Человечество заново открыло в XX веке свой мир. Оно впервые взглянуло на него из космоса и увидело его целиком.
Но оно увидело его целиком в тот период, когда его так легко целиком уничтожить.
Человечество заново открыло себя самое — как человечество, как некую общность, обладающую единым фундаментом мысли и чувства. В известном смысле только сейчас в сознании многомиллионных масс сформировалось и закрепилось представление о человечестве как наивысшей возможной общности, перекрывающей все иные. Дикарь, как известно, способен сказать «я умный», лишь определив другого как дурака. Так построено его мышление. Первобытное племя восхищается собственными добродетелями лишь постольку, поскольку возмущается пороками соседнего племени. Только недавно люди прониклись мыслью о возможности человеческих связей, не обусловленных страхом, враждой, предрассудками по отношению ко всем, кто находится вне данной общности. У них появилась у всех одна и та же общность — человечество, да и сам по себе период космических полетов породил немыслимый прежде «патриотизм землян»[160].
Но человечество осознало себя как целое в период величайшего раскола — политического, интеллектуального, нравственного. Оно накопило замечательные примеры нравственного величия в годы, когда мир познал мерзость фашизма. Оно достигло удивительных интеллектуальных высот в те самые десятилетия, когда общество в нескольких странах Европы подчинилось питекантропам.
Этот трагический аспект современного мира оценен современной фантастикой. В понимании всей глубины этого, противоречия — одна из важнейших причин ее сегодняшней популярности. Но здесь же заметно и определенное расхожденье. Кафкианские ее формы можно определить, пользуясь выражением И. Бехера, как попытку изобразить «хаос с точки зрения хаоса». Фантастика, более определенно тяготеющая к «научности», напротив, сравнительно уравновешенна и спокойна. У нее есть некая точка опоры «вне хаоса» и тем самым — надежда на будущее.
Сталкиваясь с вопросом о единстве человечества, фантастика неизбежно избирает своеобразным ориентиром ту область человеческой практики, где это единство уже осуществилось. Речь идет об отвлеченном знании, о сфере точных наук, истины которых остаются неизменными для всего человечества. По словам Б. Ф. Поршнева, «существование науки с необходимостью требует от человеческого ума понятия человечества»[161]. Пытаясь встать на общечеловеческие позиции, фантастика лишний раз вспоминает о своем родстве с наукой, «интеллектуализируется», возвращается в чем-то к системе понятий, характерных для «века Разума», а современные неурядицы передает через цепь логических парадоксов.
Она не всегда оказывается при этом отгорожена от спокойного ужаса кафкианской фантастики и кафкианской эсхатологии. Просветительская вера в торжество добра над злом, заставлявшая некогда снабжать благополучными концами трагедии Шекспира, была основана на самых добрых намерениях, но в еще большей мере на незнании того, с какой мерой жестокости, подлости и разочарований придется столкнуться человечеству на путях прогресса. И все же в основе своей фантастика, которую в узком смысле слова можно определить как «научную», достаточно уравновешенна. Она сформировалась в период, когда опасности казались отдаленней, а надежда — крепче. Она может изображать события по сути дела трагические, но ощущение трагизма зачастую ей чуждо. Она говорит не о трагедиях, а о катаклизмах — притом, как правило, влекущих за собой становление нового. Она прослеживает линии развития, а не человеческие судьбы, само же человечество все равно является в отвлечениях. Тенденции развития современного мира эта фантастика передает очень по-своему. Ей присущи и своеобразные приемы, и своеобразный тип мышления.
Этот тип мышления можно обозначить как «коллективистский». Во всяком случае, это именно слово употреблял Герберт Уэллс, чей подход к проблеме — «коллективистский» и в основе своей оптимистический — определил собой развитие фантастики на многие годы.
«...человек пробуждается, — писал он в начале века в статье “Приключение человечества”. — Кошмары империй, расовых конфликтов и войн, абсурд торговой конкуренции и торговых ограничений, первобытный дурман похоти, ревности и жестокости — все это бледнеет в свете дня, проникающего сквозь его закрытые веки. Через некоторое время мы, каждый из нас сам по себе, обязательно осознаем, что мы молекулы одного единого организма и мысли наши сливаются воедино из туманных блужданий в гармоническую цельность пробуждающегося интеллекта. Несколько десятков поколений — и все человечество будет, по существу, нашими потомками. С точки зрения физической и интеллектуальной, мы, отдельные личности, со всеми нашими отличными и индивидуальными особенностями, являемся лишь частицами, отделенными друг от друга на некоторое время для того, чтобы затем вернуться к нашей единой жизни с новым опытом и знаниями, как пчелы возвращаются с пыльцой и пищей в дружную семью своего улья.
И этот единый Человек... находится ныне лишь у истоков своей истории... Покорение им нашей планеты — это лишь раннее утро его существования. Пройдет немного времени, и он достигнет других планет и заставит служить себе великий источник тепла и света — Солнце. Он прикажет своему разуму разрешать загадки своих собственных внутренних противоречий, обуздывать ревность и другие пагубные страсти, регулировать размножение, отбирать и воспитывать представителей все более и более совершенного и мудрого человеческого рода. То, до чего никто из нас не может додуматься в одиночку, о чем никто из нас не может и мечтать — разве что урывками и не понимая всего объема задачи, — будет легко разрешимо мышлением коллективным. Некоторые из нас уже чувствуют в себе это слияние с Великим Единством, и тогда наступают моменты необычайного прозрения. Порою во мгле одиночества, в бессонную ночь вдруг перестаешь быть мистером имярек, отрешаешься от своего имени, забываешь о ссорах и тщеславных стремлениях, начинаешь понимать себя и своих врагов, прощаешь себе и им точно так же, как взрослый понимает и прощает пустые раздоры детям, зная, что он выше этого; поднимаешься выше своих мелких неурядиц, сознавая, что ты — Человек, хозяин своей планеты, несущейся к неизмеримым судьбам сквозь звездную тишину космического пространства»[162].
Это положение Уэллса не потеряло значения и в последующие десятилетия. Писатели, задумывавшиеся о судьбах человечества, не раз высказывались совершенно в духе Уэллса.
«Моя цивилизация зиждется на культе Человека, пробивающегося сквозь личности... — писал в “Военном летчике” Сент-Экзюпери. — Ибо Человек моей цивилизации не определяется людьми. Это Люди определяются по нему. В нем, как во всяком Существе, есть нечто, что никак не объяснишь исходя из материалов, из которых он “построен”. Собор — вовсе не сумма камней. Это геометрическое и архитектурное целое. Не камнями определяется собор, это он придает цену камням своим значением...»[163]
Живучесть подобного рода «коллективизма» помогла Уэллсу в тридцатые годы оказать прямое воздействие на фантастическую литературу. В известном смысле, впрочем, фантастика пошла дальше него. Коллективизм Уэллса определил собой общее направление его творчества, но мало сказался на структуре его образов. Последующие фантасты выразили свой коллективизм более наглядно.
Традицию здесь заложил Олаф Степлдон. В «Последних и первых людях» человечеству на одном из этапов развития приходится претерпеть нашествие марсиан. Но марсиане являются не в межпланетных снарядах, да и сами они нисколько не похожи на марсиан Уэллса. На землю они переносятся, используя давление солнечных лучей, а сами представляют собой крошечные облачка.
Это, однако, не единственная форма их существования. Маленькие облачка могут объединяться в одно огромное облако, напоминающее Черное Облако Фреда Хойла, а это большое облако, в свою очередь, сгущаться до желеобразного состояния. Пока облачка разделены, они поддерживают между собой своеобразную радиосвязь, объединяясь в облако, становятся чем-то целым. По существу это все время единый организм, только в разных состояниях.
Идея, брошенная Степлдоном, оказалась невероятно популярной среди фантастов. Традиция коллективистской мысли наконец-то нашла конкретное образное выражение. К тому же последующие успехи науки придали построениям Степлдона своеобразное обаяние достоверности.
За последнее время в биологии появилось новое, так называемое этологическое направление, занятое вопросом о поведении животных. В космический век, когда обсуждается возможность встречи с другими мирами и установления с ними контактов, исследования этологов привлекли к себе самое широкое внимание. Один из крупнейших современных математиков, Клод Шеннон, выступил, например, на всеамериканской конференции по вопросам межпланетных путешествий с докладом, в котором среди прочего доказывал, что знание языка пчелиных танцев, способов общения муравьев и прочего должно помочь выработке межпланетного кода. Такого же мнения придерживаются известный французский биолог Реми Шовен, советский биолог И. А. Халифман и другие.
Не могла этология не заинтересовать и фантастов.
Среди их героев появились зоопсихологи, и общее мнение фантастов о невиданном разнообразии форм и проявлений жизни получило еще одно подтверждение. Но это была только самая прямая и непосредственная реакция. Открытия биологов тотчас же зажили в воображении фантастов собственной жизнью.
К числу прочих достижений этологии принадлежит новый подход к изучению так называемых «общественных насекомых» — пчелы, муравья и т. п. Здесь этология совершила открытие, имеющее принципиальное значение.
Загадка мозга муравья занимала еще Дарвина. «Не подлежит сомнению, что возможна чрезвычайная умственная активность при исключительно малой абсолютной массе нервной ткани... — писал он. — С этой точки зрения мозг муравья является одной из самых удивительных частиц материи, может быть, даже более удивительной, чем мозг человека»[164].
Этология, следует полагать, разрешила эту загадку. Мозг, как и весь организм муравья или любого общественного насекомого, не существует сам по себе, считают этологи. Выводок пчел или муравейник рассматриваются сейчас как «сверхорганизм», где индивидуальное и общее находятся в тесной биологической связи. Подобный биологический коллектив обладает возможностями, немыслимыми для отдельной особи. Отдельная же особь, исключенная из выводка, погибает.
Вот что пишет в своей книге «От пчелы до гориллы» (1963) один из основателей этой науки, французский биолог Реми Шовен:
«...нервные центры насекомых чрезвычайно малы, и число клеток, содержащихся в них, очень невелико по сравнению с мозгом крупных млекопитающих; казалось бы, это должно ограничить психические возможности насекомых; насекомое, у которого гораздо меньше нервных клеток, чем, например, у крысы, не может обладать таким же пластичным поведением, как она. Есть только одно исключение — общественные насекомые. Действительно, если отдельным организмам удается установить взаимосвязь, сложиться воедино, работать сообща, то их деятельность протекает на ином, гораздо более высоком уровне»[165]
Принцип сверхорганизма кажется Шовену подобным принципу, по которому построены электронные вычислительные машины (компьютеры). Семья напоминает ему машину, отдельные насекомые — элементы памяти этой машины, ферритовые кольца. Такая аналогия, бесспорно, пришла бы в голову и Степлдону, живи он сейчас, — недаром в той же книге он писал и о биологически выращенном искусственном мозге, напоминающем теперешние компьютеры. Не одна только этология помогла утвердиться идее сверхорганизма, кибернетика — тоже.
