Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свадьбы - Владислав Анатольевич Бахревский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Владислав Бахревский

Свадьбы

Роман

Книга первая

Царь, бояре и народ…

Глава первая

Боярин Борис Иванович Морозов — румян, доброжелателен. У него ласковые движения, и слова у него румяны, ласковы и теплы.

— Храм — это символ мира, стены храма — символ народов, четыре угла — четыре христианских добродетели: мудрость, сила, умеренность, справедливость. Радость ты наша, Алешенька, будь милостив, повтори, какие есть добродетели?

Мальчику восемь лет. У мальчика круглое лицо, круглый и нежный, как розочка, рот, круглые, синие, сияющие глаза. Он смотрит на своего учителя с восторгом, восторг мешает ему слушать. Вопрос застает врасплох: дужки бровей стрелами впиваются в переносицу, нос мчится через все лицо. Розочка исчезла, рот безгубым лезвием, даже глаза стали длинными, и в них настороженный, зеленый, кошачий огонек.

— Не спеши, голубь ты наш, Алешенька, подумай, а потом и скажи. Царям торопиться некуда. Цари от бога, и всего они достигли уже по рождению своему.

— Добродетелей четыре! — быстро и очень тихо говорит мальчик. — Умеренность, мудрость, сила…

Зеленый огонек в глазах свирепеет.

— Славно! Славно! — похваляет боярин ученика. — Мудрость, сила, умеренность и справедливость. Стало быть, храм…

— …символ мира.

— Стены…

— …народы.

— Четыре угла…

— …добродетели!

— Замечательно, радость ты наша, Алешенька. Столбы в храме — это символ апостолов, дверь — Христос, кровля — любовь, покрывающая бездну греха мира, полированные камни стен — очищение святых через страдание.

— Дверь — Христос, кровля — любовь, полированные камни — очищение святых через страдание.

— Так, так, свет ты наш, Алешенька! Ясная головка твоя, доброе твое сердце.

— А зачем нужно страдание? — Мальчик спросил и глазами — в пол, чтобы не смутить учителя своего, чтоб невзначай не углядеть в глазах его какой-либо неправды.

Но голос боярина Бориса Ивановича ясен, как солнышко на пасху.

— На страдании воздвигнута, свет ты наш, Алешенька, святая и небесно-высокая наша христианская церковь. За людей, ради спасения нашего, страдал господь. За любовь к Иисусу Христу страдали святые мученики, и нам дано постоять за веру, за православие.

— Я помню мучеников.

— Вот и повтори мне их деяния, ангел мой!

— О, не называй меня ангелом! Не мучь меня! Я грешен, грешен! — Мальчик зарыдал, и боярин маленько подвыл ему, посморкался. — Первый мученик христианский — святой Стефан. Его убили камнями. Епископа иерусалимского Иакова сбросили с крыши. При Нероне казнили апостола Петра…

— Где? Когда?

— В Риме. Рим загорелся со всех сторон. За христианами гонялись, как за зверьми лесными. Память апостола Петра на 29 июня.

— Славно! Славно, голубок ты наш, Алешенька!

— Иоанна Богослова хотели сварить живьем в масле,

но потом сослали на остров Патмос, и там он написал книгу "Откровение". "Откровение, или Апокалипсис".

— При Трояне к диким зверям на съедение бросили епископа иерусалимского Игнатия Богоносца. Он сказал: "Я пшеница господня. Пусть я буду размолот зубами зверей, чтобы стать чистым хлебом Христовым".

Мальчик вцепился в полу боярской собольей шубы.

— Если я согрешу, если я когда-нибудь страшно согрешу, пусть и меня бросят к зверям. Пусть и меня съедят! — тихонько заплакал от любви к господу и от жалости к самому себе, съеденному зверьми.

— Успокойся, свет мой, Алешенька! Утри глаза… На сегодня урок закончен.

