Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Боги войны - Игорь Николаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Через три дня я вместе с нашим уцелевшим мехводом, пришли к полякам. Оказалось, что из Польши там всего двое — польские части, танковые и авиационные, комплектовались в основном нашими. Наши были в основном офицерами — вот поляки и хоронили своего русского командира. Я застал их, выжигающих гвоздем на фанерке фамилию «Тюфяков». Они уже дошли до буквы «К».

Четвертый польский танкист был грузин с какой-то длинной фамилией, что больше подходила какому-то упырю, а не честному сержанту.

Вот тогда я поверил в наше братство — в интернационализм.

Немецкое наступление 1941 года и то, что я видел в освобожденных городах, уничтожало мою веру в интернационализм. И вот поляки, что воевали в своей форме, напоминавшей мне о Пилсудском, о позоре Красной Армии в 1920 году, который сами поляки называли не именем чужого позора, а «Чудом на Висле». Второго чуда не вышло, и мы стояли на Висле, наблюдая, как горит Варшава, а солдаты генерала Берлинга гибли в тщетных попытках закрепиться на том берегу.

У танков не было запаса хода, а в пехоте было по сто человек на батальон.

Я слушал танкиста и вспоминал о том, как плакали эти поляки, смотря на зарево на том берегу. Один из них выл как волк, смотря на отражение огня в воде. Я про себя думал, где он был в двадцатом году, том году, когда я еще не родился — с Пилсудским или с Тухачевским?

Тухачевский в то время уже умирал от рака в Кремлевской больнице, хотя этого, конечно, мы еще не знали. Черт знает, что он думал, читая донесения с фронта, когда русский маршал Жуков завершал его дело под Варшавой спустя четверть века.

Я потом читал воспоминания Тухачевского, явно написанные за него каким-то газетчиком. Воспоминания были гладкие и скучные — для тех, кто умел читать между строк, в них можно было уловить указания на то, как надо теперь относиться к прошлым войнам.

А потом Тухачевский умер — в сорок шестом, и его хоронила вся Москва, за исключением родственников тех маршалов, что он подвел под расстрел. Впрочем, родственников Ворошилова, Буденного и Кулика давно не было в Москве. Да и остались ли они — вот вопрос.

Мы, оставив машину, пошли по бульварам и надолго застряли на одной из лавочек.

Старший брат довольно громко рассказывал, как учился водить Т-28, и на нас оглядывались прохожие. Раньше на таких фронтовиков смотрели с уважением, а теперь я видел неприязнь в глазах прохожих. Мы были шумные и несколько неудобные. Только один человек вдруг остановился и прислушался к нашим крикам.

За ним следовал другой, и я сразу определил, что это не просто подчиненный коротышки в штатском, а охранник. Может, шофер-охранник.

Глаз у меня был наметанный на такие дела.

Человек небольшого роста прислушался к нашим разговорам и вдруг сказал:

— А я ведь трансмиссию для него рассчитывал.

Мы протянули ему початую бутылку. Он помотал головой, а потом все же глотнул.

Я знал этот тип начальников, не ученых, а производственников. Такие лазили в ватниках по цехам и матерились не хуже подчиненных. Они были жестоки, никого не жалели, потому что их никто не жалел. «Сделай или умри» был их девиз, а «Сделай и не умирай» получалось редко.

В общем, я расшифровал этого человека — наверняка директор какого-нибудь уральского завода, танкист, вызвали в Москву на совещание или доклад.

Он, кажется, делал танки «Иосиф Сталин», они заговорили о чем-то своем, броневом. Шофер мялся рядом — одно не укладывалось в мою схему: отчего у этого парня ствол под полой плаща. Шоферы с Урала не ходят по Москве за своими директорами, лелея оружие подмышкой.

Но тут лысоватый Николай Леонидович посмотрел на часы и исчез, будто бы не было его на бульваре.

Старший брат был уже давно и крепко пьян, от чего потерял контроль и вдруг задал мне неприятный вопрос.

— Знаешь, какая самая большая тайна войны? — вдруг спросил он.

Я не знал.

— Самая большая тайна — это одно имя.

— Что за имя? Какой-то шпион?

— Нет, один мальчик. Шпион… Скажешь тоже… Я тебе расскажу — был у нас как-то трудный бой. Мы сейчас выпили, и все подплывает, будто в наш прицел зеркал полированного металла, то есть как спросонку… Но все, что было, я вижу точно — только не могу себе простить: я бы узнал того мальчика из тыщи лиц, а вот как зовут — забыл тогда спросить. Мальчик был лет десяти-двенадцати. Бедовый. Из тех, что верховодят у детей — не то Тимуры, не то Квакины. В прифронтовых городах такие встречали наши танки, как дорогих гостей. Эти пацаны обступали машины на стоянках, носили нам воду ведрами. Вылезешь, весь чумазый, а они выносят мыло с полотенцем к танку. Приносят недозрелые сливы… Сливы сорок четвертого года. Так вот, шел бой за одну улицу. Мы прорывались к площади и попали под немецкую противотанковую батарею: гвоздит — не выглянуть из башен, и черт его поймет, откуда бьет. Тут угадай-ка, за каким домом они примостились — столько всяких дыр! И вдруг к машине подбежал пацан и стучит по броне, орет: «Товарищ командир! Товарищ командир! Я знаю, где их пушка… Я разведал… Я подползал, они вон там, в саду!» И, представь себе, залез на танк, а у меня как раз весь танкодесант выкосили. Стоит парнишка, мимо пули свищут, а у него только рубашонка пузырем. И вот подъехали, и с разворота я зашел в тыл батарее и дал полный газ. Вмял пушки заодно с расчетом в рыхлый жирный чернозем. Мы встали — и я вытер пот. Вокруг была гарь и копоть — от дома к дому шел большой пожар. Ну, я пожал парню руку и сказал: «Спасибо, хлопец». Но вот только как зовут мальчика — я забыл спросить.

Потом он спросил меня о войне, отчего мы воевали так долго? Почему так долго, ведь у нас были ракеты, и маршал Тухачевский с товарищем Сталиным разоблачили врагов?

Младший брат дернулся при этих словах, потому что очень хорошо помнил, где я служил всю войну.

Тревога зажглась в его глазах — он-то был человек карьеры, он знал, чем могут кончиться такие разговоры.

Брат его инвалид, ему терять нечего, а вот он, мой храбрый лысый Ваня — человек космоса.

Поэтому я сказал, немного утрируя пьяную речь:

— Так вышло, брат, так вышло. Потому что — внезапность, и потому что врасплох.

— Врасплох, да? Прямо врасплох? И до Москвы — это врасплох? Мы собрали тогда в нашем танковом институте всю технику и выгнали ее к Волоколамскому шоссе. В некоторых экспериментальных машинах был только один мехвод внутри, потому что пушек и вовсе не было. Мы выкатили наших уродцев — и экспериментальную машину с морской дальнобойной пушкой, и многобашенные танки, все-все… Кроме Т-28, что тут же встал и, вращая башнями, превратился в ДОТ.

Я представляю, что думал о нашей армии какой-нибудь образованный немец. Первое время они ржали как лошади, смотря в свою чистую, будто слеза белокурой медхен, оптику.

Наверняка такого парада механического уродства они не видели еще никогда в жизни. Может, этот образованный немец орал своему приятелю в наушник:

— Семнадцатый век! Кулиса Ватта!

— Гауптшарфюрер, да подоприте же эти колеса! Они не доедут до нас!

— Мальчики! Мальчики! Посмотрите! Паровая машина!

— Тележка Кювье!

— Автора! Автора!

А это были многочисленные прототипы, сухопутные крейсеры «Ян Гамарник 2» и юркие танкетки «Уборевич», зенитные самоходки с пушкой ЗиС-2, гремящие жестью тарелкоподобные аппараты, от которых летели искры и смердело горелым.

Плавающий Т-40 плыл среди снежного моря и лупил по немецкой пехоте, пока его не достали немецкие пушки. И мы дрались, потому что Москва была за нами в тридцати километрах. И это было не врасплох, когда горели наши моторизованные корпуса на Украине, не врасплох, нет. Все дело в том…

Он потянулся за стаканом, и тут брат стремительно плеснул ему водки — грамм сто пятьдесят — быстро и ловко. Старший танкист хватил их сразу залпом и через минуту уронил голову на руки.

Только стрелка новых часов бесстрастно бежала по святящемуся циферблату.

Мы посмотрели друг на друга.

Потом вместе с Ваней я поволок бесчувственное тело к машине. Я не много носил раненых, но к людям без сознания на войне привыкли все.

У меня был схожий опыт — правда, на местности.

Кстати, бывшие танкисты рассказывали, что часто после боя подчиненные спали в хате, а убитых клали в сенях, потому что не успевали похоронить. Ну там дождь и все такое. И командиры танков писали рапорта, а потом ложились последними спать — вместе с убитыми. И мои друзья, вспоминавшие об этом, говорили с такой нибелунговой интонацией: так это же были наши друзья, что их чураться?

Жизнь, понятно было, богаче наших представлений о ней.

Ваня предложил меня отвезти, но я отказался.

Мне действительно было нужно проветриться, и еще (но об этом я не хотел говорить вслух) слишком много разбередила во мне эта встреча.

Прощаясь, я все же спросил:

— А что ты лысый-то?

— Ну, это еще с войны.

— Горел что ли? Непохоже.

— Что непохоже? Я два раза горел. Это под Франкфуртом, когда мы вышли на оперативный простор. Тогда мы двигались колонной на сближение с американцами, и тут по нам лупанули ФАУ-2. Наверное, это была последняя ФАУ в этой войне. Но только заряд оказался тухлым, она рванула прямо над нами, обсыпав бронетехнику обломками и неразорвавшейся взрывчаткой. Дрянь была взрывчатка — будто серый песок. Я подозреваю, что это было какое-то отравляющее вещество, в расчете на которое начхим пол-войны проверял у нас наличие противогазов. Но оно оказалось тоже какое-то слабое, протухшее. Никто и не чихнул, только вот через год я и облысел, но врачи говорят, что это обычное малокровие. Мы ведь недоедали: и до войны у нас под Пензой не сахар было, а на войне — сам знаешь. Ничего, вот изделие сдам — в санаторий поеду.

И вот я возвращался к себе, в свое унылое одинокое жилье, где не было места космосу и прочим высоким материям.

Но вдруг я остановился около ЦДСА. Там, около строящегося музея Советской Армии, стоял на постаменте танк, гордо подмяв гусеницами семидесятипятимиллиметровую пушку.

Черт, я вспомнил, как звали этого самоходчика.

Я вспомнил, как была его фамилия. Громыхало его звали. Иван Громыхало.

Точно — Громыхало.

Я же помню, что смешная какая-то фамилия.

Андрей Мартьянов

МЫШИ


Впервые об этой странной истории я услышал в августе 1989 года.

Если бы не моя запутанная генеалогия, небольшое расследование, о котором я расскажу ниже, никогда бы не состоялось. Вынужден вкратце пояснить, что в описываемые времена «высокой перестройки» знаменитый Железный занавес хоть и рухнул, но обычному гражданину СССР выехать в капстрану было все еще затруднительно. Мне повезло — я ехал в ФРГ по приглашению от неожиданно отыскавшегося родственника. Родного дяди, который с 1944 года в семье уверенно считался погибшим.

Дело в том, что мой прадед купеческого сословия, приехавший в Россию из Брауншвейга лет за десять до Революции и открывший в Петербурге свое дело, ни после начала Первой мировой, ни после бурных событий семнадцатого года вернуться в Германию не захотел или не смог — семейная история об этом умалчивает. Тем более что уже тогда он был обременен многочисленным семейством — с пятью детишками далеко не убежишь… В 20-х годах прадед был нэпманом средней руки, потом председателем кооператива, к началу 30-х трудился старшим мастером на фабрике «Большевичка», вступил в партию, в тридцать седьмом стал заместителем директора и тихо скончался в своей постели за два месяца до начала войны.

Дед в 1941 году миновал тридцатипятилетний рубеж, давно женился и обзавелся двумя сыновьями — моим отцом и дядей соответственно. Женился он, разумеется, на немке, Анне Кальб (из тех самых Кальбов, что до революции держали мануфактуру в Гатчине) — только благодаря бабушке и ее решительности дети остались живы, и я получил возможность появиться на свет.

24 июня 1941 года бабушка, отлично помнившая Первую мировую, забрала мальчишек, села на поезд и уехала из Ленинграда в Псковскую область, к родственникам, жившим в Дно. Как чувствовала, что над городом нависла страшная беда. Дед остался в Ленинграде, и что с ним произошло потом, никто не знает — документов не сохранилось, все соседи по коммунальной квартире умерли в Блокаду, а из четырех дедовых сестер войну пережила только одна, успевшая эвакуироваться в Ташкент.

Станция Дно попала под оккупацию. В начале 1944 года шестилетний брат отца заболел тифом, и как «фольксдойче», был отправлен в немецкий госпиталь. Как раз тогда началось большое наступление Красной армии по всему фронту, госпиталь спешно эвакуировали, и бабушка всю оставшуюся жизнь была твердо убеждена: младший сын погиб, поскольку уцелеть в той мясорубке было невозможно — городок Дно снесли почти до основания. В 1945 году она благополучно вернулась в Ленинград и вырастила моего отца одна.

И вот, в 1987 году, в нашем почтовом ящике старого дома на улице Желябова оказалась удивительная открытка со штампом города Кобленца, ФРГ. Смысл послания можно уложить в одну фразу: «А это случайно не вы?..»

Случайно мы.

Дядюшка-то, оказывается, жив-здоров! Его эвакуировали далеко на запад, отдали в детский дом в Кобленце, потом «холодная война», потом в генсеках оказался либеральнейший Горби и «стало можно». Чем дядя Курт немедля и воспользовался — поднял архивы и начал искать. Благодаря непревзойденной немецкой бюрократии и национальной любви к сохранению, преумножению и систематизации всяческих бумажек документация за сорок с лишним лет прекрасно сохранилась — Ordnung ist Ordnung.

С тем я, как представитель молодого поколения разделенного войной семейства, и отправился в гости — глянуть на родственничков. Правда, я уже был фольксдойче лишь наполовину: отец женился на чистокровной русской из архангельских поморов.

Мои впечатления от жизни сытых и благополучных «побежденных» образца восемьдесят девятого года здесь будут не к месту. Упоминания достоин лишь один эпизод: поход вместе с дядей Куртом (он напрочь забыл русский язык, и в детском доме ему дали новое имя вместо былого «Леонид») в гости к весьма любопытному старикану, обитавшему в соседнем доме. Дядя знал, что я учусь на историка, и посчитал, что эта встреча может оказаться для меня интересной.

Уже тогда господину Эвальду Грейму было девяносто четыре года, карьеру он начинал еще при кайзере, отвоевал обе Мировых войны. Классический образчик прусского офицерства старой школы — при своем весьма почтенном возрасте выглядел он величественнее монумента Бисмарку в Берлине. Очень худой, очень седой и очень надменный с виду. На господине Грейме идеально смотрелся бы старый прусский шлем — пикельхаубе. И сабля на перевязи, конечно.

По советским меркам жил старик (один!) в настоящем дворце — двухэтажный частный дом постройки XIX века, тьма-тьмущая «антиквариата», мебель, как в Эрмитаже — словом, я был потрясен. Чинно попили кофе, Грейм готовил его сам. Вежливо побеседовали о событиях в Союзе. Признаться, этот дедуля меня стеснял — я подсознательно чувствовал, что он является одним из последних осколков некоего иного, совершенно чуждого и не известного мне мира. Даже говорил он с каким-то странным акцентом — немецкий в школе нам преподавали идеально, заостряя внимание в том числе и на диалектах, однако похожего выговора я раньше не встречал.

— Профессионально занимаетесь историей? — сказал господин Грейм, когда «официальная часть» закончилась. — Прекрасно. Пойдемте, я покажу вам интересное, молодой человек.

Дядя Курт, уяснив, что его миссия выполнена, засобирался домой и откланялся, оставив меня один на один с эти реликтом отдаленного прошлого. Мы поднялись на второй этаж, распахнулась дверь в кабинет. Первое, что я увидел — стол размером с мамонта под необычным темно-синим сукном и с серебряным писчим прибором, а над столом красовался огромный портрет Отто фон Бисмарка в парадной форме.

Щелкнул электрический выключатель, вспыхнули лампы над двумя застекленными стойками — ни дать ни взять, музей. Ордена, ленты, значки. Очень много. Грейм принялся рассказывать — обстоятельно, четко и без ненужных подробностей.

— Я был одним из первых танкистов Германии. Вот, посмотрите на фотографию, — он указал на большой черно-белый снимок в рамке. Группа военных стояла рядом с танком A7V, «подвижным фортом» эпохи Первой мировой. — Девятьсот восемнадцатый год, Мариенфельд. Я — четвертый справа, в форме лейтенанта. Эта машина называлась «Зигфрид», я командовал артиллерийским расчетом. Сейчас кажется, что эти танки уродливы и неуклюжи, да и экипажу приходилось тяжело — очень жарко и шумно, — но тогда мы полагали машину верхом технического прогресса. Взгляните, пожалуйста…

Грейм поднял стеклянную витрину, взял с подушечки большой синий с золотом крест и аккуратно передал мне.

— Pour le Mérite, «Синий Макс», — пояснил он. — Я получил его из рук кронпринца после боя при Виллерс-Бретони и Каши, в лесу Аббе, весной восемнадцатого года. Три германских AV против двух британских Whippet, вооруженных пулеметами, и пушечного Mark IV. Подбили и повредили все машины англичан — по тем временам это был уникальный бой, танки против танков. Потом лишь один раз в жизни мне удалось участвовать в столь же уникальном сражении, в самом конце последней войны, в апреле сорок пятого…

Вначале на последнюю фразу не обратил внимания, тем более что господин Грейм, увлекшись рассказом, слегка оттаял и даже предложил мне портвейна — не привычного нам лилового пойла с запахом навоза, а настоящего, португальского. Налил и себе, продолжая вспоминать о делах давно минувших.

Биография у дедушки оказалась весьма примечательная — практически ходячий учебник истории XX века. Грейм запросто сыпал именами людей, с которыми довелось встречаться: Вильгельм II, Гудериан, фон Лееб, Муссолини, Дольфус, Роммель, Аденауэр — политики, военные и даже один император.

Он побывал в Испании и Польше, его рота входила в Париж, два месяца воевал на Восточном фронте, однако был ранен и переведен в другую часть. После госпиталя успел отличиться в Африканском корпусе Лиса Пустыни (об этом свидетельствовал «Рыцарский крест»), потом снова Франция и снова Остфронт — на этот раз проходивший уже по предместьям Берлина.

В плен попал к русским, отпустили быстро — всего через пять месяцев. Через американскую зону оккупации вернулся домой, в Кобленц. В пятидесятых участвовал в создании Бундесвера, ушел в отставку в 1963 году в звании генерал-лейтенанта. Вторую мировую закончил подполковником, что для немалых заслуг Грейма было необычно: старик, пожав плечами, сообщил, будто с продвижением по службе «имелись трудности», особенно после известных событий июля 1944 года.

— А сдались в плен где? — бестактно спросил я.

— О, вот как раз после того самого «странного» боя под Куммерсдорфом, — сказал Грейм. — Это в окрестностях Берлина, если вы не знаете. Кстати, после Великой войны начинать все заново пришлось тоже в Куммерсдорфе, в тамошней танковой школе при артиллерийском полигоне Рейхсвера — в автомобильных войсках, когда генерал Гейнц Гудериан еще был начальником штаба…

— Вы дважды сказали «странный», «уникальный». — Я зацепился за ключевые слова. — При вашем очень солидном опыте двух мировых войн… История со сражением против англичан в восемнадцатом? Да, действительно, для тех времен встречный танковый бой являлся событием редкостным, — но весной сорок пятого? После того, как вы прошли всю войну?

Грейм скупо улыбнулся углом рта.

— Вы, юноша, не дослушали. Не опережайте события. Если вам действительно интересно, я могу рассказать в подробностях, тогда вы поймете, что я подразумевал под словами «странный» бой.

— Конечно! Я не отнимаю ваше время, герр Грейм?

— Оставьте. Я… гм… очень пожилой человек, времени у меня более чем достаточно. Курите, если хотите, в баре есть французские папиросы — держу для редких гостей, я бросил лет двадцать назад.

Рассказ Эвальда Грейма

…К 20 апреля 1945 года даже завзятым оптимистам стало окончательно ясно: все кончено. Выбор был невелик: подороже продать свою жизнь или отходить к западу. Натиск русских войск, устремившихся к Берлину с севера и юга и охватывавших столицу огромным кольцом, остановить было невозможно никакими силами. Достаточно упомянуть, что Третья и Четвертая танковые армии русских всего за двое суток прошли больше девяноста пяти километров — они отлично усвоили теорию танкового прорыва и глубокого охвата…

Ладно бы только русские! Постепенно терялось управление войсками, оборонявшими Берлин, в штабах царила жуткая неразбериха. Умника, которому пришло в голову провести в начале апреля оргштатную реформу, следовало бы расстрелять перед строем: ни один штабной, начиная от офицеров ОКВ-ОКХ и заканчивая ротными командирами, не мог толком объяснить, какая из «новых» дивизий является танковой, а какая панцергренадерской.

Количество разнообразных «боевых групп», отдельных рот с собственными наименованиями и прочих непонятных подразделений росло как на дрожжах и учету не поддавалось — что ни день, то новшество. Разумеется, порядка и организованности эта бесконечная сумятица не добавляла, вовсе наоборот — становилось только хуже. Однако куда уж хуже!

…Я тогда был назначен начальником штаба полка танковой дивизии «Курмарк», входившей в девятую армию группы «Висла». Впрочем, к двадцатым числам апреля что от самой группы армий, что от дивизии мало что осталось. Русские наступали по широкому фронту, прорвав оборонительные рубежи в районе Котбуса — Шпремберга, часть войск противника рвалась строго на запад, к Торгау, навстречу американской Первой армии, но основная масса танков устремилась на северо-запад: через Фенау на Ютеборг и далее к Потсдаму.



Поделиться книгой:

На главную
Назад