И она утвердилась крепко. Собственно говоря, сейчас это одна из основных идей всей научной фантастики. Причем зачастую формы выражения ее весьма напоминают степлдоновские.
Артур Кларк, например, в рассказе «Спасательный отряд» пишет о представителе планеты Паладор, который «был лишен индивидуальности и представлял собой подвижную, но все равно зависимую ячейку сознания своего народа. Хотя он и его сородичи давно разошлись по галактике, исследуя несчетные миры, какое-то неведомое звено продолжало связывать их вместе так же прочно, как если бы они были живыми клетками человеческого тела»[166].
«В критические минуты отдельные элементы, слагающие сознание Паладора, могли смыкаться так же согласованно, как клетки обычного мозга. И возникал разум, равного которому не было во всей вселенной. Несколько сот или тысяч элементов решали любую рядовую задачу. Очень редко требовалось совместное усилие миллионов единиц, и за всю историю было известно только два случая, когда миллиарды клеток сознания Паладора все смыкались в одну цепь, чтобы отвратить угрозу, нависшую над целым народом»[167]
Самая известная из подобных вещей это, пожалуй, роман Джона Уиндема «Кукушки Мидвича» (1957), неоднократно переизданный. В этом романе рассказывается, как в мирной английской деревушке Мидвич в результате тайного инопланетного нашествия родилось несколько десятков детей, находившихся в постоянной телепатической связи друг с другом. Эти дети удивительно быстро росли и умнели — ведь сведения, приобретенные одним, сразу же становились общим достоянием. Но эти необычайные дети представляли страшную опасность. Они обладали способностью концентрировать свою волю и вынуждать людей на любые поступки — в том числе на самоубийство. В конце концов деревня, ради собственного спасения, вынуждена была их уничтожить.
Этой способностью всем узнавать то, что знает один, фантасты наделяют самые разные существа. В рассказе одного из крупнейших американских фантастов, Теодора Старджона, «Искусники планеты Ксанаду» (1956) это, как и у Уиндема, люди. После того как ® результате страшной войны на планете осталось только три человека, новые генерации обрели эту волшебную способность и сумели в результате построить новую, немашинную цивилизацию, где все люди действительно чувствуют себя братьями. В рассказе другого американского писателя, фантаста Стенли Уэйнбаума, «Праздные мечтатели» (1935) этой же способностью обладают растения с обратной стороны Венеры. Растения действуют и в романе одного из старейших и одареннейших американских фантастов, Клиффорда Саймака, «Все живое», причем они там сами определяют себя как «единый организм». «Вы, вероятно, назвали бы нас единым организмом, — рассказывают они о себе. — Наши корни сплетаются в единую сеть, она охватывает всю планету — возможно, вы скажете, что это наша нервная система. На равных расстояниях расположены большие массы того же вещества, из которого состоят и корни... должно быть, вы назовете это мозгом. Не один мозг, а многое множество, и все они связаны общей нервной системой»[168].
Иначе использовал возможности, которые представляла ему теория «сверхорганизма», Клиффорд Саймак в романе «Почти как люди» (1962).
Инопланетные пришельцы явились на Землю на сей раз в форме кегельных шаров. Но это только одно из многих возможных их воплощений — чужаки способны принимать любые формы — человека, автомобиля — словом, чего угодно; они способны даже внедрится в телефонную сеть и подслушивать разговоры. Некоторое время «кегельные шары» живут на Земле никем не обнаруженные, изучают ее обычаи и, наконец, понимают, какое земное установление поможет им подорвать изнутри всю земную организацию — право частной собственности. Они принимаются скупать и закрывать предприятия, скупать дома и выгонять из них жильцов. Победить чужаков удается лишь благодаря чистой случайности...
Как легко понять, «кегельные шары» — это, по сути дела, «одна гигантская особь, способная делиться на несметное количество частей и с той или иной целью принимать самые разнообразные формы, оставаясь при этом единым организмом, которому известно все, чем занимаются его отдельные составные элементы»[169].
Модификаций подобного «сверхорганизма» в современной фантастике великое множество. Применений его — тоже. Иногда идея эта приобретает очень сложные опосредствования. Так, в рассказе американского фантаста Ричарда Сабиа «Премьера» (одном из многих подобного рода, но глубоком и интересном) описывается новый тип зрелища, где переживания вошедшего в образ актера передаются прямо в мозг зрителей. Искусство уже не просто объединяет их — оно делает их чем-то единым целым. Но когда гениальный актер, играя сцену смерти, умирает вместе со своим героем, погибают и зрители.
Однако, сколько ни отдалились новые фантасты от своего источника, образ «сверхорганизма» по-прежнему связан с «коллективистской» идеей.
Отношение к этой идее, конечно, разное. Клиффорд Саймак привел на Землю свои «кегельные шары» ради того, чтобы лишний раз продемонстрировать преимущества «коллективистской» организации и показать опасности, которые таит в себе частная собственность. Джон Уиндем просто ужаснулся бы такого сюжета. Этот фантаст на устои не посягает. Коллективизм, как без труда можно увидеть из «Кукушек Мидвича», нередко его отталкивает.
Так что не только модификаций, но и истолкований здесь множество.
Впрочем, если вернуться к биологическим обоснованиям, то нетрудно заметить, что они сами по себе тоже дают возможности для самых разных социологических построений.
