Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Из книги «РАПОРТ» - Роберт Отто Вальзер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из книги «РАПОРТ»

(1927–28)

РАПОРТ

Приблизительно шесть лет назад мой литературный агент ни с того, ни с сего объявил меня монархистом, и я позволил себе в этом удивиться. «В моём представлении вы — сноб, и, вместе с тем, франт, или легитимист, — последнее объяснило бы вычурность вашего неслыханно хорошего тона,» — счёл возможным сообщить мне в лицо этот высокоуполномоченный. Погода по случаю была замечательнейшей сыростью и слякотью.

А примерно двенадцать лет назад я пережил, чтобы сменить тему, происшествие с тараканом. В зале холодных закусок в отеле, провинциальные прелести которого в то время недолгосрочно вкушал граф Гобино, я однажды отказался от тарелки жареного картофеля, в которой уютно устроился жук, чьё присутствие меня афронтировало. Претензии здесь неуместны, так звучал приговор, скоропостижно вынесенный барышней за стойкой. При этом напускается вид, или выражение лица, происходящее из каприза выглядеть чрезвычайно респектабельно.

На мой взгляд, воспоминаниям следует оставаться по возможности поверхностными.

В нашем городе, который недолгое время, по поводу организации рабочих мест для женщин, выглядел празднично, освещённый волшебной иллюминацией, живут две небезызвестные личности, связанные с публицистикой, имеющие ко мне дружескую склонность, которая могла бы спровоцировать во мне нескромность, позволь я себе усладиться самомнением. Оба этих господина при встрече расспрашивают меня о том, о сём и находят забавными плавность моей речи и сдержанность в разговоре.

На мой взгляд, легитимизм сопровождается тихой, изысканной, мягкой, нежной трагичностью. Верить в мою монархическую настроенность я считаю произволом. Люди, не являющиеся миллионерами, рискуют с лёгкостью попасть под подозрение в колоссально благородных мыслях. Что касается возможного существования тараканов, я не несу никакой ответственности. Этих насекомых отличает как медленная, так и быстрая походка, чья неторопливая поспешность внушает уважение. Женщинам расширение области различных возможностей с очевидностью пошло на пользу. Гобино, кажется, был чем–то вроде культивированного таланта, одарённого, единственного в своём роде гения. Доверенные лица из издательских домов со времени означенного выше происшествия у меня не появлялись, и я это воспринимаю как облегчение.

В обществе некоей имеющей вес в среде интеллектуалов персоны я выпил как–то раз пол–литра вина, оплатить, или финансировать которое я оставил на долю моего собеседника.

Несколько лет назад кружку пива мне оплатил некто, не преминувший предварительно сообщить мне о том, что он целует пальчики на ногах своей возлюбленной из чистейшей преданности; а она, под действием этого процесса, обращается с ним, как ей заблагорассудится.

«По отношению ко мне ваша позиция — позиция превосходства,» — отметил я, и сейчас мне кажется, что не только настоящий момент, но и воспоминания имеют собственную жизнь.

НЕМНОГО О МОЕЙ ЮНОСТИ[1]

Щадя титулованных наставников на страницах воспоминаний из моей юности, я задаюсь вопросом, не следует ли мне превратить себя в некоего «он».

Тогда я бы мог, например, сказать о самом себе: там–то и там–то он кушал сливочное пирожное с клубникой и тогда–то и тогда–то ввязался в драку, причём один из дравшихся потерял при этом глаз.

По моему мнению, писателю невозможно запретить действовать или говорить так, как если бы он был кем–то другим. И вопросы формы далеко не безразличны.

Я осмеливаю не знать точно, ел ли я клубничные торты летом или зимой, до или после полудня. Я уверен в одном — их подают не только мне, а целому обществу, к членам которого я причислял и себя.

Клубника безвредна, чего с той же степенью лёгкости и спокойствия нельзя сказать о потасовках и перепалках.

«Он», образовавшийся из меня, или же производящее «его» «я» и сегодня продолжает видеть перед собою то место, на котором разыгрался конфликт.

Возвращаясь к десерту, — им нас одарила уважаемая дама, супруга зодчего, чьи сыновья пользовались хорошей репутацией, потому что во время игр выказывали свою ловкость.

Рассматривая гуся, имевшегося на новый год в ощипанном, т.е. готовом к зажарке, виде, в то время как на улицах городка зима разворачивалась во всей своей грациозной пышности, что я тем или иным образом констатировал, я бы мог, сочти я сие плодотворным, перевести вдруг разговор на графин с водой. Однако, я дозволяю себе с изяществом не касаться ни того, ни другого предмета, потому что в обоих случаях речь идёт о присутствии слишком отчётливых, т.е. натуралистических, подробностей в том, что рассматривается взглядом издалека, или же по чему взгляд лишь легко скользит.

Продолжая непринуждённо писать и ощущая себя водящим пером «художником», я вполне убеждён, что для действительной художественности, вероятно, далеко недостаточно представляться художественной натурой исключительно внешне, и потому склоняюсь к тому, чтобы признать, что ко мне возвращаются детские воспоминания.

Странным же мне представляется то, что далёкие впечатления то вдруг становятся живыми и близкими, то отступают в неясность дрожащими огнями, которые грозят вот–вот погаснуть.

Когда в один прекрасный день случилось так, что мне стало казаться, что сопровождать куда–либо взрослеющего человека, из которого со временем получится барышня, — причиной этого могла быть нервозность, возникавшая каждый день, когда я встречал госпожу Гросрат, чья фигура была воплощенной утончённостью. Мне нравилось как дома, так и на людях, оценивать по достоинству людей очень ухоженной наружности, как если бы я тем самым отдавал должное собственным стараниям в этой области.

Само собой разумеется, что в это самое время я, наряду с другими любопытными вещами, познакомился с рождественскими ночами и ёлками.

Я, как и другие, заслуживавшие быть названными мальчиками, или детьми, своевременно и пристойно предъявляли свои, записанные на красивой бумаге, пожелания к празднику.

Несмотря на то, что я отношусь к гувернанткам как к фигурам, которых можно упоминать со спокойной душой, тем не менее, я немного колеблюсь дать справку, или огласить, что в одном из домов, в котором мне тогда довелось пожить, одну из комнат временно занимала гувернантка, в силу представившейся возможности имевшая влияние в Восточной Европе.

У неё были необыкновенные ястребиные черты лица, и ей нравилось, когда её считали взыскательной.

Взыскательные люди никогда этого о себе не говорят, они предпочитают, чтобы это замечали другие.

Весенние деревья имеют определённое сходство с рождественскими ёлками, поэтому читателя не удивит, если я скажу, что я очень живо помню воскресную прогулку через поле, окужённое цветущими деревьями.

Многое прекрасное, лежащее на поверхности, остаётся закрытым для глаз и души подростков. Но момент, о котором я рассказываю, к этим вещам не относится.

Я со скромностью преподношу это немногое; но, может быть, тебе будет довольно.

КОГДА Я БЫЛ КАДЕТОМ[2]

Добровольно принимая настоящее, я вспоминаю дом, рядом с которым протекал не очень широкий канал, или, возможно, изначальный рукав реки, и сравнительно небольшой мост, полувисевший, полустоявший над этим каналом, скорее даже — ложившийся на него. Мост воздействовал на мою восприимчивость, о чём я лишь смутно догадывался, внимая впечатлению скупой выразительности, при том, что, как мне подсказывали чувства, или как мне казалось, что они подсказывают, бывали и другие мосты, стягивавшие перекрываемую земную щель подобно своеобразному песнопению. В канале, или речном рукаве, плескалось более–менее всегда лишь небольшое количество воды. И этот особенный факт также давал мне повод к размышлениям. Невдалеке от дома, равно как и от только что мельком описанного моста, в устах некой дамы, в прошлом чуть не королевского сословия, а ныне гладившей бельё, — вероятно, скорее ради удовольствия, чем из необходимости, — сложился разговор об интересном персонаже, стремившемся в жизни ко многому, но так и не достигшему так называемой цели, причём речь шла о человеке, познавшем любовь в том виде, который должен был его сделать, как это называет большинство, несчастным. Взойдя на удивительно спокойный, до странности маленький, тихий, мало чем–либо приукрашенный мост, сам по себе ничуть не поэтичный, я услышал историю от особы, уже достаточно чётко описанной мной. Дом, мост, княжна и я сам и её разговор целиком и полностью, помимо других неподвижных или метущихся образов, относились к красиво расположенному в ландшафте городку, в котором я служил в то время кадетом и носил с собою учебники, как полагается абитуриенту гимназии. Это время ни чуть не кажется мне давно, не оставив следа, прошедшим, напротив, когда я думаю о той эпохе в моей жизни, моё тогдашнее существо очень мне близко. К примеру, ни один мост не предстаёт перед моим мысленным взором с той интенсивностью, как вышеупомянутый, с той чистотой иллюзии, которая кажется мне наиудачной, наисчастливейшей. Этот короткий, воистину незначительный мостик обладал в полной мере своеобразной физиономией, точнее говоря, неким подобием лица, выражающего исключительно терпение и настойчивость. Другие мосты, что касается их внешности, могут быть богаче и пышней, но ни один из них не вынуждал во мне такого живого восприятия особенности, характерности, под которой я подразумеваю самую Мостность моста и которая заставляет меня думать о книге, каковую я читал в его непросредственной близи, непривычно толстую, но без иллюстраций, тем не менее, чрезвычайно интересную, захватывающую книгу, увлекавшую меня своим содержанием всякий раз, когда я по полдня просиживал под деревом, кажется, грушей, и внимательно расшифровывал строчки книги, действие которых стремительно разворачивалось передо мною. Заслуживал ли звания сада тот клочок земли, на котором я устанавливал пригодный для жизни стул, используемый мной по назначению, ныне вызывает во мне сомнения; во всяком случае, на огороженной стеной крохотной площадке росла трава, возможно, знак того, что деляночка раньше была поляной. Сознание, что за чтение мне так или иначе придётся поплатиться, придавало ему ещё больший вкус. А до сих пор мне приходилось иметь дело с пушкой, которую, как подсказывает мне память, я время от времени наводил на цель с безупречной точностью. Среди прочих, самых разнообразных целей, фигурировал шпиль дворцовой башни в соседнем городке, выглядевшем старее, но менее населённо, чем город, в котором я вырос. Пушка перемещалась, то в аллею, то в поле, и я отчётливо помню, что вначале я должен был прилагать большие усилия, чтобы управлять ею с желаемой быстротой. Лишь шаг за шагом, я хочу сказать, постепенно, я выучился быть пригодным канониром.

ВРЕМЕННОЕ ПРЕБЫВАНИЕ[3]

Дело не в том, что я скучаю по времени, которое было милым, как весёлое театральное выступление. Две женщины позволяли мне уносить себя, как малых детей, в беспамятство, имеется в виду, они позволяли мне любить их как мне вздумается, как сложится, как подскажет каприз. В те дни я временно проживал в городе, в котором уже бывал ранее и который поэтому представлялся мне полуродным, получужим. В момент растерянности, в час приступа отчаяния, т.е. в один из первых дней, проведённых мною в этом городе, я написал образованному другу, если так можно назвать женщину, ни в коей степени мне не близкую, письмо, которое, как она мне впоследствии по случаю ответила, не слишком приятно затронуло её своей нерешительностью, которую я в нём выразил, перед лицом жизни, простиравшейся передо мной, письмо, писаное, в сущности, в своего рода легкомыслии. Многие из тех, кто пишет письма, слишком живо думают о себе и слишком мимолётно об особе, к которой они письменно обращаются. Лицо, знакомство с которым было случайным, но никоим образом не недостойным упоминания, одолжило мне небезынтересную книгу. В обильно посещаемом заведении цены позволяли относительно дешёво обедать, а потом ведь там была прекрасным венком окружавшая общественное сосуществование города природа, с расточительностью дарившая меня радостями. Не цвели ли в лугах и лесах нежные любезности в форме цветков и не отдавал ли я в протяжении описываемого пребывания визита дружелюбной писательнице, которая писала в залитых солнцем покоях роман, чью запись я осмеливался прерывать? По улицам города струилось тепло, дрожала, наглядно обозначенная многими городскими фигурами, расторопная жизнь, в которой я более или менее добросовестно участвовал. Не только очаровательным, но и многозначительным, питающим самые серьёзные мои намерения находил я вид на поблёскивающие в солнечном свете крыши с верхущки близлежащей, оказавшейся на проверку ни слишком высокой, ни слишком легкодоступной горы. В одном из переулков, составлявших развёрнутую картину города, находилась моя двухкомнатная квартирка, в которой я поочерёдно совершал попытки литературного самообразования и коротал время, удобно расположившись, за усердным чтением, — будто бы такое прилежание могло принести мне выгоду, — первой попавшей под руку книжки. В обществе литератора с относительно большим именем [4] я предпринимал многочисленные бодрящие прогулки, заводившие меня в места, трогавшие меня тем, что в них, возможно, проживал некто, с кем можно поговорить с сердечностью и одновременно — с нарастающим волнением. Для меня жил тот или иной человек, который, заставляя меня вспоминать перед его лицом, его фигурой данные, казалось, мной ему обещания, ободрял меня, радовал, приятным образом осыпая меня упрёками. Если мне будет дозволено небольшое тщеславие, в чём я не сомневаюсь, я с удовлетворением сообщу, что одну из работ, вышедших из–под моего пера, я назвал «загадочная вилла», использовать практически которую мне, впрочем, не удалось. Время текло, вокруг меня и вдаль, заполненное отчасти нежностями, отчасти вопросами совершенно не любопытствующего, скорее то и дело тревожащего, т.е. вызывающего озабоченность содержания; она была мила, обдавала меня ароматным дыханием, не переставая притом, однако, напоминать мне, что вполне в силах требовать от меня разнообразных проявлений способностей.

У меня нет ни малейшего намерения писать о чём–либо другом, кроме как о том, — и я желаю при этом, чтобы мне было хорошо, чтобы написанное прохлаждало мне лоб, словно поцелуем, — что мне угодно.

ПОДОБИЕ РОМАНА

Как же в те дни лило, лило почти без перерыва! Я, конечно, не раскрою, где именно это происходило[5], то, о чём я пишу отчёт в таком осторожном тоне. Мне кажется, что почти без исключения всем нам необходимо удерживать себя в рамках во всех жизненных вопросах и проявлениях. Для меня этот образ мыслей — точка опоры, не двигаться с которой в обозримом будущем я твёрдо решил. Когда я сегодня в спешке проходил мимо витрины книжной лавки, на меня блеснуло заглавием: «Буйный человек.» Я наитвёрдо, наикрепчайше уверен, что неодолимое вожделение нуждается в апробации. А в сущности я должен признаться, что этот якобы совершенно невиданный ранее новый продукт, выделенный неким человеческим существом, не производил впечатления, что он мог оказаться достойным упоминания, т.е. интересным. Я, прямо сказать, не верю в это грядущее человечекое буйство. Но об этом лишь мимоходом.

Тогда, т.е. в то время, о котором я сейчас думаю, я снимал если и вовсе не дорогую, то всё же сравнительно приятную, внушительную квартиру, чтобы заниматься в ней попытками одной книги[6]. Поначалу книга давалась мне с трудом. По происшествии приблизительно месяца обстоятельства натолкнули меня на мысль, так что в протяжении весьма короткого времени под моим пером расцвёл роман, отклонённый одной фирмой, но сейчас же, притом с большим удовольствием, принятый другой в круг своего делового оборота. О времени года и т.д. я предпочитаю умолчать, если в этом отношении подобное ограничение приемлемо. Исходя из моего опыта, т.е. вкуса, писателю можно лишь настоятельно советовать избегать уточнений места, времени, географии, потому что, как мне кажется, высокоразвитый писатель или рассказчик может обойтись без подобных указаний. Пока я ожидал листов с коррекциями из издательства, я коротал предоставленное в моё распоряжение время за написанием коротких статей, которые считал возможным успешно или же безуспешно отсылать в редакции ежедневников. Тем временем на улицах то, что называется общественностью, приливало и отступало назад. В памяти, являющейся инструментом, который я высоко ценю, я наблюдаю деревья и высокие витрины торговых домов, и ещё я наблюдаю вот что — нежное лицо; однако же, для начала я расскажу о другом.

Если бы определённые заинтересованные лица сейчас подумали, что мне и теперь не может прийти в голову ничего кроме как поделиться впечатлениями, или, как говорится, сделать сообщение о роще, то я вынужден буду дать очень вежливое разъяснение, что это абсолютно исключено. Роща означает для меня всегдашний побег из сухих повседневностей в нечто комфортабельно–поэтическое. Нет, я хочу сказать другое, кстати, вполне простое, трезвое, а именно то, что в то время у меня несмотря ни на что имелся вполне достойный уважения друг, человек, искавший себе место в механизме потребностей будничной жизни; он пытался довести до моего сведения, что я совершаю опасный, если не безрассудный шаг, снимая квартиру, которую, согласно его предчувствиям, я не смогу удержать. Сегодня этот друг, как я случайно узнал, живёт очень скромно, что мне представляется характерным для времени, в которое мы существуем и которое мне кажется, в отношении вопроса дальнейшего продвижения, очень непростым, потому что мой друг, я знаю наверняка, конечно, не отказался бы от роскошной обстановки, однако озабоченность, не оставляющая его ни на миг, просто не позволяет ему пышностей. Воспоминание, такое, которое с удовольствием, т.е. словно само собой, всплывает у человека, находящего подобную ретроспективу не без приятности, говорит мне, или даёт возникнуть в моём сознании, сотенной банкноте, которую я держал в руке в те дни, когда мы с другом ходили в ресторан, и которую мне выплатили за небольшой рассказ, а мой друг глядел на поблёскивающую, посвёркивающую, переливчатую банкноту в моих пальцах, и давал мне почувствовать свою зависть, то есть, он был немного зол на меня из–за этих денег, которыми я так радостно обладал. В жизни есть переживания небольшого объёма, будничные впечатления, которые потом уже никогда не забываются.

Дозволено ли будет признаться, что по этому случаю я ощутил, пусть мимолётно, зато от всего сердца, жалость по отношению к другу, вынужденному бороться с обстоятельствами и с самим собой? Он бросил взгляд на мои деньги, с завистью и отводя глаза, и потому я ощутил жалость; и к себе самому я тоже ощутил жалость, ведь меня больно уколол вид близкого человека, о котором я был прекрасного мнения и которого моё, как бы сказать, чуть–чуть улыбающееся денежное состояньице повергло в состояние душевного смятения, назвать прекрасным которое невозможно. Такие мимолётные, мелкие впечатления, как же они запоминаются. Я имею смелость считать, что это странно. В самом близком соседстве хныкал, надрывался целыми днями ребёнок, а именно, в квартире, смежной с моей собственной. Этот детский плач мешал мне в работе над романом, само собой, и как–то раз я спросил мать несчастного младенца, что же с ним не так. На этот вопрос я получил омрачающий, печальный ответ. Ребёнок болен, сообщила мне женщина, страдает неизлечимой болезнью, и я, конечно, постарался по возможности более не жаловаться на его монотонные выражения боли.

Теперь, мне кажется, самое время доложить о визите, нанесённом мне коллегой, т.е. писателем, причём делая это, я, разумеется, не сообщу ничего из ряда вон выходящего. Речь пойдёт об очевидно очень одарённом, утончённом человеке[7], который однажды вечером, хотя указать точное время я уже не в состоянии, пришёл ко мне сказать пару слов, которые, в свою очередь, не кажутся мне имеющими большое значение. Он представился таким–то и таким–то, сказал, что слышал обо мне, что я удостоился его внимания всвязи с той–то и той–то моей книгою, положенной «на колени обществу», и что в этом и состоит причина его визита. Этот коллега особенно выделил эпизод, происходящий в одной из моих книг[8], заслуживший, как он с небольшою ужимкой признался, его любовь и внимание. Подчёркнутый интерес, если дозволено так выразиться, мне, конечно, польстил; он касался описания кофейного зала: люди разных сословий сидят и кушают в безалкогольном заведении, и главный герой книги, или романа, тоже сидит там и кушает; он молод, денег у него нет, зато есть прекраснейшая, элегантнейшая, знатнейшая подруга, в этот самый момент пролывающая в двери кафе во всём великолепии, входящая в зал, ища его своими очаровательными глазами, и некоторое время поискав, т.е. поозиравшись по сторонам, она действительно находит его в толчее. Эту сцену припомнил, одновременно немного восхитясь, пришедший с визитом писатель, сидевший передо мною «со странным чувством», и его манеры казались взвешенными, разумными, очень тонкими и осторожными. «Вы так нежны и стройны,» — с любезностью сказал я ему. После того, как мы окончили разговор, оказавшийся коротким, он удалился так же тихо и бережно, как и появился, и с тех пор я этого «своеобразного человека» более не видал; до меня лишь раз или два доходили впоследствии вести о нём, но это было уже долгое время спустя. Время от времени об этом заядлом любителе сцен в кофейных залах говорилось много и в очень похвальном смысле. Профессора и пр., как рассказывают, нашли его достойным обсуждения в циркулирующих между ними высоколобых дискуссиях. И потом, неожиданно, как говорили, он, по предположениям, вдруг решил отвернуться от жизни; то есть удалился, с позволения полагать, в своего рода монастырь для принесения покаяния.

В действительности, он вступил в общину с религиозными тенденциями[9] в качестве, возможно, слишком искренно служащего, слишком страстно преданного члена. Судить об этом его шаге я, с моей стороны, откажусь при любых обстоятельствах; будь я вовлечён в разговор, касающийся его, я ограничусь несколькими обязательными, т.е. уважительными, словами в его адрес, причём мне, может быть, придёт в голову позволить себе использовать слово «кризис», которое я в этом случае выпущу из дверей губ с наибольшей неприметностью. На любом пути, я, возможно, склонился бы добавить, найдутся розы, и говоря это, я ничуть не имел бы в виду некую очень личную мудрость, а скорее хотел бы выразить нечто в любой момент доступное для восприятия каждого человека.

Может ли написанное считаться подобием романа?

ОДНАЖДЫ

Я поселился в помещении, в которое были вхожи разного рода люди. Например, время от времени это обширное пространство, в котором я стремился к удобству, пересекала худощавая, однако внушительная дама, причём я так никогда и не узнал, какую цель преследовало её, конечно, несколько удивительное поведение. На улицах, после некоторых блужданий, которым я намеренно придавал медлительные черты, я неизменно вступал в какую–либо связь, всякий раз казавшуюся мне обязывающей. Безуспешно попросил я дома девушку, посвящавшую мне всё своё усердие в том смысле, что она проявляла сноровку в уборке и т.д., чтобы она воздержалась от нескромных взглядов в мои манускрипты. Она была любопытна; и одной из моих очевиднейших настоятельностей было приластиться к этому свойственному ей качеству. В трамвае, в поезде рядом со мною обязательно располагались особы женской принадлежности, недвусмысленно побрякивавшие ключами от дома. Однажды я познакомился в автобусе с незнакомкой, имевшей черты лица, наивыгоднейшим образом подходившие для ласк. Моё тогдашнее писательство имело несколько истомный характер, как следствие внутреннего мечтательного вида. Мне не требовалось ходить в картинные галереи, чтобы смотреть на картины — сама жизнь ежедневно приводила меня за руку к милейшим наглядностям, и несложно угадать, что я говорю о девушках, которые выглядели так, словно бы желали познать нечто, словно бы, образно выражаясь, они были садами, в которых разворачивается действие романов. Элегантно выстроенная лестница вела из уже описанной гостиной в покои, в которых я скрывался, когда желал остаться в одиночестве, например, намеревался почитать. Я не стану специально подчёркивать, что я читал, чтобы такое оглашение не показалось нуждой выставить себя в образованном свете. Однажды я намеренно проигнорировал на улице одного высокообразованного знакомого, чтобы выказать мою раздражённость его особой и чтобы он растерялся, что же со мной делать, — ведь так гораздо интереснее, чем если бы он подумал, что обхождение со мною не готовит ему ни сучка, ни задоринки. Не единожды превращает нас именно непонимание в начинающих с трудом понимать. И с другой стороны, быть непонятным содержит возможности стать понятым. Личность, о которой я говорю, однажды во время вечерней беседы неприкрыто назвала меня многоречивым; эта похвала послужила мне поводом предоставить ему возможность для упрёков в мой адрес. Похвала — это всегда в своём роде защита, а тот, кто хочет встать на нашу сторону, кажется, позволяет себе предполагать в нас слишком мало сил, необходимых, чтобы спокойно отражать всевозможные атаки, и это, с моей точки зрения, составляет вкус существования, от которого, будучи оснащён сознанием, сложно отказаться. Иногда вечера выглядели, как покровы из бархата, и я входил в заведения, в которых, как мне представлялось, можно убить время. Моя прислуга укоряла меня в том, что я тщился мыслью, будто имею право требовать от издательства ежемесячной поддержки. Это, разумеется, не вполне мужественное поведение, каждый месяц, нацепив беллетристический фасон, отправляться в издательский дом, чтобы обратиться к его владельцу: «Будьте добры, сегодня я, с вашего позволения, испрашиваю такой–то и такой–то пристойной суммы.» В моём кабинете аппетитно оперённые птички перелетали с листка на листок, и листки дрожали, покачивались под небесприятными прикосновениями. А я снова и снова занимался наблюдением прекрасных глаз, и я мог бы назвать это времяпровождение праздностью, допусти я возможность собственной развращённости, и будь я в состоянии решиться считать самокритику важным делом.

ПИСЬМО АЛЬФРЕДУ КЕРРУ[10]

Неужто я хочу что–то сказать этой грандиозно мизерной попыткой? По всей видимости, ни коим образом!

Не писал ли ты уже с самого начала о предметах не меньших, чем торжествующий поздние театральные триумфы Бернард Шоу?

Ты также воспел Хауптманна[11].

Жажду ли я возрадоваться, коли твоя критика — не лирика? Одного у тебя не отнять: ты сообразил, что заставить говорить о себе — выгодно.

Однажды я повстречал тебя в милом, светлом, красивом, зелёном, буром, благоухающем Груневальде[12]. С какой подростковостью шагал ты сквозь лес, ни на секунду, тем не менее, не забывая о собственном достоинстве.

О Ведекинде[13] и пр., обо всех, всех нащебетал ты, ты, щегольчик. Многие из тех, кого ты классифицировал среди талантов, уже исчезли из виду. И снова и снова жизнь по утрам пробуждается вновь, вновь!

Альфред, как ты мне нравился, когда вечерами или ближе к ночи ты стремительно преклонял колени перед дамой твоего благородного сердца и твоей страсти, а твои ноги и ступни украшали сапожки с отворотами из вертеровских[14] времён. Деревца в господском саду улыбались твоему гению — быть бедным и прекрасным и молодым и жалостливым и восторженным и изысканно–галантным, по–рыцарски предупредительным.