— Нет! Нет! Я расскажу, я помню! При Адриане, римском императоре, убита мать Софья с дочками Верой, Надеждой, Любовью. При императоре Марке Аврелий сгорел в огне, не привязан к столбу, епископ Поликарп из Смирны. Святую Перепетую бросили на рога буйволу. Дакий убил отрока Неофита. Святая Параскева замучена в Иконии, святая Екатерина в Александрии. Память Варвары-мученицы па 4 декабря…

— Спасибо! Спасибо тебе за великое прилежание. Но чем бы ты хотел заняться после урока?

— В поле хочу, на коня! А вечером послушать бахаря.

Лошадь была умница. Маленькие руки царевича теребили узду, требовали галопа, и лошадь пустилась в галоп, но всякий раз, отрывая от земли ноги, она искала для них и находила самую безопасную опору. Она словно понимала, что несет на себе не только маленького, но и драгоценного человека, ибо этот человек, да какое там — человечек, был наследником престола, надеждой на спокойствие и умиротворенность в величайшем из государств православного бога.

Мальчик был счастлив. Он обогнал всех своих дядек и служек. Его не опекали ни справа, ни слева, он был сам по себе, и молодой, едва зеленеющий ветер, не сообразивший, кто перед ним, норовил сорвать мальчишку с лошади, но мальчишке помогала чудо-лошадь, и тогда ветер сдунул из-под куста и пустил под лошадиные ноги, через поле наискосок, веселого зайчонка.

О господи! Сладкая сладость воли! Зеленый пушок березняка, буйно летящий мимо, сверху вниз, как метель. А сквозь эту метель — синеструй небесный! Ветер в грудь, весенний дух! А березняк как брызнет в стороны, и оборвалась зеленая метель. Весь мир — синее небо. Одно вверху, другое с размаху — под лошадиные копыта. Замерла душа от счастливого ужаса: неужто чудо? На само небо наехал! А небо-то, что под копыта бросилось, — вдрызг, как зеркало! Капля — ледяная пуля — в щеку впилась. И зайчишка — вот он. Не надо было лужу ему обегать.

Вытянул царевич стрелу из колчана, нацелился, а лошадь в сторону взяла. Стрела синичкой в кустах тренькнула, а заяц уже бьется в агонии, к земле пригвожден.

Обернулся царевич — стрелец Трофимка лук в саадак[1] прячет.

Коня в разворот, к Трофимке — и по морде его толстой — с правой руки да с левой, да опять правой замахнулся, а кровь отлила от головы и вместо гнева — стыд, стыд. Упал царевич головою на лошадиную гриву — и домой.

Никаких бахарей!

Стоит Алексей на конях перед иконою Покрова Богоматери, вот уже пять часов стоит. Отобьет сотню поклонов, заплачет, а потом затихнет. Ну, как столбик! Глядит на богоматерь, на красное покрывало, которым она осеняет грешный род человеческий. Ждет царевич себе прощения. Ад под собою чует, видит себя в котле, где кипит смола. Рожи вокруг прескверные!

— Господи! Матерь святая, богородица! Помоги избавиться от зла! Освободи! Очисти!

И снова кланяется, кланяется… Никого не видит, ничего не слышит — весь в молитве.

Пришел отец, царь Михаил. Затаив дыхание, глядел на тоненькую шею сына, на маленькие плечики его. Сын так и не заметил отца, и тот, чтобы не помешать молитве, удалился. Царя Михаила привел в молельню боярин Борис Иванович Морозов. Беспокоило боярина чрезмерное усердие его высокого воспитанника в молитве. Здоровью не повредить бы.

Но царь Михаил спокоен за сына. Отослал всех от себя, сел за стол, открыл Евангелие, долго читал, а потом спохватился: впустую листы глазами ел. Сердце и мысли были заняты далекими образами грустной царской юности. Глаза бежали по строчкам вечной книги: "Появился народ, а впереди шел один из двенадцати, называемый Иуда, и он подошел к Иисусу, чтобы поцеловать его. Ибо он такой им дал знак: кого я поцелую, тот и есть…" Читал, но перед внутренним взором не Иисус и не Иуда — Мария Ивановна — горлица, золотая царь-рыбка. Для горлицы — силки неминуемые, для рыбки — сети неразрывные… Сыну, коли бы хотел того бог, шел бы теперь не девятый годок, а двадцатый. Случись что, не осиротело бы государство… Бона как поддает! Тупая медленная боль сдавила сердце.

Вона ка-ак! Не отпустит — и все… Шить надо! Алешку растить, чтоб не помыкали им, чтоб не изведал сын того на царстве, что выпало на долю отца.

В печи запищало, заплакало сырое березовое полено, и тотчас стрельнуло сухое, сосновое.

На дворе весна, ветер западный, влажный. Михаил Федорович, недомогая, велел топить в своих покоях.

Шубка соболья, мягкая, по ногам из печи тепло. Веко за веко, из уголка губ — слюнка. Чуется, а смахнуть сил нет…

"Заснул", — подумал во сне государь. И не захотел встряхнуться. А тут опять жалобно и нежно запело схваченное огнем сырое полено.

Михаил Федорович велит свои покои сырыми дровишками топить, любит жалобу дерева.

Ему тоже этак вот застонать бы в блаженной и неизбежной муке, да все недосуг, все на глазах да на слухах…

Жизни царя всяк завидует, царева жизнь и царево счастье — для людей одно слово. Напоказ-то оно и впрямь златоогненно, а про то, как сердце пищит, никому знать не дано; даже царскому духовнику. Про тот невыговоренный стон — токмо с богом, да чтобы и бог без ангелов, чтоб уж один на один.

Господи, ничего-то он не может, самодержец, для самого себя сделать. Вот схватились два глупых боярина меж собой по глупости — ну, схватились бы и схватились, ну и драли бы друг друга за бороды! Ан, нет — счеты между ними, а платить царю. Не рублями — счастьем.

Сон прошел. Михаил Федорович вытер тыльной стороной руки слюнку и, не разжимая век, потянул из себя ниточку былого, больного… Тянул, будто живую жилку, аж слезы навертывались, а он их не замечал.

На четвертый год царства, когда грянуло на государя девятнадцатое лето, боярская Дума улыбчиво надумала: нора! Великий государь, царь и великий князь, смилуйся, пожалуй русское царство радостью: женись-ка ты, государь!

Всю зиму Михаила Федоровича болезни одолевали, а тут — весна: отлегло. И хоть был он себе не волен, что Дума надумает, что матушка, монахиня Марфа, нашепчет, что бояре Салтыковы да Черкасские решат, то и будет, но тут, по весне, и самому захотелось жениться.

Собрали боярских девиц на смотрины, и ночью к спящим пришел Михаил Федорович с матушкой. Матушка возле одной кровати остановилась, а сын возле другой.

В девятнадцать лет глаза увидят — сердце поверит…

Как поле бело в первый день зимы, таково и лицо у девы. Л губы па том холодном снегу, будто кровь из живей раны, — пылающи. Брови — коромыслицами, скромны, а ресницы, как воротники соболиные на шубах боярынь.

Где уж там гадать, какие богатства под одеялами? Обомлел государь.

— Она!

— Она? — только и спросила Марфа.

И взята была ко двору дворянская дочь Марья Ивановна Хлопова, переименованная от наговору по кремлевскому обычаю и нареченная Настасьей, в честь знаменитой царевой тетки Настасьи, первой жены самого царя Ивана Васильевича.

Было это в 1616 году. Так это давно было, что и было ли?

Недолго голубушка во дворе жила. Бояре Салтыковы обвинили Марью Ивановну в болезнях, и поехала царская невеста со всеми родственниками в Тобольск.

Господи, а где ж он, этот Тобольск? В холодах, говорят, вечных, сибирских. Каково без лета, без весны человеку жить?..

— Великий государь!

Очнулся.

— Кто? А, это ты, Борис Иванович?

— Великий государь, наследник все еще в молитве.

— Хорошо! Хорошо, Борис Иванович!

— Что хорошо?

— Потверже он меня! Царь должен быть твердым, как грецкий орех. Чтоб не по зубам был… Я рад. Стрельцу-то, страдальцу, — царь Михаил усмехнулся, — вина бы дали.

— А как же! Алеша пожаловал. А вина стрельцу дадено, как пить устанет… Сказывали мне: домой шел — песни пел. "Ручка-то у благодетеля, — приговаривал, — как крылышко воробьиное. Два раза осчастливил! Два раза прикоснулся чистой ручкой ко плоти моей скверной, а потом золотым, как солнышком, одарил".

— Вот и славно, что незлобив стрелец. На троицу в десятские его пожалую. Не позабудь про то, напомни.

— О великий государь! — Морозов по-кошачьи, мягко кинулся в царские ножки. — О великий государь, какое же всем нам, холопам твоим, счастье, что господь бог тебя нам послал, с твоим золотым сердцем, с твоей добротой неизреченной… Даже малого дела — было бы оно добрым — не оставляешь ты без награды… И Алешеньке, — Морозов всхлипнул от умиления, — и Алешеньке от тебя за молитвы твои и слезы господом богом золотое сердце дадено.

Михаил Федорович, взволнованный искренностью боярина, положил ему руки на голову, притянул к себе:

— Спасибо тебе на хорошем слове, Борис Иванович. Хорошему слову ангелы радуются… Спасибо, что за Алешей не по службе смотришь, а по сердцу. За любовь твою к нему спасибо… Я все вижу, все помню…

На крыльях летел из дворца боярин Морозов. Из головы не уходили царские ненароком вырвавшиеся слова:

"Я все вижу, все помню…" Коли и впрямь не забудет, то на троицу быть стрельцу Трофимке десятником, а его, боярина, глядишь, селом пожалует. Как службу при дворе начинал, было у него родовых владений: сто пятьдесят один двор, двести тридцать три мужика да пашни пять с половиной тысяч четвертей… 5619 четвертей. В 17-м году в счет поместного оклада в Нижегородском уезде бортное село Нагавицыно с деревнями ему пожаловали, в 19-м за Московское осадное сидение в королевича Владислава приход село это отдали ему в вотчину. 43 тягловых двора, 294 четверти пашни, а с деревнями — 640 четвертей… В 20-м в Звенигородском уезде село Иславское получил, пополам с братом Глебом. И все! До счастливого тридцать третьего года. Как в 33-м определили его царевичу в воспитатели, так и прибавка пошла. В Арзамасском уезде село Богородское да еще мордовские земли: Старая Кенешева, Кемары, Вергизай… Сколько же теперь всего? Четыре села, два сельца, один приселок, а деревень?..

Знал Борис Иванович, сколько у него деревень, но считал, загибая пальцы, шепча названия… Не было для него занятия приятнее, чем посчитать свои деревеньки, свои земли, своих мужиков.

Вот и дом, и счету конец. Лошади стали, но Борис Иванович мешкал выходить из возка, смаковал: 4 села, 2 сельца, 1 приселок, 28 деревень, три полдеревни, с братом в доле, 7 починков, 80 пустошей, 6000 десятин пахотной земли, 461 мужик. И сказке конец. Пока… Пока он дядька при царевиче, а царевичи в царей вырастают. Ну а коли, не дай бог… так у царя второй сынок, Иван, а у него дядькой — брат Глеб… Всей Москве известно: Морозовы — книгочеи, истинные христиане, промашки у них ни в чем не бывает…

Борис Иванович давно уже покинул кремлевские покои, а Михаил Федорович терзал память.

"Кто же этак, по-морозовски, мягко кланялся?"

Он стоял на молитве перед образами, шептал святые слова, но божеское сегодня не шло на ум. На "Богородице" споткнулся — вспомнил. Мягко в ножки стлался Мишка Салтыков. Да, конечно же, Мишка! Не теперешний, пугливый — ссылка научила уму-разуму, — а Мишка Салтыков шестнадцатого года. Эх, кабы не Мишка!..

И опять пошло перед глазами старое дело Марьи Ивановны Хлоповой, да и не само дело, вспомнился суд по делу тому. Это было — дай бог памяти — в году, наверное, 23-м. Когда уж вся Европа от российского самодержавного жениха отвернула тонкий свой нос.

Князь Алексей Михайлович Львов в Данию за невестой ездил. Да где там! Король не показался послу, а с министрами посол не стал говорить. Заграничная принцесса! На кой она ляд? Что у нее там? Такая же небось баба, да еще с манером, с капризом… Батюшке, патриарху Филарету, хотелось с заграницами породниться. Сам-то ведь он сколько лет в Польше жил, хоть и подневольное житье было,

в плену. Только мудрому и темница — храм, издали Россия на ладони уместилась. Надумал Филарет заморским снадобьем русские болячки прижигать. Надумать — надумал, а у жизни — свой бег, свой ум. Сорвалось дело в Дании — кинулись к немцам.

Екатерину, сестру курфюрста Бранденбургского Георга, шурина шведского короля Густава-Адольфа, сватали. Так та в православие креститься не пожелала. И пришлось батюшке, на радость Михаилу, вспомнить все о той же Марье Ивановне. Отец на три года вперед видел. О принцессах для сына мечтал, а о Марье, то бишь Настасье, тоже не забывал. Как вернулся из плена, так Хлоповы и поехали из Тобольска. В 19-м году перевели их в Верхотурье, в 20-м в Нижний Новгород. А как Европа поворот от ворот дала русским сватам, призвал патриарх Филарет Михаила Михайловича Салтыкова в Думу. А на совете том сидели Иван Никитич Романов, Иван Борисович Черкасский да Федор Иванович Шереметев — самые близкие люди. Пригласили на совет и отца Марьи-Настасьи — Ивана Хлопова и дядю ее — Гаврилу, а еще лекарей Бильса да Бальцера. Тут все и открылось.

В том несчастном 16-м году подарили ему, государю, — а кто, и не упомнить, — турецкую саблю. Уж чего в ней было особого, но все хвалили, а Салтыков возьми да и скажи: "Вот невидаль! И в Московском государстве такую саблю сделают".

А Иван Хлопов возьми да и возрази: "Сделать-то сделают, только не такую". Салтыков в сердцах саблю из рук Ивана вырвал, а через день у Марьи случилась рвота. Тогда врачи помалкивали, попробуй скажи против Салтыковых, а теперь признали: рвота случилась по причине пустяковой желудочной болезни. В царском дворе одно кушанье слаще другого, Марья с непривычки и накинулась на сладенькое, себе на погибель, всему роду Хлоповых на беду.

Вот что значит — не судьба!

Уж послали в Нижний Новгород осмотреть Марью Ивановну и, коли здорова, в Москву везти, послали боярина Федора Ивановича Шереметева. Пришли от боярина добрые вести — и на тебе! Матушка, инокиня Марфа, на иконе богоматери поклялась: если Хлопова будет царицей, то она, несчастная перед богом инокиня, не покажется сыну на глаза при жизни да и к самому гробу своему, защитившись божьим словом, не допустит.

Матушка была из рода Салтыковых, вот и мстила Хлоповым за родственничков, отправленных за поругание царской невесты в ссылку.

Хлоповым ли? А может, сыну?



Поделиться книгой:

На главную
Назад