Биологический «коллектив» исключительно крепок и сложен, но ведь это следствие того, что его члены самым прямым образом не могут обходиться друг без друга. Каждый из них однофункционален (матка, трутень, солдат, строитель), «биологически специализирован»[170], и все его недостающие функции восполняются постоянным присутствием других членов «сообщества». Здесь нет социального принуждения, но нет и свободы выбора. Всякое отдельное существо от рождения предназначено к чему-то определенному. Социальная структура, которая точнее всего соответствовала бы подобному биологическому прототипу, — это кастовое общество. А оно не кажется идеальным. Положение человека в кастовом обществе изначально противоестественно, поскольку человек — существо биологически многофункциональное. Именно этой многофункциональностью обусловлены богатство, гибкость — и нестойкость — развитых человеческих связей.
Словом, биологические аналогии приводят на ум не только идеал, но и опасности. Существует немало сатир и предостережений, где показано человеческое общество, распавшееся на касты, причем, поскольку действие происходит в будущем и наука заметно продвинулась вперед, найдены способы биологически закрепить эти касты, превратить человека из существа многофункционального в однофункциональное, выращивать людей, изначально приспособленных к исполнению какой-нибудь одной узкой обязанности.
Сама по себе многофункциональность слагающих тоже не служит еще гарантией против вырождения той или иной общности. При многофункциональности появляется возможность выбора, но воспользоваться ею способна только развитая личность. Конформизм[171] столь же решительно перечеркивает возможности, заложенные в человеке и обществе, как и отошедший в прошлое кастовый строй. Об этой опасности пишут исключительно много. Коллективизм хорош лишь постольку, поскольку помогает развитию личности и не приводит к унификации.
Степлдон именно этим объясняет провал марсиан.
Они слишком походили один на другого. Им не о чем было спорить, у них почти не бывало несогласий. Их «общество» было вполне «гармонично», но эта «гармония» налагала на него неразрешимые путы. У него не было ни возможности, ни стимула для развития. Нет противоречий, нет и движения. Бесконечное разнообразие людских характеров порождало множество конфликтов — иной раз бессмысленных и разрушительных, но оно же служило гарантией против застоя. Марсиане были лишены этой гарантии. Да и самое мировосприятие этих существ было чрезвычайно сужено. Многообразие людей помогает человечеству в целом охватить жизнь исключительно широко. А «коллективный разум» марсиан был не более как простым слагаемым множества почти одинаковых — и, значит, одинаково, в одном и том же аспекте исследующих жизнь — восприятий. В результате он оставался разумом такого же почти калибра, как и любой «индивидуальный» разум. Менялся только объем, не качество.
Человечеству, утверждают научные фантасты, нужно не единообразие всех его составляющих, а их согласие — способность понимать друг друга и друг с другом сотрудничать. Конечно, при многообразии людей добиться единодушия труднее, но зато сотрудничество между ними будет куда плодотворнее. Человечество вступило сейчас в такой период развития, когда оно должно постигать и исследовать жизнь во все большей широте, во все большем масштабе. Унификация грозит застоем, застой — катастрофой. В условиях всеобщей унификации идеи тоже унифицированы. Обмен невозможен. Никто не задает вопросов, потому что заранее знает ответы.
Значение обмена научными идеями было ясно давно. В Новой Атлантиде, которая намеренно отгородилась от всего света, единственным видом путешествий, который поощрялся, были путешествия в поисках идей. Каждые двенадцать лет в чужие края отплывали три корабля «не ради золота, серебра или драгоценностей; не ради шелков, пряностей или иных материальных ценностей; но единственно ради того, что создано господом раньше всех других вещей, то есть света, — чтобы обрести свет, в каком бы конце земли он ни забрезжил»[172]
Идея единства сейчас непосредственно связана с идеей движения. А это значит, она связана и с представлением о многообразии — без него наступает состояние, подобное «тепловому равновесию», при котором исчезает движение и самая жизнь. Если в какой-то научной системе установилось единообразие, единственное для нее спасение — прийти в соприкосновение с другими системами.
В романе Чэда Оливера «Ветер времени» (1957) рассказывается о том, почему отправились в космические путешествия обитатели планеты Лортас.
«Они с самого начала знали, что один мир — всего лишь крохотная частица совокупности всех миров. Как на крохотном острове, полностью изолированном от других островов и континентов, неизбежно разовьется менее высокая культура, чем в областях, лежащих на оживленных перекрестках мира, так и одинокая планета значит гораздо меньше, чем планета, составляющая часть какой-то большой структуры.
Культура развивается благодаря соприкосновению с другими культурами.
Ни одна великая цивилизация не развивалась замкнуто, питаясь лишь собственными идеями.
Другие точки зрения, новые идеи, иные исторические традиции — вот какие факторы закладывают основу величия. В одном месте люди научились плавить металлы, в другом — узнали о существовании электричества, в третьем — мальчик из кусочка легкого дерева смастерил игрушечный планер, а еще где-то медик построил двигатель внутреннего сгорания. Взятые в отдельности, все эти открытия послужили бы лишь для создания технических безделушек. Но из их сочетания родились самолеты, которые подняли человека над землей и скалами и подарили ему небо.
Одинокая планета развивается до определенной стадии, но не дальше. Наступает момент, когда культура исчерпывает себя, какой бы богатой и многообразной она ни была. Приходит время, когда ее развитие останавливается. При этом она, возможно, не гибнет. Но жизнь есть процесс. И это означает изменения, развитие, борьбу. Когда же культура начинает только повторять себя, только сохраняется в прежнем виде, она в лучшем случае утрачивает значимость, рано или поздно силы ее иссякают, и она гибнет.
Кроме того, в развитии цивилизации неизбежно наступает момент, когда одной техники становится недостаточно, когда технические новинки перестают быть самоцелью. Наступает момент, когда становится очевидно, что даже сама наука в конечном счете всего лишь метод, совокупность приемов и от нее нельзя ждать ответа на все вопросы.
А между тем человек — не просто животное, обладающее даром речи. Он — животное, задающее вопросы... Когда человечество перестает спрашивать, когда наступает самоуспокоение и человечество решает, что знает все, — тогда наступает конец. Люди по-прежнему едят, работают, спят... но для них уже все кончено.
Жители Лортаса еще задавали вопросы, но теперь их вопросы были сложнее, чем в пору юности Лортаса. Они уже знали, что окончательных, исчерпывающих ответов не существует, но они еще не утратили жизненную энергию и продолжали искать.
Вопросы — вот что заставило жителей Лортаса отправиться в космос»[173].
Иными словами, мир должен быть един не потому, что он должен быть однороден. Единый, но однородный мир ничем бы не отличался от затерянного в океане острова или государства с накрепко закрытыми границами, вроде феодальной Японии. Он также не знал бы обмена. Единство — это наибольшая возможность общения, а общение представляет смысл только тогда, когда у каждой из сторон есть для другой что-то новое. Знание чужого помогает оценить и разработать собственное. Мир един потому, что разные его части все время приходят в соприкосновение, а не потому, что все части его — одинаковы. Самое стремление к единству мира заметно усилилось с момента, когда история и наука позволили ощутить его движение.
Проблема созревала давно. Но именно сейчас она предстала перед нами во всей своей сложности.
Двадцатый век постиг в полную меру необходимость единства и почти сразу же, в той же мере — опасности унификации. Постиг на основании собственного горького опыта. XX век, как никакой, столкнулся со стремлением монополизировать все стороны духовной и хозяйственной жизни. Эти, отнюдь не безуспешные, попытки были начаты наступлением монополий в конце прошлого века и кончились появлением тоталитарных государств. Гитлер тоже был сторонник единства, а сожжение книг, преследование независимой мысли и уничтожение евреев тоже, вероятно, можно назвать стремлением к унификации.
Поэтому вопрос об унификации — из самых больных вопросов современной фантастики. Это одна из главных опасностей, от которых она старается предостеречь. Тем более что сама фантастика показала необходимость единства. Опасности унификации для нее не пришлая тема — она вытекает из характера и масштаба проблем, поднятых ею самой.
Рассказывает фантастика о них очень по-разному. Иногда, поднимая эту проблему (как, впрочем, и любую другую), она становится неотличима по стилю от популярного философского трактата. Так написана, например, книга Степлдона, и для вопроса об опасностях унификации он, как легко понять, не делает исключения. Иногда мысль фантаста воплощается в какой-либо фантастический образ — например, в повести М. Емцева и Е. Парнова «Душа мира», где искусственно полученное органическое вещество «биотоза» приобретает способность управлять человеческими чувствами и поступками, лишает людей индивидуальности и превращает их в конце концов в некую единую человеческую массу.
Но возможен и совсем особый поворот этой проблемы.
Как известно, в последние годы были разработаны достаточно надежные методы партеногенеза — бесполового размножения. В 1957 году в США был найден метод бесполового размножения индюков. Бесполовое воспроизводство кроликов — довольно простая задача для современной биологической лаборатории. В связи с подобными работами были обнаружены новые интересные случаи партеногенетического размножения в природе[174]
Эти достижения науки были усвоены фантастикой прежде всего в связи с опасностью унификации. Партеногенетическое общество у фантастов может состоять исключительно из женщин — иными словами, унификация в нем достигает предела, закрепляется биологически. Более того, подобного рода унификация оказывается уже вечной. В обществе, состоящем только из женщин, стабилизируется наследственность и прекращается развитие человечества как биологического вида. Сам биологический фундамент общества олицетворяет отныне не движение, а застой. Конечно, определенных форм борьбы и противоречий в этом обществе тоже нет, но нет и порождаемого ими развития.
Так, от противного, через понимание того, как страшен унифицированный мир, входит в фантастику проблема личности. Она необычайно трудна. Изолированная, по возможности отъединенная от людей и природы личность, которую вырабатывала история буржуазной цивилизации, не способна действенно противостоять унификации.
История Робинзона Крузо была величайшим обманом Дефо. Но если другими своими обманами он снискал себе у современников кличку «бесстыжий Дефо», этот его обман век принял с восторгом. Матрос Александр Селкирк, чья история дала Дефо фабулу для романа, одичал и рехнулся за несколько лет, проведенных вдали от людей. Робинзон развил свой ум и поднялся до нравственных высот. В это верили, потому что XVIII век, создавший понятие человечества в современном смысле слова, одновременно, со странной нелогичностью, открывшейся только потомкам, верил, что человек может быть один.
Сейчас мы знаем — это не так. Дети, украденные и выращенные зверьми, не возвращаются потом к человеческому состоянию. В их внутренней организации что-то нарушается настолько, что они даже живут примерно тот же срок, что и звери, их воспитавшие. Тарзан так же невозможен, как Робинзон. Ромул и Рем, вскормленные волчицей, должны были бегать на четвереньках, спать днем и охотиться по ночам. Человек существует только как часть человечества[175].
Кому это лучше знать, как не фантастам, причастным науке. Знать это и все остальное, что объективно свидетельствует о необходимости единства. О противоестественности разъединения. Об опасностях, которые грозят самому существованию мира и человечества, порвавших между собой всякие связи.
И кому, как не фантастам, понимающим весь масштаб проблемы, понимать всю меру опасностей, возникающих при разрешении этой проблемы?
Они, впрочем, не одни.
Собственно говоря, вопросы единства и одиночества давно уже составляют ведущую тему литературы на Западе. Тему далеко не исчерпанную, потому что она поворачивается вое новыми и новыми сторонами. Эта тема в своем двуединстве возникла уже у неоромантиков конца прошлого столетия. Она продолжает оставаться важнейшей в современной художественной мысли на Западе, и быстрая смена направлений и течений в западноевропейском и американском театре наших дней в очень значительной степени объясняется как раз движением этой проблемы, выявлением то одного, то другого ее аспекта.
Новые робинзоны — а они осознают себя робинзонами, находясь где-то в самой гуще человеческого моря, — возникают ежеминутно, и мир услышал уже десятки, сотни, тысячи криков отчаяния и одиночества из уст людей, обреченных на полную изоляцию вблизи от других человеческих островков. Но когда человеку предлагают объединиться с другими, он нередко с отвращением отвергает эту возможность. Объединиться с кем-то (даже в любви!) — значит объединиться против кого-то (Э. Олби, «Баллада о невеселом кабачке»). Объединиться со многими? Но не для того ли, чтобы всем стадом топтать и рвать зубами непохожих? Поэтому порою тот или иной герой самую силу свою находит в одиночестве — в том, что он сумел противостоять великому искушению — сделаться частью стада (Э. Ионеско, «Носорог»). Принадлежать человечеству не значит принадлежать безраздельно любому его состоянию. Порою бывает наоборот.
Шекспировское «будь верен сам себе, тогда... ты и другим вовеки не изменишь» начинает все упорнее звучать в искусстве. Человек живет во вое расширяющемся мире, но индивидуальность оказывается важнейшей составляющей этого мира.
Об этом — один из самых сложных фильмов XX века — «8½» Феллини. Фильм этот при своем появлении показался спорным, и сейчас, когда прошло уже немало лет, этот спор далеко не во всем разрешился в пользу Феллини. Но один из аспектов фильма выявился сейчас в своем положительном значении. В этом своем аспекте «8½» — фильм о художнике и тем самым для Феллини — о современном человеке вообще, о человеке, стремящемся к идеалу. (Вспомним: для Возрождения художник и был воплощением человеческого совершенства.) Как художник он должен полнее кого бы то ни было вобрать в себя этот мир — и ускользающий, уходящий в небытие, в любой момент готовый утерять четкие формы, раствориться, исчезнуть, мир собственного прошлого, и беспредельный окружающий мир. Но он так велик, этот мир! Приобщиться к нему — не значит ли раствориться в нем? Не значит ли утерять свою индивидуальность, только и способную сделать тебя художником, существом, в котором по-своему повторился весь мир, человеком, нужным этому миру?
Задача, стоящая перед героем Феллини, поистине общечеловечески грандиозна, и поэтому так тяжела его борьба. Но он побеждает. И не так, как побеждали герои Бальзака, — ценою потери лучших человеческих качеств, а как человек, который в борьбе за овладение миром обрел себя самого. Он овладел миром, и он сумеет выразить этот мир. И вот уже, разряженные в веселые цирковые костюмы, под радостную музыку, идут вокруг него послушные его воле персонажи будущего фильма...
Характер этой проблемы таков, что, решая ее, литература, театр, кинематограф начинают тяготеть к фантастичности. Тем более считает эту проблему своей фантастика как таковая. Она все настойчивее говорит о том, как нужен миру человек, о том, что единому миру не прожить без человека. В этом — особое качество эпичности современной фантастики.
Фантастика, впрочем, передает эти проблемы по-своему. Унифицированному миру она обычно противопоставляет не развитую личность, показанную во всем богатстве мыслей, чувств, психологических оттенков, а нечто сравнительно простое, но подчеркнуто непохожее. Отстаивая права личности, литература издавна привыкла изображать чудака — существо, не поддавшееся всеобщей нивелировке. Теперь процесс нивелировки стал так силен, что отдельному чудаку трудно ему противостоять, — теперь изображают целый чудной мир. «Сколько людей, столько и характеров», — скажет писатель-нефантаст. «Сколько миров, столько и форм жизни», — скажет фантаст.
Это находит обоснование в реальных перспективах, открываемых наукой: ведь мы вступили в эпоху, когда от десятилетия к десятилетию будем все нетерпеливее ждать встречи с чужими мирами, ни один из которых не похож на наш. По отношению к ним действует закон, хорошо сформулированный американским критиком и писателем-фантастом Деймоном Найтом: «“Совсем как у нас” — это единственный из бесконечного числа возможных ответов, который можно заранее определить как неверный»[176].
Для искусства порой бывает благотворно не только наше знание, но и наше незнание. Во всяком случае, оно оказалось таковым для научной фантастики. Каких только непохожих существ не напридумывали фантасты! Кого только не встречают путешественники на других планетах! Тут и люди-растения, и невидимые «люди ветра», и разумные шарики. А как разнообразны обычаи, нравы и формы самовыявления этих странных созданий! Они могут зеленеть от восторга и из любезности, висеть на потолке, драться хвостами и вообще делать что угодно.
