю трагедию мужа, еще не изданную в свет. Эта просьба была представлена мне одним из советников академической канцелярии (Козадавлевым). Я сказала ему, что с моей стороны не будет никакого препятствия, если он просмотрит пьесу и заверит меня, что в ней нет ничего противного нашим законам или религии. И тем охотнее я поручила ему эту рецензию, что он был совершеннейшим знатоком отечественного языка и очень строгим судьей в цензурном отношении.

Козадавлев доложил мне, что трагедия основана на историческом факте, происходившем в Новгороде, что в ней нет ничего предосудительного ни по мыслям, ни по языку, что развязкой пьесы служит торжество монарха над покоренным Новгородом и бунтом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад