— Ну, предположим, что это так. Что же из этого следует?
— Я хотела вас спросить: как это бывает?
Марья Ивановна невольно расхохоталась.
— Ах, дурочка, дурочка!.. Догадываюсь: ты тоже влюблена?
— Не знаю… За меня сватаются двое: старший капельдинер Иван Тимофеич и парикмахер Альфред.
— Которого же ты любишь?
— Мне оба нравятся одинаково.
— Ах, глупенькая, глупенькая!.. Если оба нравятся, значит, не любишь ни одного из них. Любят только одного… Твое время еще не пришло, Таня. Когда полюбят, то никого об этом не спрашивают.
Марья Ивановна обняла и расцеловала наивную девушку, у которой выступили слезы на глазах.
— Вас все любят, Марья Ивановна, за вами все ухаживают, — шептала Таня, прижимаясь своей белокурой головкой к плечу Марьи Ивановны. — Вы только не хотите мне сказать, а сами все знаете… Капельдинер Иван Тимофеич с горя пьет третью неделю, а парикмахер Альфред грозит застрелиться, и я не знаю, что мне делать…
Над этой сценой Марья Ивановна долго смеялась, но Ружищев находил ее совсем не смешной.
Они виделись каждый день. Ружищев каждый вечер проводил в саду, как на дежурстве. Он знал в лицо не только всех артистов, капельдинеров и официантов, но и садовых завсегдатаев, котов и хулиганов. И чем ближе он знакомился с этой клоакой, тем сильнее ее ненавидел. Это было нечто ужасное, безобразное и безнадежное… Он нестерпимо страдал, глядя, как на подмостках безобразно кривлялись артисты и артистки в угоду пьяной толпе. Особенно отличались артистки, стараясь превзойти одна другую в цинизме. Марья Ивановна была не лучше других, когда распевала скабрезные шансонетки и канканировала. Ружищева охватывал ужас, когда он смотрел на нее, нарумяненную, увешанную поддельными брильянтами, с нахальной улыбкой и циничными движениями. Каждый вечер за ужином он повторял ей одно и то же:
— Маня, уйдем отсюда… Это ужасно! Ты не можешь себе представить, как мне больно смотреть на тебя, когда ты кривляешься на этой проклятой сцене… Я тебя не узнаю. У тебя делается совсем другое лицо, другие движения, улыбка, голос.
— Милый, это от непривычки… Ведь наш цинизм именно для нас лично и не существует, как не существует смысла в площадной брани для тех, кто к ней привык. А уйти я не могу, потому что связана неустойкой.
— Я заплачу неустойку.
— А репутация? Какой антрепренер возьмет меня в труппу, если я нарушу здесь контракт? Наша артистическая репутация — наш капитал. Сегодня ты меня любишь, все хорошо, а кто знает, что будет с нами завтра!
— Ради бога, не говори так, Маня!..
Они были на «ты». Ружищев держал себя скромно, почти застенчиво и как-то избегал говорить о себе. Но в среде артистов не бывает тайн, и Марья Ивановна знала через других, что он единственный сын богатого приволжского помещика, кончил университет, служит при каком-то министерстве без жалованья и т. д. Около садовых артистов вертелся какой-то подозрительный господин в цилиндре и золотых очках. Он говорил на нескольких языках, знал, кажется, решительно всех на свете и являлся для артистов, а особенно для артисток, чем-то вроде комиссионера. По фамилии — Астмус. Говорили, что это очень темная личность и что он не брезгует ничем. Свести выгодное знакомство, напечатать хвалебный отзыв или инсинуацию где-нибудь в газете, пустить сплетню — все было делом его рук. Марья Ивановна была знакома с ним несколько лет, пользовалась его услугами и теперь боялась его, как огня. Ведь Астмус отлично знал все ее бурное прошлое и мог каким-нибудь анонимным письмом испортить ее все нараставшее счастье. Он это отлично понимал и держался с ней с вызывающей фамильярностью.
— Эге, мы устраиваем роман, Марья Ивановна! — шутил Астмус, глядя на нее в упор своими бессовестными глазами. — Что же, не следует терять дорогого времени, милашка… На мою скромность можете вполне рассчитывать, потому что я живая могила всех женских тайн. Это мой принцип, Марья Ивановна… Впрочем, вы имели достаточно случаев, чтобы убедиться в моей корректности. Потом, знаете, Марья Ивановна, мы были бы совсем друзьями, если бы вы оказали мне маленькую услугу… Да. Вы ведь знаете эту хористочку, Таню… Она мне очень нравится и разыгрывает из себя недотрогу. Если бы я мог встретиться с ней у вас на квартире, конечно, случайно… Да… Я знаю, что она любит вас, и вы могли бы повлиять на нее, как женщина опытная и разумная…
Марья Ивановна вся вспыхнула и резко ответила:
— Извините, господин Астмус: я такими делами не занимаюсь.
— Боитесь конкуренции, милашка? Хе-хе!.. Благодарю, не ожидал…
После такого разговора ничего не оставалось, как бежать. Да, именно не уходить, а бежать…
IV
Ружищев пришел в неистовую радость, когда Марья Ивановна сообщила ему о своем решении оставить сцену.
— Я сегодня пою в последний раз, — объявила она, наблюдая его счастливыми глазами. — А завтра объявлю директору… Мне немного совестно, что я оставляю сцену в разгаре сезона. Ведь я все-таки являлась известной приманкой, публика привыкла ко мне… Мой уход может отразиться на делах всей группы.
— Милая, милая, ведь найдется же кто-нибудь другой, чтобы заменить тебя!
— Ты забываешь, что мне придется заплатить громадную неустойку, что-то около шести тысяч… У меня сбережено про черный день около двух тысяч…
— О деньгах не может быть речи.
— Выходит так, как будто ты выкупаешь будущую жену из плена.
— Именно… совершенно верно!.. Итак, в последний раз на сцене?
— В последний раз, милый… И в последний раз поужинаем в этом кабаке.
Они крепко расцеловались. Она начала гримироваться для своего номера, а он ушел в партер, чтобы в последний раз посмотреть на свой позор. Кабака больше не было, не было шантажистов, котов, хулиганов, кутивших напропалую провинциальных старцев, приехавших в Петербург по делам… Все это исчезло, как дурной сон. Ружищев даже не видел отдельных лиц, — все сливалось в одно бессмысленное, живое, движущееся пятно, как капля зараженной крови под микроскопом. Только бы вырваться отсюда на свежий воздух, увезти свое счастье на берег родной Волги…
Время точно остановилось, как текучая вода, встретившая на своем пути непреодолимую преграду. Марья Ивановна пела последней, и публика, точно предчувствуя разлуку, вызывала ее без конца. Ружищев торжествовал, повторяя про себя:
— Будет… довольно…
Его удивляла странная и непонятная для него фантазия Марьи Ивановны поужинать в последний раз в отдельном кабинете. Нужно было бежать, очертя голову… Впрочем, есть, с одной стороны, женские фантазии, а с другой, может быть, это было прощание с прошлым, последняя дань дурной привычке.
Он ждал ее в «своем» кабинете, который ему сегодня не казался даже таким грязным и отвратительным, как раньше.
Она пришла позднее обыкновенного, счастливо встревоженная и радостная.
— Все кончено? — спросил Ружищев.
— Да…
— Видела своего директора?
— Мельком… я его предупредила. Не будем об этом говорить.
Она бросила на стол несколько визитных карточек и рассмеялась.
— Милые провинциальные старички не дают мне покоя, — коротко объяснила она, делая гримасу. — Вот кого я ненавижу от всей души… Развратничает не молодежь, а вот именно такие почтенные отцы семейств, добродетельные мужья и живые примеры тихого семейного счастья.
Она могла бы прибавить, что эти карточки были доставлены при благосклонном участии г-на Астмуса, служившего, между прочим, и поставщиком живого товара.
Ужин опять заказан был по-студенчески. Они сидели на диване, обнявшись, и предавались воспоминаниям. Марья Ивановна смотрела на Ружищева и повторяла:
— Боже мой, как все это недавно было… точно сон… Позволь, как мы познакомились? Я, право, не могу припомнить.
— Ну, знакомство не из интересных… Вот так же, в отдельном кабинете… Забыла?
— Позволь… с тобой были тогда какие-то два старичка, да? Один еще такой смешной, маленький и называл себя доктором Киндербальзамом… Он рассказывал, что вы познакомились только здесь, в саду…
— Нет, он тебя просто мистифицировал, Маня.
Ружищев засмеялся и прибавил:
— Это будет нашей маленькой тайной, Маня… Видишь ли, мой отец — очень добрый и хороший человек, но иногда любит покутить…
Она вырвалась из его объятий, вскочила и, вся бледная и дрожащая, проговорила задыхавшимся голосом:
— Это… это был твой… отец?!
Он тоже поднялся, взял ее за руки и хотел усадить.
— Да, отец… Он очень хороший, хотя и не без маленьких недостатков.
— Отец! — в ужасе повторяла она, прислушиваясь к звуку собственного голоса. — Отец?!
Потом она вырвалась из его рук и бессильно упала в кресло.
— Маня, Маня, что с тобой? Такие пустяки…
Но она ничего не отвечала, а только закрыла лицо руками.
— Маня, ты его извинишь… Вообще пустяки.
Она только стонала, схватившись за голову.
— Со мной это иногда случается, — объясняла она, не отнимая рук. — Страшные головные боли… Ты не сердись… Я сейчас же должна уехать домой. Окончательный мой ответ получишь здесь… вечером. Нужно окончательно переговорить с директором…
— Я тебя провожу, Маня.
— Ах, ради бога, не нужно!.. — испугалась Марья Ивановна. — Меня проводит Таня.
Он все-таки проводил ее до уборной. Таня уже собиралась домой и была счастлива, что может ехать на одном извозчике с самой Марьей Ивановной. Ружищев усадил их в экипаж и остался на тротуаре. Он ничего не понимал. Марья Ивановна на прощание как-то особенно долго смотрела ему в глаза и крепко поцеловала.
Извозчик отъехал всего сажен пятьдесят, как Марья Ивановна горько зарыдала, не обращая никакого внимания на возвращавшуюся по тротуарам садовую публику.
— Марья Ивановна, милая, что с вами?! — испуганно бормотала Таня, обнимая обожаемую женщину. — Марья Ивановна…
Марья Ивановна посмотрела на нее дикими глазами и, не вытирая катившихся по лицу слез, проговорила задыхавшимся голосом:
— Марьи Ивановны нет… Марья Ивановна умерла… Ах, боже мой!.. Вот когда пришла твоя казнь.
— Голубушка, Марья Ивановна… Мужчины все обманщики.
— Ах, не то, Таня!.. Он хороший, чистый… Ты у меня останешься ночевать… да… Мне страшно… Я тебе не могу объяснить, что случилось.
От сада до квартиры Марьи Ивановны было всего несколько кварталов, но она успела все передумать и решить. В ее голове мысли неслись вихрем, а роковое слово «отец» стучало, как молот. Да, отец… Она его видела сейчас, как живого, и вздрагивала всем телом. После знакомства в отдельном кабинете, устроенного Астмусом, он бывал у нее на квартире раза три… Привозил букеты, цветы, дорогие безделушки… Это был жизнерадостный, хорошо сохранившийся для своих лет провинциальный старичок. После каждого визита доктора Киндербальзама Марья Ивановна находила на своем ночном столике под коробкой пудры сторублевую ассигнацию. Эти воспоминания жгли сейчас Марью Ивановну, как раскаленное железо, и она слышала голос доктора Киндербальзама:
«Молодые люди ничего не понимают… мальчишки… А доктор Киндербальзам — специалист по женским болезням, лекарства для которых выписываются по рецептам экспедиции заготовления государственных бумаг в ювелирных магазинах…»
Марья Ивановна чувствовала, как она тонет в той грязи, в которой барахталась целую жизнь… Разве она могла выйти замуж за сына после этой истории с отцом? Довольно, будет… И она, гадкая, отвратительная, смела еще любить!.. И не было такой казни, какую она могла бы себе придумать…
Вечером на другой день Ружищев с нетерпением ожидал ответа от Марьи Ивановны… Таня разыскала его и молча подала длинный конверт. На почтовом листке была написана всего одна фраза Маргариты Готье: «Ответа не будет»…
Марья Ивановна, отправив письмо с Таней, отравилась.
1890