В мире фантастики все возможно, и потому он удивительно многообразен. Мы стрижем овец, а где-то на далеких планетах стригут квилов (рассказ Роберта Шекли «Рейс молочного фургона»). От квилов пользы больше, потому что изделия из их шерсти огнестойки и практически вечны. Но по той же причине стричь квилов труднее, чем овец: их шерсть содержит железо. И еще их сложно транспортировать с планеты на планету, особенно вместе со смагами (инопланетными собаками) и фиргелями (живыми холодильными установками такой мощности, что они могут, пробудившись от спячки, заморозить космический корабль; их держат на жарких планетах для смягчения климата). Всем этим животным нужны разные условия полета, и то просыпаются фиргели, то перестают есть квилы, то уменьшаются до микроскопических размеров смаги — поди сыщи!
На Земле тоже возможно многое. Скажем, мутанты. Кто знает, не приобретет ли человек в результате мутаций каких-то таких качеств, которые сделают его очень непохожим на человека теперешнего? Таких качеств, которые кажутся нам сейчас невообразимыми? Так появляется серия рассказов Генри Каттнера о семье мутантов Хогбенов — людей простых, непритязательных, только вот немного обидчивых. Они терпеть не могут, когда на них обращают внимание, а еще пуще — когда придумывают всякую напраслину, вроде того, например, будто у крошки Сэма три головы. Скажут же такое! У него отроду больше двух голов не было!
Причудливые гротескные существа снова заполонили фантастику. Проблема личности в сегодняшнем мире оказалась для нее так же трудна, как и для литературы любого другого рода. Фантастика пытается ее обойти, порою не без успеха. У нее для этого — исключительные возможности.
И все же фантастике приходится раз за разом возвращаться к этой проблеме. Она слишком широко и определенно поставила вопрос о месте человека в мире и должна дать на него такой же значимый ответ.
Ответ этот прост: чтобы привести человека в соответствие с сегодняшним меняющимся миром, надо его переделать. Переделать так основательно, что эту переделку можно будет сравнить с новым актом творения.
Глава VII. Как сотворить человека?
Ничто так не привлекает читателей, как рассказ о благах, которые сулит им развитие техники. Поэтому большинство из тех, кто в 1914 году взял в руки только что вышедший сборник статей Герберта Уэллса «Англичанин смотрит на мир», наверняка прежде всего заглянуло в статью «О некоторых возможных открытиях». Надо думать, статья эта их разочаровала. Правда, Уэллс рассказал об электрических приборах, которые услужливо придут на помощь людям в быту, о дешевых путешествиях, о новой планировке городов, — но как-то уж очень бегло. В основном он говорил о другом — о том, как должен перемениться сам человек. Не только в умственном или нравственном, но и в прямом физическом отношении. Тема эта вряд ли показалась чересчур привлекательной. Уэллс говорил отнюдь не о постепенной эволюции человечества или всеобщей привычке к спорту, а о хирургических операциях, которым со временем будут подвергать всех подряд в целях совершенствования человеческого тела.
Ранее Уэллс уже писал о переделке живой природы путем прямого хирургического вмешательства, причем задача этой переделки была почти та же. В «Острове доктора Моро» речь шла об «очеловечивании» природы, сейчас — о дальнейшем «очеловечивании» самого человека, о лучшем приспособлении его тела к его теперешнему образу жизни.
В «Острове доктора Моро» Уэллс, впрочем, не скрывал ужаса, который охватывал его при мысли о насильственных методах подобной переделки. Самые существа, возникшие в результате этих мучительных операций, кажутся ему уродливыми, химерическими, отталкивающими. Он принимает их как необходимость — не больше, а самый его роман звучит как повествование о мучительных путях цивилизации.
В статье 1914 года он также не скрывает своих эмоций.
«Пожалуй, если ко мне в гости явится таким образом “препарированный” джентльмен, у которого извлечено почти все содержимое брюшины, увеличены и усилены легкие и сердце, из мозга тоже что-то удалено, чтобы пресечь вредоносные токи и освободить место для развития других участков мозга, то мне с трудом удастся скрыть невыразимый ужас и отвращение, даже если я знаю, что при этом возрастают его мыслительные и эмоциональные способности, обостряются чувства и исчезает уставание и потребность в сне»[177], — пишет он. Но Анатоль Франс недаром назвал Уэллса редким типом мыслителя, который не боится своей мысли. Как ни отталкивал Уэллса измысленный им «препарированный джентльмен», он отнес свое отвращение за счет собственной ограниченности, а не за счет недостатков своего предполагаемого гостя. Стоит привыкнуть к подобного рода трансформациям человеческого тела, говорит он, и мы перестанем видеть в них что-то отталкивающее.
В чисто идеологическом смысле подобные перемены тоже должны были казаться ему приемлемыми. Химеричность зверей-людей с острова доктора Моро выражала их человеческую незавершенность, теперь же речь шла о том, чтобы покончить именно с незавершенностью, довести трансформацию до ее логического конца.