Нижайше прошу прощения: сегодня я видал книжный переплёт, роман с приятно звучащим названием «Прекрасный Альфред.» На юной переплётной красавице была розовая пелеринка, лёгкая, едва ли описуемая, и я вглядывался, вглядывался в эту романтическую иллюстрацию, наводившую на мысль о мотиве, приоткрытом с медлительнейшей осторожностью.

Не ты ли однажды со всей отвагой заявил, в угоду Жану Паулю[15], что для тебя Байройт — самый важный город Германии? Возможно, ты произнёс это тогда немножко нежней, тонче, умереннее, чем в моей теперешней интерпретации.

Мне ты всегда казался немного недоверчивым. Однажды вечером я с радостью представился тебе в комнатах берлинского Сецессиона[16]. Радость показалась тебе несколько не к месту.

Ты всегда выглядел так же степенно, как и писал, и твои манеры были такими же сжатыми и сухими, как и те истины, которые ты распространял.

Произведения твоей жизни трогательны, как трогают и другие.

Смею ли я, кроме прочего, напомнить тебе, как в возрасте двадцати четырёх я пытался у тебя занять в беззаботном, т.е. деловитом тоне? Ты просветил меня, преподал мне урок тем, что оставил моё прошение без ответа.

Пиши и дуй во флейту своих умудрённостей; занимайся этим сколько отпущено тебе на веку.

Не оскорбляйся этим высвечивающим тебя эсце или портретиком. Людей значимых легче вывести из равновесия, чем других членов цивилизации, соискателей культурных достижений и обитателей этой роскошной Земли.

Что делает нас значимыми? То, что мы как можно чаще высмеиваем себя самих? То, что мы боремся против незначительного в нас?

О, как прекрасен, как велик мог бы быть кто–то, у кого нет к этому аппетита!

Возможно, все мы страдаем исключительным само–собой–разумением!

ИНТЕЛЛЕКТУАЛ[17]

В приватном обхождении он, пожалуй, почти слишком любезен. В нечрезмерно серьёзном тоне хочу я доложить, что однажды он пригласил меня отобедать. Если не ошибаюсь в отношении своих воспоминаний, я время от времени с достаточным рвением предлагал ему работы для газеты, которой он был обязан своей репутацией. Его фигура представляется скорее средней, чем очень выдающейся. В остальном же, я заверяю, он вполне солиден. Однажды он сказал мне, у него создалось впечатление, что я очаровательно не достоен доверия. В другой раз, сделав рукой жест чистосердечия, он назвал меня одновременно умницей и безумцем, пытаясь уверить меня в том, что ему вменяется чувство юмора, коим он, однако же, не обладает и коего он, собственно, ничуть не ищет. В его глазах я представляю из себя подобие англичанина, признался он мне при случае, и я был вынужден сказать ему на это, что он должен признать, и англичане время от времени обладают воображением. В ответ он несказанно сдержанно улыбнулся, и наша беседа перешла на комедии и пр. Не попытался ли он как–то раз, несколько лет назад, угостить меня кружкой светлого пива в литературном ресторане, и не отверг ли я его деньги с непроизвольностью, показавшейся мне тактичной? Едва ли требуется подчёркивать, что я считаю его соратником образованным и находящим удовольствие в том, чтобы предполагать образованность и в окружающих. До настоящего времени он лишь раз взошёл на возвышенность, факт, говорящий о том, что его не развлекает терять время ради ландшафтов. В том, что не всякий писательский труд он читает и критикует сам, а вместо того позволяет кому–либо другому читать и критиковать то, что не слишком живо его интересует, его никто не винит, конечно. Однажды вечером или самым ранним утром он поторопился написать мне, что думает о том, чтобы стать моим благодетелем. Само собой разумеется, я счёл пристойным сперва не поверить этим ничем более не подкреплённым словам, и, действительно, моя недоверчивость оказалась уместной. Возможно, он несколько завидует мне временами, потому что я не газетчик, при том, что быть редактором — честь, несущая с собой многие заботы. По его мнению, мне так и осталось неведомо, что такое обязательства, и с лёгкостью, которую я в состоянии понять, он относит меня к сорту беззаботных, таких, как подмастерья или бродяги. Когда я как–то раз временно проживал в поместье dixhuitieme[18] и поставил его об этом в известность, он дал мне совет не впадать в гордыню. По поводу некоего разглядывания через оконное стекло я сочинил для него эссе о чайке[19], принёсшее мне овации, о чём я и сообщаю не без доли тщеславия. Поскольку он как–то раз урезал мне манускрипт, образ действий, не всегда ему безоговорочно присущий, я на него сердит. Он неодобрял во мне цветастости, казалось бы, отчасти присущие моим средствам выражения.

Я пишу эту статью, разумеется, признавая его заслуги, однако же, не решаясь их преувеличивать.

Я имею в виду, его влияние, его значимость не бесспорны. Кроме того, кто из нас не проблематичен, кто из нас никогда не вызывал сомнений на свой счёт?

Я думаю, разумней всего с удовольствием друг друга почитать, не забывая прилежно проверять, насколько это кстати.

Он, несомненно, интеллектуал; однако же, найдутся и другие люди того же склада, если он настолько свободен от предрассудков, чтобы соблаговолить дать мне разрешение вглядеться в жизнь, в чём я, к его удивлению, убеждён.

Мне хотелось бы, чтобы он с изумлением прочёл этот трактат!

В АВТОМОБИЛЕ

Если это не игра воображения, однажды вечером я вошёл в подъезд со школьницей на руках. А вторая маленькая девочка попросила: «Возьми меня тоже на руки!»

Не правда ли, существовал такой иллюстратор, Туманн, и Мезонье[20] был когда–то художественной сенсацией? Что случилось, скажем, с эпическим наследием Феликса Данса?

А между тем, я пережил автомобильную пассажирскую перевозку, и не могу понять, имела ли она решающее значение. Однажды одна прекрасная барышня отправилась искать у некоего законника укрытия от жаждущей мести подруги.

Находясь в городе, который никак нельзя назвать престольным, я умудрялся поддерживать в себе иллюзию пребывания в метрополии.

То и дело я обнаруживаю в себе неосквернённости. Один из моих глубоко уважаемых коллег написал мне о том, что раздобыл себе поместье писательскою деятельностью.

Дабы не совершать пешей прогулки, я последовал дружескому приглашению и сел в автомобиль, и пока я так ехал, шедевры нашего времени полёживали нечитанными. Со сдержанной скоростью я катился прочь. Сомнение, высказанное мной в адрес вращавшей руль средства передвижения водительницы, а именно, не будет ли курение ей неприятно, было благосклонно отклонено.

Мещанство всегда несколько опасается, что писателям и проч. случается бывать «не в себе».

Однажды я проехал мимо водителя, ремонтировавшего свой экипаж, а в другой раз — мимо храма, всё ещё строившегося.

То, что водителям присуща терпимость, мягкость, гибкость, подтвердилось в процессе удовлетворительно продвигавшейся вперёд езды.

Вслед за скалистой частью путь пролёг через провинциальное местечко, видавшее меня долгие годы неутомимо сооружающим и тщательно оттачивающим прозаические отрывки.

Стройно пересекли элегантную публичную площадь. Пешие барышни и господа в автомобилях смотрели на меня как на личность, умеющую жить.

Воздух овевал мне лоб; время от времени случался рывок или стопор, переходивший в новую стремительность. Исключающая сомнения журналистская речь, со всей очевидностью, не входит в полноту моих достижений. Я не совершаю ошибки, когда подчас замечаю за собой неловкости.

Казалось, дороги сами шли ко мне; мост показался почти слишком узким; в фабричном районе бросилось в глаза здание кинематографа; не оставалось ничего иного, кроме как спокойно оставаться на месте; позади меня тянулись дороги, а также и простирались передо мной; иногда меня обгонял автомобилист, через некоторое время остававшийся позади; временами улица, казалось, выгибалась дугой; экипаж плясал, летел, плыл, играл, смеялся, припрыгивал.

Я позволял себе производить подходящие и неподходящие сравнения между скоростью и медлительностью, потому вынул, сочтя момент подходящим, из дорожной сумки что–то вроде развлекательной книжонки и нашёл в этом никак не безынтересном издании следующую любопытную историю:

УЧИТЕЛЬ И СВЯЩЕННИК

Деревенские крыши улыбались; солнечный блеск лучился игривым взглядом вниз, на трактир, у дверей которого находилась дочь семейства. Не исключено, что она ела редис, и его остатки застряли между её ослепительно прекрасных зубов. Сперва было утро; потом постепенно опустился вечер. Небо стало казаться богато расшитой пелеринкой. На откосе росли ели; писатели, одновременно казавшиеся философами, писали, уперев спины в их тонкие стволы, пьесы из пяти актов. Лунный серп казался утверждавшим жизнь во всех отношениях, чего учитель делать не мог, слоняясь из дома в дом с внебрачным ребёнком на руках и не находя согласия с самим собой. Один из его учеников удивлялся, что, собственно, и понятно, этим бесплодным блужданиям давно в тайне почитаемого наставника. В трактире егерями и охотниками игралось в карты. У дома, который выглядел как место отдалённое собственной персоной, стояла женщина, на которой были отчётливо заметны события, что остались позади, а впереди ей предстояла, возможно, ещё большая перспектива событий. Её очень ухоженные волосы представлялись коллекцией романов. В то время, как добросердечный педагог всё ещё не знал, куда податься с невинным бременем, мать ребёнка, лёжа в постели, говорила себе под нос, как если бы грядущие дни представлялись ей рожками, чтобы в них гудеть, или барабанчиками, чтобы по ним постукивать: «Что если он недооценивает незаменимое?» Священник, повстречавшийся учителю в неупорядоченных передвижениях, сказал: «Вы тверды, и, тем не менее, вам нужно бороться против собственной мягкости.» Дитя было душещипательно хорошо собой. Просвящённый лик священника обладал вместе с тем чем–то урегулирующим статус–кво. В душевном отчуждении учитель ни с того, ни с сего вдруг вышвырнул священнику на голову дитя, чьё поведение, тем временем, не вызывало упрёков, — образ действий, подразумевавший в пастыре душ готовность самоотверженно взять на себя ответственность за будущее ребёнка. Деревня представлялась существующей уже сотни лет. В классах школы через короткий промежуток времени состоялся вечер декламации.

Когда я принял внутрь этот литературный продукт, путь мне преградил дорожный барьер. Водительница и я сам терпеливо дождались, пока поезд проедет мимо.

Мимоходом подумал я о жалобе писателя, который счёл подходящим написать мне, что собственное существование представляется ему слишком часто повторяемым словом.

Меня то, что мне удаётся высказать, не отягощает, потому что всё, что подчастую пишу, я проворно забываю.

Я пролетел в автомобиле и мимо той, кого я покинул, что, на самом деле, неправда, я лишь время от времени воображаю её себе, чтобы думать о том, что она думает обо мне, что она и я — это роман.

Я ПРИСУТСТВОВАЛ НА КОНЦЕРТЕ

Я взял на себя обязательство довольно большого формата, с которым, тем не менее, расправляюсь лишь со скромнейшей скоростью или же сильно затянувшейся безмятежностью. Не отношусь ли я к тем, кто не спешит? Всякий раз, когда я собираюсь приступить к «поручению», дабы вписать «продолжение», вмешивается «жизнь» и задерживает меня в «развитии действия», я же, по всей видимости, со своего рода удовольствием даю себя «тормозить». Поскольку я настроен к повседневной жизни по–прежнему лояльно, вчера я позволил себе расслабиться в «простонародном» обществе. Я сидел за трактирным столом напротив состоящей из четырёх человек семьи. Отец и мать, как мне казалось, к счастью, пока ещё не стояли друг у друга на пути. Они спокойно обрамляли своим брачным союзом двух маленьких детей, мальчика и девочку примерно одного возраста. Я нахожу просветлённость в том, что в нежном возрасте мальчики и девочки выглядят похожими — таким образом, что мальчиковое и девичье в них пока не очень проглядывает. Вся семья пила молоко. Перед отцом на тарелке лежало что–то вроде колбасы, выглядевшей достаточно аппетитно, чтобы предполагать, что ею он наслаждается. А я, тем временем, дал понять, что поведение мальчика меня развеселило, и матери показалось это очень положительным с моей стороны, потому она сама сразу же заулыбалась, как только заметила, что её любимчик вызвал мою улыбку, ведь именно такова была для неё его роль, и мне она тоже симпатизировала своим семейным предназначением. Не семейные ли радости самые прекрасные на свете? Кому хочется ставить это под вопрос?

Не так давно довольно молодой интеллектуал дал мне почитать книгу, чьё содержание меня крайне показательно взволновало. Я прочёл эту довольно сложную для восприятия книгу почти залпом в одной из наших кофеен. Могу ли я гордиться собственным прилежанием? Но об этом лишь мимоходом! О, как у меня поворачивается язык говорить «об этом лишь мимоходом», словно бы чтение великолепных книг — вещь несущественная! А ещё я вспоминаю именно в это мгновение, как восхитила меня современно обставленная комната после того, как я провёл долгое время в комнате и доме, чьи стены и кладка настаривали меня на почти слишком серьёзный лад своим обликом дней минувших.

Некоторые воспоминания нам дороги, они кажутся нам изящными, почти драгоценными, и они подолгу хранятся словно впотьмах, а потом однажды, вдруг возникая у нас в памяти, попадают на свет. Вспомнить что–то, что покажется мне значительным, становится для меня переживанием, и переживания такого нежного свойства можно, при желании, получить в любую минуту! Но вернёмся к семейству.

Мне было ясно, что мать потому так любила сына, что с каждым новым его движением ею овладевал смех наивесёлого, наирадостнейшего качества. А мы предпочитаем быть в хорошем настроении. Возможно, оправдано иметь вот какое мнение: отцы нужны для контроля, для наблюдения за сыновьями, матери же — затем, чтобы и тайно, и явно сердечно прохлаждаться прелестями этой развивающейся порции мужественности, которую они называют таким простым и, в то же время, таким странным именем «сын». Сын — солнце матери. Само название как будто говорит об этом. Сама природа, кажется, позаботилась о том, чтобы дочери рассчитывали на отцовскую, а сыновья — на материнскую уступчивость. И найдётся ли в чём–либо более уступчивости, более доброты душевной, терпения, уважения, чем в испытываемом удовольствии? Поскольку дочери непроизвольно доставляют удовольствие отцам, что, по всей вероятности, не нуждается в дальнейших подтверждениях, то в этом направлении выказывают отцы терпеливость, а поскольку сыновья своей внешностью и высказываниями трогают матерей радостными предчувствиями, то матери особенно мягкосердечны в этой зоне. После этого я ещё сходил на концерт в кафе, где блистал скрипач–виртуоз, который, в моём понимании, концертировал и вправду невероятно утончённо, но, собираясь приступить к исполнению этюда, был вдруг охвачен определённым нежеланием, происходившим из того, что ему не уделяли достаточного внимания, так что он вполголоса шепнул аккоманировавшему пианисту: «Давайте–ка закончим». Однако, я увидел, как он поборол свой сентимент. Он победил настроение тем, что попросту забыл о нём.

О забвении можно было бы рассказать многое. Я, например, не так давно позабыл услугу, мне оказанную. Мы в состоянии пренебрегать самым жизненно важным в пользу неопределённого. Подчастую мы склонны воображать себе многое по поводу забывчивости. Забыть что–либо или что–либо запомнить — и то, и другое может оказаться и хорошо, и нехорошо. Мне кажется изумительным, что в мелодии, когда нота едва–едва слышна, мы тем более стремимся её услышать, мы ждём её с ещё большей ревностностью. Так же, как и в музыкальном представлении, обстоит и в жизни, когда прекрасное, собираясь потеряться, или же когда оно уже почти потерялось, видится нам таким драгоценным. И на этом я непроизвольно останавливаюсь, как будто то, что я сказал или подумал, задело меня за живое. Конечно же, есть вещи, забыть которых нельзя.

ОТТИЛИЯ ВИЛЬДЕРМУТ[21]



Поделиться книгой:

На главную
Назад