— Взвод, вольно, — скомандовал голубоглазый лейтенант. — Парашюты надеть.
Вторая шеренга помогла первой надеть и закрепить основные парашюты. Затем первая точно так же помогла второй.
— Вторая шеренга — два шага вперед!
Шагнули. Стали плечом к плечу.
К ангару подошли два офицера ПДС (парашютно-десантной службы) и пошли вдоль шеренги. Десантники по очереди наклонялись вперед, чтобы офицеры могли проверить двухконусный замок основного парашюта. Этот ритуал неукоснительно повторялся перед каждыми прыжками в любое время года и суток.
Майор ПДС остановился перед плотным щекастым пареньком. Потрогал на нем ремни подвесной системы и, неожиданно уперевшись коленом в запасной на груди, с силой потянул за лямки, будто лошадь засупонивал…
— Ту-го… — вытаращился паренек.
— Ничего… ничего… — пыхтел майор.
Ребята рассмеялись.
— Смеха тут мало. Небо ошибок не прощает, а Север — тем более, — строго сказал майор. — Отцы-матери доверили вас армии. Командиры учат, чтоб ничего такого… А вы как ребятишки малые: туго, да далеко, да скушно…
Он махнул рукой и пошел.
Лейтенант оглядел своих. На обожженных морозом лицах еще гуляли улыбки после случая со щекастым дружочком. Казалось, их совсем не волновал вислобрюхий самолет, что прогревал двигатели в отдалении и уже распахнул люк, готовясь принять их, чтобы нести в неизвестность. Только руки их говорили о другом: один зачем-то обтирал рукавицей красное вытяжное кольцо на груди, другой трогал подсумок на боку, третий поправлял автомат, четвертый постукивал пальцами по парашюту, пятый…
— Все нормально, ребятки… — хрипловато произнес лейтенант и улыбнулся. — Вот только с руками у вас непорядочек… Спокойнее… Поберегите нервишки до дома… — он хотел сказать еще, но увидел, что щекастый паренек улыбается, глядя на него, словно что-то особое заметил.
— В чем дело, рядовой Лахреев? — нахмурился лейтенант.
— Виноват, товарищ лейтенант, — вытянулся Лахреев, но улыбку сдержать не смог.
Лейтенант, стараясь, чтоб не заметно было со стороны, опустил глаза, оглядел себя. И увидел то же, что и Лахреев: его, лейтенанта, правая рука все плотнее загоняла десантный нож в ремни над запасным парашютом, а левая — выталкивала нож обратно. Правая вновь бралась за рукоятку… Лейтенант смутился, но, чтобы не показать этого, еще строже посмотрел на Лахреева, стряхнул снежную крупу с рукава и… сам рассмеялся. Лахреев дипломатично уставился вверх, в низкое белесое небо.
— Взвод, равняйсь! Смирно! Направо! Шагом марш!
А тем временем за сотни километров от аэродрома, с которого поднялся самолет с десантниками, на безлюдных Полярных островах вершины гор задымились, будто древние божества зажгли за ними снежные костры. Это — ледяное, незримое — тяжело добралось до перевалов.
Первыми рухнули в пропасти нависавшие снежные карнизы. Обвалился лед с висячих ледников. В гуле, грохоте, в вое ветра помчались лавины. Снег вышибал камни, камни дробили скалы. Чудовищные обломки кувыркались в снеговых потоках мелким сором. Лавины перескакивали через утесы. Через пропасти. Вдрызг расшибали скалы, еще более мощные. Уже не скалы — горы. Ветер становился ураганом.
На побережье шел норд-ост, самый страшный ветер не только Заполярья — мира…
…Справа по бегу нарт над снегами низко неслось малиновое солнце.
«Дни уже короткие стали, — думала Маринка, — скоро совсем короткие придут… «Холъонок кып» скоро, месяц «пальца на рукавице».
Олени шли ровной уверенной рысью. Левые передние копыта слаженно ударяли по насту одновременно с задними правыми.
На дальнюю дорогу Маринка поставила коренником Белую рубашку, так она его звала за белую шерсть, что шла из-под морды к груди и животу. Два пристяжных имен не имели — еще не заслужили. Ведь имя для оленя — большая честь. Не многие ее достигают.
Мать Белой рубашки, широкогрудую молодую важенку, свел с пастбища красавец сожгой — дикий олень. Затрубил однажды весенней ночью, позвал, и она в страстном порыве перескочила загородку и ушла с ним в тайгу.
Маринкин отец нашел важенку случайно, уже к осени. Через день олениха родила. А еще через день ее насмерть закусала взбесившаяся росомаха. Новорожденного сироту отец пробовал подставить другим оленихам, но они отчего-то не подпускали его к вымени, то ли чувствовали в нем не своего, дикого, то ли слишком уж бела была шерстка на его груди, а белого цвета вокруг еще не было, и олененок, видимо, пугал их этим своим странным несоответствием привычному. Тогда Маринка — она только восемь классов окончила и первый раз за школьные годы из интерната в родительский чум приехала — стала доить олених и поить олененка из соски. Олененок был слабенький, хилый. «Забить надо, — говорил отец. — Замшу сделать. Пропадет, однако, без всякой пользы». Маринка от этих слов ревела белугой, отец оставлял на время разговоры о замше, и она продолжала нянчиться с олененком. И к ветеринарше, наезжавшей в стойбище, приставала, и у стариков выспрашивала. Поила отваром болотной травы моровчанки, что от всех оленьих болезней — ничего не помогало. К олененку, как назло, все болячки цеплялись.
А тут еще он захромал. Отец про замшу больше не заговаривал, но велел матери приготовить все, что полагается для выделки шкуры. Маринка, ночь проплакала втихомолку, а утром побежала к старому Алю, спросить, как лечить дальше. Вообще-то, по обычаю, оленей полагалось лечить мужчинам, но кто теперь на старые обычаи внимание-то обращает? Только старики…
— Где твой олень, девка? — спросил старый Алю, подойдя к их чуму.
Маринка отвела его за чум к маленькому загончику. Алю посмотрел на понурого олененка, на его поджатую переднюю правую. Пощелкал языком.
— Моровчанку давала?
Маринка покивала.
— Хромает? — зачем-то спросил Алю, хотя передняя правая никаких сомнений на этот счет не оставляла.
Малинка опять покивала, давясь слезным комком.
Алю пощупал бабки на больной ноге, сильно нажимая короткими черными пальцами. По спине олененка волнами пробегала крупная дрожь.
— Однако правильно хромает, — сказал Алю, будто Маринка сомневалась в этом, а вот он определил.
Прежде чем она опомнилась, он выхватил из ножен на поясе кривой нож и полоснул олененка по больной ноге от нижней бабки к копыту. Олененок тоненько вскрикнул. Маринка тоже закричала. Бросилась. Оттолкнула старого так, что тот плюхнулся задом в свежий навоз. Пачкаясь в густой черной крови, ухватила оленя за больную ногу, сорвала платок с головы…
— Нельзя! — Алю пружинно, по-молодому вскочил и больно схватил ее за руку железными пальцами. Вырвал платок.
Олененок тем временем прилег, неловко подвернув глубоко пораненную ногу. Кровь из перерезанной вены выплескивалась толчками.
— Ты же убил его… Из него сейчас вся кровь уйдет, — плакала Маринка.
Алю молчал.
Веки олененка дрогнули и медленно закрылись.
Тогда Алю вынул из кармана неширокий ремешок моржовой кожи и крепко перетянул им повыше раны.
— Плохая кровь вышла, где болезнь сидела. Хорошая осталась, — сказал и ушел.
На следующий день олененок поднялся и стал ходить по загону, пошатываясь от слабости, но на больную ногу наступал вольно, чуть только подхрамывал. А еще через два дня хромота совсем прошла. Маринка ходила к Алю извиняться и благодарить. Решила в школу больше не ездить, а поступать в техникум, где учат, как правильно разводить оленей и как их лечить.
И опять она не была дома пять лет. Оно и понятно, так все ребятишки со стойбища живут. Отец-мать разве могут в горячее летнее время оставить оленей и ехать в райцентр, чтоб дитя привезти на каникулы? На оленях туда-обратно недели две — только-только уложишься. А иного транспорта в этих местах пока нет.
В каждом письме домой Маринка спрашивала про олененка. Все вспоминала, как отец предполагал его на замшу пустить, и грозила, что если олененка забьют, то домой она не вернется, а попросит направление в другой район. Но отец уже не собирался оленя забивать, ему олень нравится: с годами вымахал рослый, сильный. Правда, отец опасался, как бы дикая кровь не взыграла и он не ушел да с собой еще и важенок не прихватил бы. Но ничего, все обходилось. А важенки от него хороших оленят рожали.
Этой весной Маринка закончила техникум. Еле дождалась конца выпускного вечера, сбросила новомодное платье-сафари, переоделась в оленью ягушку, на ноги оленьи кисы и — в отцовские нарты. Уж он, конечно, для такого случая приехал. И солнце — в глаза! Талая вода из-под копыт и полозьев! Звезды ночью — во всю ширь небесной шкуры! Домо-о-й!
Первое, что услышала Маринка, когда увидела родительский чум на взгорке возле набухшей паводком реки, был трубный голос ее оленя. Она подбежала к загородке и увидела, как он идет к ней, властно раздвигая своей белой грудью других оленей-быков.
Подошел и ткнулся мягкими губами в плечо.
А имя он получил уже в конце лета, когда поднял на рога двух волков, не дав в обиду важенок с телятами…
…Слева от упряжки бежали длиннющие, на километр, тени. До самого горизонта, а может, и за него.
«Вот если там тоже кто-то едет, какой-нибудь каюр, — думала Маринка, — нас не видит, а только из-за горизонта тени наши мимо него бегут. Вот, наверное, удивляется…»
Она вдруг представила этого удивленного каюра, и ей стало совсем весело, хотя она знала, что вряд ли так может быть, во всяком случае, она сама такого не видела. Но все равно было весело, будто она невидимкой играет в веселую детскую игру, вроде пряталок. Тут еще вспомнилось, как Коля Салиндеров, когда она в чайную или в магазин входит, начинает путаться в счете, не те продукты взвешивать или вообще перестает своим делом заниматься, а только на нее и смотрит…
«Он толще тюленя, больше моржа, боится, как нерпа, — беззвучно запела Маринка старинную женскую песню. — А я радуюсь, как тюлень, и вздыхаю, как нерпа. Словно белый умка-медведь, бегу я по ледяным полям и радуюсь, как молодой нерпеныш…»
Внезапно что-то произошло, что именно, она в первые мгновения даже не поняла и продолжала, улыбаясь:
«Поднялась я трехгодовалой нерпой: «А ну-ка, отодвинься, морж! Воняешь жиром, отойди подальше!..»
«Подаль…ше…» — повторила она и перестала петь, поняв, что произошло. Исчезли тени — тут уж не до песен. Она повернула лицо к солнцу — на месте, где оно только что было, лишь едва розовело. Но вот и розовость исчезла. А с нею все цвета, кроме белого. Задымились поземкой снега. Белая мгла стремительно летела на нее.
Маринка остановила оленей. Взяла с нарт широкую лыжу и принялась копать снег. Главное, успеть до бурана докопаться до земли. Развести костер.
«Правильно, значит, медведи побежали… И старый Алю тоже правильно говорил… Старики много знают, только мы их слушаем плохо…» — летели мысли вместе со снегом из-под лыжи.
Солнце било в фонарь кабины прямыми лучами. Плыло в бесконечной дали на одном уровне с самолетом.
— Да, товарищ майор, — штурман был на связи с майором Лесниковым, — через пятнадцать — двадцать минут будем в заданном квадрате…
Монотонно гудели моторы. Десантники мерно покачивались. Перебегающей волной кренились вправо-влево, от носа к хвосту и обратно. Защитные шлемы плотно обтягивали головы, на груди серые прямоугольники парашютов — все одинаковы, в трех шагах неразличимые. Может, потому, что закрыты глаза.
Внизу, под крылом, уплывала назад бесконечность облаков, плоских и застылых, будто гипс разлитый…
…Сирена!
Зеленый сигнал! Десантироваться! Без предупреждения!
Дрогнул дюралевый пол под дробным ударом десятков сапог. Как подброшенные вскочили ребята — брызнула из-под подошв натаявшая вода. Взгляд в темноту — туда, где должен был раскрыться, разверзиться люк…
А тем временем на земле, на узле связи, были прерваны все сообщения, чтобы передать одно, самое сейчас важное.
— …Внимание! Штормовое предупреждение…
— …Скорость ветра… Снежные заряды… Возможен буран.
— …Туман… Особое внимание на борьбу с обледенением…
— Внимание! Шторм идет в квадраты…
Падало давление на шкале барометра. Полз вниз красный столбик термометра за окном.
…Лейтенант шагнул к борттехнику высадки, который стоял в дверях гермокабины:
— Ребята нервничают… Сказали бы просто, если возвращаемся.
— Мне приказано было дать «отбой», товарищ лейтенант, и я его дал, — сказал борттехник, явно недовольный укором.
— Отставить! Отставить! — лейтенант пошел по рядам. — Над площадкой приземления буран — видимость «ноль»!
— …Шайба у Балдериса. Он передает Михайлову, тот — Цыганкову. Цыганков переходит на половину канадцев, обходит одного, другого… Напоминаю, счет ничейный, два — два. Цыганков входит в зону канадцев, можно бить!.. Ай-яй-яй! Эспозито, Эспозито… Нет, такой хоккей нам не нужен!
Грохнул хохот: уж больно ловко Толя Романцев под Озерова работал.
— А наш Третьяк что, слушай, делает? — прорезался сквозь смех баритон с кавказским акцентом.
Позади «телезрителей» открылась дверь, и на пороге встал высокий поджарый сержант Михаил Смолин. Он сегодня дежурил по части и потому заглянул на гауптвахту…
— Наш Третьяк, капитан сборной …надцатикратный чемпион и отличный семьянин… — тут комментатор Романцев с темными следами от бывших лычек на погонах неожиданно для себя заметил нового зрителя, но не подал виду. — Как всегда, на месте. Итак, счет 3 : 2 в пользу канадских профессионалов.
— Ты же говорил, 2 : 2? — удивился Сандро. — Когда, слушай, забили?
И яростно засвистел в четыре пальца.
— Вы слышите, что творится на трибунах?! — заорал Романцев и засвистел сам, стараясь перекрыть Сандро.
Остальные пятеро обитателей «губы» мгновенно включились в игру. Свист заливистый, многопалый. Смолин, выжидая, сложил руки на груди.
Первым перестал свистеть Сандро — заметив Смолина, встал, как положено содержащемуся на гауптвахте при виде дежурного.
— Выключи телевизор, Романцев, — сказал Смолин, когда наступила тишина. — Та-ак… Да не рукавом, тряпку возьми!
На крашенной масляной краской стене куском штукатурки был изображен прямоугольник экрана. Романцев, вздыхая, принялся стирать его половой тряпкой.
Ветер ударил в стены, распахнул дверь так неожиданно, что Смолин схватился за ушибленное плечо.
— Кажется, дует… — усмехнулся Романцев и с удвоенным усердием заработал тряпкой. — За Полярным кругом это случается.
Колючая снежная крупа драла лица, как наждаком. Надсадно выла штормовая сирена. В открытом техническом парке закрепляли штормовыми тросами-растяжками бронетранспортеры, вездеходы, грузовики. Чудовищный порыв ветра сорвал брезент с вездехода и понес по обледенелому плацу, будто легчайший шелковый плат по паркету. Молоденький солдатик побежал за ним, пытаясь удержать за расчальную веревку. Упал, заскользил на животе, едва не плача. Открыл глаза: в двух шагах от него стоял скуластый крепыш Степа Пантелеев и неспешно мотал на руку расчальную веревку. Брезент полз к нему, как укрощенная зверюга.
— Спасибочки, Степа, — сказал солдатик, поднимаясь.