После Уэллса фантасты дали нам немало возможностей привыкнуть к таким трансформациям. Тем более что те, кто задумывался о них, были движимы лучшими чувствами. Доктор Сильвестр, создатель человека-амфибии Ихтиандра, отважился на свой научный подвиг, потому что «...человек не совершенен. Получив в процессе эволюционного развития большие преимущества по сравнению со своими животными предками, человек потерял многое из того, что имел на низших стадиях животного развития»[178]. Сильвестр же задумал увеличить возможности человека и вернуть ему утраченную в процессе эволюции водную стихию. И все же, когда подобную задачу (притом — продиктованную на сей раз насущной необходимостью) берут на себя персонажи романа Кобо Абэ «Четвертый ледниковый», читателю трудно не разделить с главным героем повести чувство ужаса и отвращения. Трансформация человеческого тела, когда нам ее предлагают как реальную перспективу, вступает в слишком явное противоречие со всей традицией нашей культуры, начиная с античных времен, — культуры, для которой гармонично развитое человеческое тело всегда было символом гармоничной личности. Фантасты предоставили нам возможность привыкнуть к мысли о трансформации человеческого тела, это верно, но мы этой возможностью мало воспользовались. Мы по-прежнему отшатываемся от такой перспективы.
Все эти, такие полезные и нужные, усовершенствования наполняют нас, пишет Станислав Лем, «инстинктивным сопротивлением, протестом, беспокойством, отвращением»[179].
А между тем фантасты (в том числе и сам Лем) продвинулись дальше. В 1929 году Джон Бернал выпустил небольшую книгу прогнозов «Мир, плоть и дьявол». Среди прочих прогнозов там был и такой: человек сумеет преодолеть многочисленные недостатки, свойственные его телу, только заменяя постепенно живые органы механическими устройствами. В конце концов от первоначального тела останется один лишь мозг. Некоторое время идея Бернала не находила отклика, но потом развитие техники само собой подвело к ней фантастов. Были созданы искусственные легкие, сердце, почки, научились связывать электронные устройства с нервной системой человека. В книгах фантастов и прогнозистов появилось небывалое существо по имени Киборг. «Киборг» — это сокращенное от «кибернетический организм». Он тоже не привлек всеобщих симпатий. Легко можно понять героев «Далекой Радуги» Стругацких, которые с невольной неприязнью относятся к Киборгу, живущему рядом с ними.
Киборг, впрочем, отнесся к этой общей антипатии совершенно спокойно. Он все больше укрепляется в нашем сознании и в какой-то мере — в реальности. Он, считают многие, мало-помалу возникает перед нашими глазами, и если мы не отдаем себе в этом отчет, то лишь потому, что процесс этот очень растянут во времени. По мнению философа Г. П. Щедровицкого, вообще «биологический материал гомо сапиенс, может быть, и существенный, но исторически случайный момент в эволюции. Человечество начало развиваться на этом материале. Но уже сегодня это несущественно. Вставные зубы у человека — такая же часть тела, как и все остальное. А когда у человека будет искусственное сердце или печень из пластиковых материалов? Наконец, когда мы начнем выращивать биодов в колбах...»[180].
Да, сейчас можно вполне серьезно рассуждать и о биодах.
Выращивание живых существ с заранее заданными свойствами достаточно давно заинтересовало фантастов. О нем писал и Степлдон в «Последних и первых людях», и Хаксли в «Прекрасном новом мире». В тридцатые годы это выглядело еще совершеннейшей фантазией. Последующее развитие науки придало этой фантазии обнадеживающие — или пугающие, смотря по применению, — черты реальности. С одной стороны, наука все дальше продвигается в расшифровке генетического кода. С другой — искусственное выращивание живых существ достигло за последнее время немалых успехов. Эту линию исследований начали Шенк в 1880 году и Ананьев в 1892-м. Однако из 138 опытов, поставленных до 1961 года, удались только три. Но в январе 1961 года было объявлено о поразительных результатах опыта, произведенного в Болонье Даниэле Петруччи, Рафаэле Бернабео и Лаурой ди Паули. Они в течение длительного времени поддерживали существование выведенного ими человеческого зародыша, причем опыт был прекращен исключительно из нравственных соображений.
Фантасты не ставят более своей целью поразить воображение читателя самой возможностью искусственного создания живых существ. Они двинулись дальше и говорят сейчас о планировании этой «отрасли производства». И не обязательно в сатирических целях, как это было у Хаксли в «Новом прекрасном мире». Хайнлайн в книге «Дитя науки» выступил не с сатирой, а с предложениями, которые казались ему совершенно серьезными и чрезвычайно, если можно так выразиться, практичными для человечества. Фантасты заговорили языком прогнозистов. Они пытаются уже определить критерии, исходя из которых человечество будет искать совершенства. По мнению Вильяма Тенна, высказанному во время состоявшейся несколько лет назад дискуссии писателей-фантастов, «появятся... различные школы в генетической архитектуре. Функционалисты уверят родителей в необходимости создания полезных членов общества. Футуристы будут ратовать за детей, способных адаптироваться в культуре будущих двадцати лет. Романтики будут стоять за рождение гениев или, по крайней мере, высокоталантливых людей. Будут стили существ, как есть стили одежды или домов»[181]
Наука, как нетрудно увидеть, сама наталкивала фантастов на подобного рода сюжеты, а в тех случаях, когда фантасты ее опережали, все равно со временем брала свое и еще больше подхлестывала их воображение. Уэллс, рассказывая о «препарированном джентльмене» будущего, ссылался на авторитет Ильи Мечникова. С тех пор мнение о том, что человеческое тело не соответствует «требованиям целесообразности», к нему предъявляемым, еще больше укрепилось среди ученых. Вот что рассказывает известный польский ученый С. Сковрон: