– По праву председательствующего и секретаря организации, которая меня избрала на этот пост, за которую отвечаю, даю себе слово!
Вот это, похоже, для Корчагина было неожиданностью. К такому поступку Левина он был совсем не готов.
Очки поползли по носу Наума вниз, он пальцем нервно вернул их на место.
– Вы все слышали, как определил свою позицию Аркадий Карасев. Ясно и просто. И совершенно правильно юридически. Ему нужны доказательства вины, враждебной деятельности его отца. Тогда он и примет решение в соответствии со своей совестью советского человека и комсомольским долгом. Я считаю его позицию правильной, целиком и полностью ее разделяю. Он не обеляет своего отца и не защищает его. Он только говорит, что знает об отце то, что знает, что знал о нем раньше, и ничего иного. Арест – еще не доказательство. Арест может быть и ошибкой. Юридическая практика всего мира знает великое множество подобных случаев. Даже на казнь отправляли а спустя время выяснялось, что казнен невиновный. Имя великого французского писателя Золя вам всем известно. Он вмешался в судебный процесс над офицером французской армии Дрейфусом, его обвиняли в измене, шпионаже, называли врагом Франции. Против Дрейфуса были выставлены горы материалов, масса свидетельских показаний, обвинителем выступал сам Генеральный штаб. Дрейфусу вынесли приговор: пожизненная каторга. А Золя блестяще доказал, что все обвинения – ложь, злобная фальсификация. И Дрейфус был спасен! Вот на каком уровне происходила ошибка: самые лучшие, опытнейшие юристы, высший военный суд Франции…
– Товарищ уважаемый секретарь, ну к чему эта лекция, зачем нам какой-то Дрейфус, Золя, Франция… Всем известно, что ты начитанный человек. Станешь профессором, вот тогда и говори про все это своим студентам. Только уводишь всех от дела… – Голос прозвучал из задних рядов, которые, в основном, заполняли «чужаки».
– Не увожу, наоборот, хочу приблизить всех вплотную, – гневно ответил Наум, снова поправляя непослушные очки. – Знание мировой истории еще никому не помешало здраво судить и поступать в конкретных жизненных делах. Хочу, чтоб вы все именно так сейчас поступили. Предлагаю: ничего сейчас в отношении Аркадия Карасева не предпринимать, оставить его дело открытым до появления новых обстоятельств, нужных Аркадию. Нам, организации, они тоже нужны. Для полной уверенности в своей позиции, в том решении, которое будет принято.
Корчагин еще при последних словах Наума стал несогласно мотать головой. Резко взмахнул рукой, останавливая Наума. Но его коротенькая речь послужила как бы сигналом для комсомольцев десятого «А». Один за другим, не прося разрешения, они стали выбегать к столу и, торопливо глотая слова и фразы, выкрикивать примерно то же самое, что сказал Наум: ничего антикомсомольского Аркадий не совершил и не совершает. Он только хочет соблюдения юридических правил, доказательности!
Зал бурлил.
– Тихо! – опять закричал Корчагин, уже во всю силу голоса. – За исключение Карасева было подано много голосов. Собрание не может их игнорировать. Если не проведем голосования – собрание будет считаться недействительным. Райком его отменит. На этом будут настаивать ваши же товарищи, что выходили сюда, к столу, и заявляли, что Карасев заслуживает исключения. Поэтому будем голосовать. Открыто. Нам нечего скрывать и прятать. А во избежание неточностей при подсчете рук, возможных протестов, несогласий с цифрами, требований пересчета, переголосовки – поименно. По списку.
Корчагина было уже не слышно. Он стоял, шевелил губами, как на экране немого кино, но что он говорил – не долетало ни слова. С размаху он ударил ладонью о стол; подпрыгнул графин с водой, звякнул стеклянной пробкой. Комсомольцы примолкли.
– Итак, как представитель райкома, отвечающий за соблюдение дисциплины, порядка и уставных норм при проведении собрания, объявляю открытое поименное голосование. В одном списке поданный голос будет отмечать председатель счетной комиссии, в другом я сам, лично, для контроля. Чтоб соблюсти полную точность.
Это был сильный ход, заготовленный Корчагиным заранее – поименное голосование с отметками в списке. Не одного комсомольца оно должно было заставить усиленно подумать, перед тем как объявить свое решение, подумать не только об Аркадии, но главным образом о себе, и качнуться в сторону, нужную Корчагину и райкому.
– Итак, – произнес Корчагин с карандашом и ученической тетрадкой в руках, в которой был список членов школьной организации, – я буду называть фамилии по алфавиту. Кто за исключение – говорит «за», кто против – «против». Аверин!
– «За».
– Авакумов!
– «За».
– Авдеев!
– «За».
Все трое были из «чужих».
– Атласов!
– «Против»!
– Ашурков!
– «Против»!
Саша Атласов был из десятого «Б», Сергей Ашурков – из десятого «А».
И дальше пошло точно так же: все, кто был из «А», и все, кто из «Б», громко, четко, как первые двое, произносили «Против»! Но так же громко и четко, как бы даже с гордостью подчеркивая, что они говорят именно так, звучало: «За»! И этих «за» было много. Казалось, они побеждают, их больше, чем «против».
Фамилия Антона была в конце. Еще три-четыре минуты, и очередь дойдет до него.
Мысль его металась, как птица в клетке. Он прекрасно понимал, что ему не сойдет, если он скажет «против». Он чувствовал не то чтобы страх, но скованность, принужденность, несвободу. И в то же время он чувствовал, знал, что сказать «за» он не сможет. Не только духовное его существо, но вся плоть, физика упрямо противятся этому. Он станет гадок себе самому. И никогда потом не простит себе этого поступка. Нужна была какая-то опора его силам, и он вдруг подумал: а если бы с нм получилось вот так, как у Аркадия, он оказался бы в его положении и должен был бы проклясть своего отца? Сделал бы он это? Да ни за что! – словно взорвалось что-то у Антона внутри. Забыть тепло его рук, как он носил его, Антона, маленького, на первомайские демонстрации во главе колонны почтовиков, с большим красным бантом на своей груди, прикрепив и ему на курточку такой же большой алый бант. Забыть, как в редкие часы отцовского досуга ходили они вместе гулять по городу, и отец обязательно сворачивал на бывший Кадетский плац, к братской могиле погибших в дни революции, при обороне города от белогвардейских войск, и отец снимал там фуражку, обнажая свою белую, рано поседевшую голову, и долго стоял в задумчивости и печали, потому что среди павших были люди, которых он близко знал, а среди тех, кого сразили пули белогвардейцев, были те, с которыми он в тех же боях сражался бок о бок.
И Антон вдруг обрел то последнее для своей решимости и твердости духа, чего ему не хватало, и стал внутри как камень, зная, ощущая каждой своей клеткой, что теперь его уже ничто не поколеблет и не столкнет с принятого им решения.
– Черкасов! – в ту же минуту назвал его фамилию Корчагин.
Антон встал, желваки его напряглись, он даже почувствовал, как они неестественно обтянуты кожей, – еще чуть – и она лопнет.
– «Против»!
Корчагин должен был перейти к следующей фамилии, но он опустил тетрадку со списком и пристально посмотрел на Антона.
– Я понимаю, когда в поддержку Карасева голосуют его соклассники, ученики параллельного класса, это ложно понимаемое товарищество, семейственность, так сказать. Но ты почему, Черкасов? Чем ты такое свое мнение мотивируешь, как его объясняешь?
Корчагин отлично знал, что он делает. В списке еще полтора, а то и два десятка фамилий. Антон – самый в зале молодой, неопытный, это первое в его жизни собрание. Он должен чувствовать и наверняка чувствует себя робко, неуверенно в такой человеческой массе, где все старше его, под взглядами более сотни глаз. Сейчас Корчагин ввергнет его в нелегкое затруднение, заставит помучиться под пулями своих едких, пристрастных вопросов, смутиться, растеряться, покраснеть, потерять дар речи и перейти на заикание, и в конце концов изменить свой ответ. И те, что ждут по списку своей очереди и собираются сказать «против», увидев незавидное положение Антона, его муки в тщетных поисках убедительного объяснения, не захотят для себя того же, посчитают за лучшее перебежать в противоположный лагерь и скажут «за»!
Кровь забилась в висках у Антона.
Сказать о том, что он до этого мгновения думал, чувствовал, он понимал, – не произведет впечатления, покажется ничтожно слабым в этой накаленной обстановке. Нужно было что-то совсем другое, что не просто опрокинуть, отмести. Что несло бы в себе что-то разящее, как удар стального клинка, и было бы сильнее всех уже приведенных доводов, и сильнее всего, что можно было услышать в противовес. Но что он мог ответить Корчагину?
Бывают же озарения! В те дни, когда он готовился к приему в райкоме и прочитывал множество газетных статей, чтоб его не поймали на каком-нибудь Чойбалсане, он читал и о том, что происходило в стране несколько лет назад. Страна жила нервной, напряженной, кипучей жизнью; состоялся съезд передовиков-комбайнеров, в президиуме находился Сталин. Один из участников съезда в своей речи с трибуны рассказал: среди передовиков сельского производства есть дети кулаков, сосланных в Сибирь, они давно уже живут отдельной жизнью от своих родителей, стали хорошими механизаторами, специалистами сельского хозяйства, но их по графе о соцпроисхождении на принимают в члены колхозов, на учебу в сельхозтехникумы, а иногда даже на курсы трактористов. Это неправильно. Почему сын должен страдать за то, что сделал отец? Сталин, внимательно слушавший каждого выступавшего, подал из президиума реплику: я тоже считаю, что это неправильно. Сын за отца не отвечает!
И фраза эта была тут же подхвачена, пошла гулять по устам, по стране, спасая судьбы многих ни в чем не повинных, хороших людей, желавших жить нормальной трудовой жизнью.
Но потом эту фразу в печати перестали повторять. А народ ее крепко помнил.
Антон под пронзающим взглядом Корчагина тоже вспомнил ее. И сказал:
– Чем я объясняю свой ответ? А тем, что товарищ Сталин сказал: сын за отца не отвечает! А вы хотите поступить против Сталина. Наказать сына за отца. А чем виноват сын? У него своя жизнь, свой путь. Он что-нибудь сделал против своей страны? Нет! Я за то, что его нельзя наказывать. Это значит – пойти против Сталина. Сын за отца не отвечает!
Что тут началось!
Зал, та его часть, что была на стороне Аркадия, словно ждала для себя искры, какого-то нужного слова. И эти слова прозвучали. Зал взорвался. Десятки голосов закричали: «Правильно! Правильно! Сын за отца не отвечает! Товарищ Сталин прав! Сталину – ура!!! Да здравствует товарищ Сталин! Сын за отца не отвечает!»
Кто-то топал ногами в пол, кто-то бешено бил в ладоши, кто-то, выдернув из-под себя стул, колотил, как в барабан, в его сиденье кулаком.
Корчагин выглядел как человек, у которого почва уходит из-под ног. Лицо его было перекошено.
– Прекратите! – кричал он исступленно. – Это демагогия! Товарищ Сталин действительно сказал такие слова, но он сказал их совсем в другой исторической обстановке, в разгар борьбы с кулачеством. Когда на свою сторону надо было перетянуть все здоровые элементы в деревне, в том числе из кулацких семей. А сейчас у нас совсем другое! Прекратите орать, сядьте на свои места!
Но зал его не слушал.
– Сын за отца не отвечает! Сын за отца на отвечает! Так сказал Сталин. Товарищу Сталину – ур-р-ра!!! Да здравствует товарищ Сталин!
До Корчагина дошло, что когда полсотни человек, комсомольцев с огненно-красными значками на груди, неистово, с ликующими лицами, размахивая над головой, руками, кричат: «Да здравствует товарищ Сталин!» – кричать им в ответ: «Прекратите! Это безобразие! Молчать!» – означает не что иное, как то, что еще в этот же вечер можно стать пассажиром «Черного воронка» и последовать туда, куда эти автомобили ночами напролет доставляют всех своих безбилетных пассажиров.
Беснованье продолжалось еще с четверть часа, не меньше. Корчагин просто сидел понуро за столом и ждал, не пытаясь остановить зал.
Наконец наступила относительная тишина. Кое-как продолжили голосование, занялись подсчетом голосов.
– Большинство – «против»! – крикнул в зал Наум, заглядывавший в списки Корчагина и председателя счетной комиссии из-за их спин.
– Я должен сделать замечание вашему секретарю, – сказал недовольно Корчагин, обращаясь к собранию. – Он не умеет себя держать, нарушает порядок. Райком подумает насчет вашего секретаря – оставлять ли его на этом месте. Результаты голосования должен объявлять председатель счетной комиссии. Да, это так, большинство голосов «против». Но не считайте, что вопрос о Карасеве сегодняшним голосованием решен. Поскольку собрание проходило с явными нарушениями, я имею в виду, какой неправильный тон задал своим выступлением ваш секретарь Левин, самовольно взяв слово, райком пересмотрит результаты голосования и в ближайшем будущем к товарищу Карасеву мы обязательно вернемся.
Когда выходили из зала в гулкий, выложенный голубовато-зеленой плиткой вестибюль, чья-то рука коснулась сзади плеча Антона. Это был Вовка Головин. На собрании он был только зрителем. В комсомол его еще не приняли, и, похоже, он и не собирался вступать во избежание лишних тягот и обуз. Толстые губы его кривились в усмешке.
– Ну вот скажи мне, – шире раздвигая свою ухмылку, спросил он у Антона. – И на какой хрен понадобилось тебе выскакивать с этим твоим «против»? Из комсомола райком Адика все равно выпрет, раз уж взялись. На своем бюро, такая власть у них есть. А тебя в «отверженные» зачислят. И уже никогда не отмоешься. Я слыхал, тебе предложили вожатым в лагерь летом поехать? Черта с два теперь поедешь! Это я тебе точно говорю!
Володька по натуре был недобр, любил злопыхательство. Но в данном случае оказался полностью прав. Больше о курсах вожатых, о Чертухинском лагере с Антоном ни Корчагин, ни другие райкомовцы не заводили речи.
14
Зимой, в длинные январские двухнедельные каникулы – с трескучими морозами, ломким хрустом снега под ногами, разукрашенными елками: на городской площади, в фойе всех городских кинотеатров, в музыкальном школьном зале, где произошло шумное комсомольское собрание, отзвуки которого прокатились по всему городу, по всем школам и долго не затихали в виде всевозможных пересудов, доходящих до полного вымысла, просто фантастики, вроде того, что споры закончились дракой одной части комсомольцев с другой, – вот этой снежной, морозной, елочной зимой, навсегда оставшейся Антону памятной, его постигла новая влюбленность, на этот раз совсем особенная, исключительная по глубокому захвату чувств, силе и долговечности, протянувшаяся на десятилетия и потом, в один из дней, разом, в момент, полностью и навсегда оборванная несколькими строчками полученного Антоном письма…
Началом опять послужил каток, устраиваемый каждую зиму на футбольном поле стадиона недалеко от дома Антона, на Грузовой улице, – с высоченными снежными валами по краям, воткнутыми на их гребне пушистыми елочками, гирляндами разноцветных лампочек над плоскостью гладкого льда, отражавшего их в себе, как в озере.
По широкому кругу, пролегающему на месте летней беговой дорожки, звеня и скрежеща о лед коньками, текла пестрая река катающихся. На краю ледяного поля, возле снежного вала, чернели кучки отдыхающих; зимний стадион был не только местом катания, но и местом встреч, знакомств, разговоров о новостях.
Антон медленно проехал пару кругов, рассматривая тех, кто стоял вдоль обрамлявшего ледяное поле вала. Знакомых ребят и девочек из его школы в этот вечер почти не было. Но вот он увидел группку человек в шесть из соседней школы, восьмой, располагавшейся на проспекте Революции, главной улице города. Дворы восьмой и пятой, в которой учился Антон, на улице Энгельса, параллельной проспекту, соединялись. Весной и осенью, в теплые дни, выйдя во дворы на перемене, ученики восьмой и пятой смешивались и почти все были между собой знакомы. Антон тоже знал многих, как с приятелями встречался с ними на улицах, в кино, на стадионных трибунах в дни футбольных матчей, спортивных соревнований и праздников.
Он подъехал к ребятам из восьмой, завязался разговор, а через минуту, отделившись от потока, несущегося мимо по кругу, подлетела и красиво, с снежными фонтанами из-под коньков, затормозив, остановилась пара: высокий парень с непокрытой курчавой головой, в толстом свитере, и девушка – в белом шерстяном шлемике, коротком, на вате, жакетике с белой оторочкой на воротнике и по бортам. У обоих были разрумяненные морозом и встречным ветром лица, белый иней на бровях и ресницах.
– Привет! – бросил парень Антону. У него было редкое имя – Демьян, для друзей же он был Димка. Когда-то, классе в четвертом-пятом, он вместе с Антоном занимался в изостудии Дворца пионеров. Но таланта у обоих не оказалось, Димка прибился к драмкружку, а Антон не сгодился и там, остался за всеми бортами. Девушку Антон видел впервые.
– Знакомься! – небрежно кивнул парень на девушку. – Это Лена Шуберская. Теперь она учится в нашей школе. К нам тоже насовали всякую шантрапу…
– Димка! – укоризненно воскликнула девушка. – Нет, ей-богу, тебе-таки стоит отрезать язык.
– А что, разве не так? Месяц назад, – обратился Димка к Антону, – когда эта банда появилась, в их классе устроили диктант, проверить – в каких они отношениях со своим родным языком, могут ли «корову» правильно написать. И что ты думал? Двадцать пять человек – и двадцать два «плохо». По десять орфографических ошибок у каждого. А о запятых вообще никакого понятия. И только одна отметка «хорошо» – вот у этой леди, Леночки Шуберской. Но знаешь почему? Ты думаешь, она хоть одно правило знает? Ничего подобного. Прошлым летом она в деревне у бабушки гостила и от скуки «Королеву Марго» там прочла. Вот такая книжища, – показал он руками толщину, раздвинув их на полметра. – Две тыщи страниц. Между прочим – хороший способ стать грамотным человеком. Прочитаешь такую библию – и пишешь уже чисто механически, по зрительной памяти. А не познакомилась бы Леночка с Маргошей – тоже бы «плохо» схватила!
– Не слушай его, – сказала девушка Антону. – Он обязательно должен съязвить, какую-нибудь дичь сморозить, просто так он говорить не умеет. У тебя-то самого что по русскому? – обратила она свое разрумяненное лицо на Димку. – Он вместо «еще» – «исчо» пишет.
Это она сказала уже Антону.
– Нет, «исчо» я не пишу. А вот «чемодан» однажды «чемондан» написал. Было дело. В сочинении про «Мать» Горького. Помните, там в финале мать листовки из чемодана достает и разбрасывает. И прямо как смола ко мне этот проклятый «чемондан» приклеился! Знаю же, как надо, а доходит до этого слова – рука сама «чемондан» выводит… Ладно, мы поехали, а то я уже мерзнуть стал.
– Пока! – махнула Лена рукой в варежке ребятам из восьмой школы и Антону, коротко взглянув на него из-под нависающего над глазами края вязаной шапочки. Лицо у нее – это виделось даже в искажающем все цвета свете электрических лампочек над катком – было смугловатое, глаза – голубые. Они васильково блеснули в туманном, смешанном с огнями, полумраке, клубившемся вместе с паром людского дыхания над ледяным полем катка. Этот брошенный на Антона взгляд длился не больше мгновения, но действие его было подобно болезненно-сладостному уколу в самое сердце, за которым для Антона и всей его каждодневной жизни начался долгий плен той, что зовется Леной Шуберской, которая почти всю неделю пребывает совсем близко от него, всего в ста шагах через пустой каменистый школьный двор, ходит по тем же улицам, что и он, ездит в тех же трамваях, носит удивительно идущую к ее лицу, к ее васильковым глазам белую вязаную шапочку, отороченный мехом жакет, делающий ее похожей на сказочную Снегурочку.
С того морозного вечера на катке все мысли и желания Антона были направлены лишь на одно: снова встретить где-нибудь Лену Шуберскую, увидеть ее хотя бы издали. Он был заворожен, опьянен даже ее именем, оно звучало в нем непрестанно, дни напролет, как музыка: Лена Шуберская… Лена Шуберская…
И он ее встречал, чаще всего на улицах, иногда с Димкой, но больше – с какими-то другими, незнакомыми ему парнями. Не только Антон пылал к ней чувствами, поклонников у нее, как видно, хватало в избытке.
И опять, как всегда, когда Антон видел Лену, словно что-то заклинивало в нем: он робел, внутренне сжимался. По праву знакомства с ней на катке он мог бы подойти, заговорить, хотя бы для начала о том же самом катке – когда, в какой из дней она на нем появится. Но он ни разу к ней не подошел, не мог найти в себе решимости, внутренней свободы. А если бы все-таки вдруг и подошел, то как бы, наверное, жалко и смешно он выглядел: стал бы заикаться, краснеть, на лбу заблестели бы капельки пота, и Лена рассмеялась бы ему прямо в лицо…
Как и в прежние свои влюбленности, он носил свои чувства глубоко в себе, спрятанными, его новая, всевластно захватившая его любовь была для него радостью и мукой опять-таки издали, на расстоянии.
На каток вечерами он шел теперь исключительно ради Лены, томимый ожиданием: найдет ли он ее там? И если она была и каталась с каким-нибудь спутником, держась за его руку, или же спутник держал ее под локоть, крепко прижимая ее к себе, – Антон, испытывая жгучую ревность, сзади них в потоке конькобежцев неотрывно, с пронзительным вниманием следил все время за Леной глазами, вбирая в себя ее статную фигурку, ее плавные движения, ее белую шапочку, подержать которую в руках хотя бы секунду – и то доставило бы ему великое счастье…
А когда время приближалось к закрытию катка и народ начинал постепенно его покидать, Антон торопился переодеться в теплушке, выскакивал наружу и ждал выхода Лены со стадиона на другой стороне улицы за снежными сугробами, накиданными дворниками. Увидеть его там, выходя из светлого стадионного помещения в темноту ночи, было невозможно, а если бы Лена даже и увидела – она ни за что бы не догадалась, что Антон прячется там ради нее, только затем, чтобы, незаметно идя сзади, на расстоянии, и не спуская с нее глаз, проводить ее до самого дома.
Она выходила, в зимнем пальто, в своей белой шапочке, валенках, ставшая в них ниже ростом, с коньками в руке, связанными сыромятным ремешком. Парень, с которым она каталась, брал ее под левую, свободную руку. Или не брал, они просто шли рядом по снежным улицам. Шли медленно, с чувствовавшейся в них усталостью от долгого катания. На бывшей базарной площади с кирпичной башней давно не действующей водокачки, возле которой когда-то приезжавшие в город крестьяне поили своих лошадей, на дальней ее стороне стоял высокий многоэтажный дом, в котором Лена жила. Если было не очень холодно, возле него она и парень останавливались и стояли, договаривая свои разговоры, прощаясь. А Антон, не слыша, о чем они говорят, смотрел на них издали, из-за угла кирпичной башни, и с трепетом, замиранием сердца ждал последней минуты: обнимет ли, поцелует парень Лену или они просто, как товарищи, пожмут друг другу руки…
15
Весна была ранняя, сразу же нахлынуло тепло, люди быстро освободились от верхней одежды, и Антон увидел Лену другой: в тонком ситцевом платьице, туфельках, с пышной россыпью густых темно-каштановых волос по плечам.
В ту весну у девушек возникла новая мода: носить только белые или самых светлых тонов платья и обязательно на талии узкий черный бархатный поясок.
Лена не отличалась особой стройностью, изяществом фигуры, талия ее была вовсе не так уж тонка, чтобы считаться идеальной, получить одобрение ценителей и знатоков женских пропорций, но в таком наряде – белое платье на длину ладони ниже колен, черный поясок – она показалась Антону еще лучше, еще привлекательней, чем зимой. Изменились и ее глаза: весеннее безоблачное небо добавило им своей прозрачной акварельной сини, они засияли еще ярче, чище; в лучистом взгляде Лены появилось выражение, какое может быть только у тех, кому все, что вокруг, весь мир, все люди – только в радость и удовольствие, и они благодарны за все, что есть с ними рядом на земле.
А в июле случилось совсем для Антона неожиданное. Три соседствующие школы – пятая, восьмая и девятая, где учился Генка Сучков, устроили совместными усилиями для своих учеников летний оздоровительный лагерь в старинном селе на Дону, что когда-то принадлежало роду дворян Веневитиновых. Родители заплатили за Антона деньги, чтобы он не томился все лето на камнях в пыльном и жарком городе, и, приехав в кузове нанятого школой грузовика в бывшую помещичью усадьбу, уже наполненную мальчишками и девчонками двух других школ, Антон обнаружил, что среди них находится и Лена Шуберская.
Дом Веневитиновых был стар, построен лет двести назад, кирпичные его стены были толсты, как у военной крепости, окна узки и малы, в них тоже было что-то военное, они напоминали бойницы. Внутри из-за малого размера окон не хватало света, даже в самые яркие солнечные дни в комнатах царила полутьма и всегда было прохладно, потому что толстые стены не пропускали снаружи летнее тепло.
Здание после революции было превращено в сельскую школу. В это лето парты вынесли в сарай, в комнатах поставили железные кровати с матрацами и подушками, набитыми пахучей соломой. В нижнем этаже разместили мальчиков, девочкам отдали второй, верхний, этаж.
От дома через парк с вечно качавшими и протяжно шумевшими своими густыми вершинами соснами тянулась аллея, выводившая на край каменистого обрыва над Доном. По склону в проторенных за столетия желобках, журча, в Дон сбегало множество ручейков, это действовали роднички, известные на этом берегу с далекой древности. По преданию, из них любил пить воду царь Петр, строитель воронежских боевых кораблей перед походом на Азов, когда, устав от работы на верфях, дыма кузниц, грохота молотов, ковавших якоря, стука топоров, тесавших бревна, приезжал к своему помощнику в корабельных делах, одному из Веневитиновых, отдохнуть, пображничать и похлебать ухи из донских стерлядей. В парке в такие дни накрывали роскошный стол с иноземными винами, подвешивали на кольях и крючьях вместительный котел, разжигали под ним костер. Царь Петр, приехавшая с ним свита, хозяин усадьбы с домочадцами садились за стол, принимались за предварительную трапезу. Вода для ухи начинала закипать, но стерлядей еще не было, они еще плавали в Дону. На глазах Петра крепостные веневитиновские мужики раздевались догола, лезли с бреднями в Дон, делали два-три захода – и аршинные рыбины, сверкая серебром чешуи, бились на берегу. Повара, тут же, в момент, почистив их и выпотрошив, еще живых, трепещущих, бросали в кипящий котел. Остались в записи, сделанной хозяином усадьбы, похвальные царские слова, что такой вкусноты блюд он не едал даже у заморских королей принцев; ничто не способно сравниться с ухой под соснами веневитинского парка из только что вытащенных из воды, даже в крутом кипятке еще бьющихся в первые мгновения тяжелых донских стерлядей…
Сельский учитель, рассказавший приехавшим городским школьникам эту и кучу других историй про давние времена захиревшей, исчезающей с лица земли усадьбы, показал в парке даже место, где устраивали для Петра обеденный стол, где разжигали для варки ухи костер. В земле на этом месте, покопавшись, можно было отыскать мелкие угольки. Ребята рылись, брали их себе на память. Антон тоже подобрал один из угольков и долго хранил его дома в письменном столе, в спичечной коробочке.
В первые минуты Лена Антона не узнала, когда он все же с ней заговорил. Он напомнил ей о катке, о Димке из ее школы, о коротеньком шутливом разговоре, что тогда состоялся, про диктант, про двадцать два «плохо», поставленных учительницей.
– А-а, да, да, теперь припоминаю… – кивнула Лена головой, но по ее не изменившим выражения глазам было видно, что говорит она так просто, из приличия, чтобы не обидеть Антона, а сама вряд ли в действительности помнит тот эпизод на катке, их мимолетное знакомство.
Лагерные дни быстро летели друг за другом по установленному порядку. В половине восьмого подъем по сигналу горна. Физзарядка для всех на лужайке возле веневитиновского дома. Умывание, чистка зубов, уборка постелей, построение на линейке с подъемом лагерного флага. Завтрак на дощатых некрашеных столах под открытым небом. Какая-нибудь каша с маслом или картофельное пюре на первое, стакан молока и булочка из местной пекарни, часто еще теплая.
Потом начинались так называемые отрядные занятия. Отряды, по пятнадцать-двадцать человек в каждом, со своим вожатым из комсомольцев завода, шефствовавшего над лагерем, расходились в разные стороны: кто в дубовый лес в километре от села, кто в заросшую кустарником лощину, рассекавшую высокую береговую кручу сразу же за лагерем, выше по течению Дона. Некоторые оставались на усадьбе, в тенистом парке. Расположившись на своих местах, каждый отряд что-нибудь затевал: игры с мячом, чтение какой-нибудь интересной книги, разучивание песен. Когда надоедало – просто ничего не делали, баловались, бегали друг за другом. Вожатые знали, что надо давать своим подопечным и волю, простор для самодеятельности, и не вмешивались. Подходило время обеда – и отряды, одни – строем, другие россыпью, усталой, веселой ордой возвращались на усадьбу.
Лена была в другом отряде, половину дня Антон не мог ее видеть, но чувства его каждую минуту были наполнены ею. Когда сходились к обеду и, помывшись под душами, умывальниками, садились за дощатые столы, Антон сразу же отыскивал ее глазами и в течение всего обеда почти безотрывно на нее смотрел. В лагере Лена быстро загорела, ее лицо, смуглое от природы, стало еще темнее, глаза высветлились, превратились как бы в два фонарика. Иногда Антону удавалось перекинуться с ней несколькими фразами. Для них всегда были темы: куда ходили, что делали? Лена отвечала радушно, но сама никогда ни о чем Антона не спрашивала. Он понимал, догадывался, что у нее нет никакой нужды, потребности с ним разговаривать, для нее между ними простое, обычное, ни к чему не обязывающее знакомство, какое у нее со всеми остальными ребятами в лагере; чего-то большего, хотя бы малого интереса, у нее к нему нет. Почти без общения с Леной лагерные дни все же стали для Антона, только наблюдавшего за нею, днями ее постепенного узнавания. По кусочкам, по мелочам, по отдельным деталям. Мозаика, из которой складывался ее облик, была пестра и противоречива. Первое, что отметил Антон, она много читала. В усадебном доме была большая школьная библиотека с книгами еще бывших владельцев; горожанам разрешили ею пользоваться. Большинство просило приключения, фантастику, а Лена взяла толстый том чеховских писем и прочитала его весь в те послеобеденные, до ужина, часы, что в лагерном расписании назвались свободным временем.
А потом она взяла «Пошехонскую старину», чем удивила даже библиотекаршу; эту книгу никто никогда у нее не спрашивал, она стояла на полке, ни разу не раскрытая.
Вероятно, оттого, что Лена любила читать писателей, острых на язык, она сама была остроязычна, чутко улавливала смешное, забавное, шутки, дружеские колкости, сама любила удачно съязвить, довольно чувствительно уколоть. Но порой переходила границы, допускала лишнее, обнаруживая при этом, что она не совсем добрая, прячется в ней в отношении к людям что-то нехорошее, злое. Желание ткнуть пальцем в больное место, откровенно поиздеваться – когда нет никакой причины и оправдания для этого, наоборот, надо бы пощадить человеческое самолюбие, пройти мимо, подобно тому как правила приличия предписывают сделать вид, что ничего не произошло, ничего не видишь, если гость капнул на скатерть вареньем или пролил на нее чай и сам стыдится того, что случилось, своей вины, неуклюжести, ущерба, причиненного хозяевам.
Особенно резко запомнился Антону один случай.
В предвечерние часы, на закате солнца, когда спадала жара, на волейбольной площадке начинались азартные игры. На «вылет» – проигравшая команда уступает место ждущей своей очереди. Среди игроков, каждый вечер участвующих в сражении на волейбольной площадке, был не слишком удалый парнишка деревенского происхождения, живший и учившийся в городе, но все еще продолжающий говорить деревенским языком: «ложить» вместо «класть», «у ево» вместо «у него» и тому подобное. Игра в волейбол его сильно увлекала, была его страстью, но деревенская закваска мешала ему и тут: на площадке он был неуклюж, неловок, нерасторопен: часто не поспевал к мячу, промахивался при ударах, и зрители постоянно подшучивали под ним, отпускали нелестные реплики. Они его злили, но поскольку так происходило каждый раз, он к ним привык, научился их терпеть. Но вышло так, что в довершение к его неумению на площадке на носу у него вскочил здоровенный прыщ. Парня он беспокоил, прыщи никого не красят, тем более, когда вокруг девочки, множество симпатичных девочек, и каждая видит его лицо. Парень пытался что-то сделать, чтобы уничтожить, свой прыщ, чем-то его примачивал, смазывал, присыпал, но добился только того, что прыщ стал еще больше и приобрел ярко-пунцовую окраску.
Что надо было делать парню? Вероятно, самое лучшее было бы сидеть со своим приобретением в палате, не показываясь на людях до улучшения своего «портрета», но тянуло на волейбольную площадку – и парень на нее вышел. Как всегда, он «мазал», пытаясь «потушить» мяч, терял подачи, не успевал подбежать, если противник, сильно замахнувшись, вместо удара обманно, легоньким движением только лишь перебрасывал мяч через сетку и тот отвесно падал на площадку прямо под ней. Над парнем по обыкновению подшучивали, то и дело слышались остроты, колкие реплики. Но Лена превзошла всех. Она сидела на лавочке у края площадки, в руках у нее был целлулоидный мячик для пинг-понга. Когда парень поворачивался в ее сторону и мог ее видеть, она без слов поднимала руку с мячиком и приставляла его к своему носу.
Команда с «мазавшим» парнем проиграла чуть ли не на «ноль», «вылетела», и парень сразу же ушел. Он мог бы подождать «вылета» кого-нибудь из играющих и снова выйти со своими партнерами на поле, обычно он так и делал, но в этот раз ушел. Донельзя убитый, с опущенной головой. И было понятно – почему: главным образом из-за Лены и ее мячика. Антона потом долго мучил неприятный осадок в сердце: зачем она это делала? Зачем? Это ведь было так безжалостно, запредельно зло. Не понимать этого было нельзя, она, конечно, прекрасно понимала, как больно ранит она неудачника, и так истерзанного своими переживаниями, колкими остротами зрителей, и все-таки с непонятным упорством продолжала свои издевки, именно издевки, шуткой тут совсем уже и не пахло. Жестокость чистейшей воды! Неужели ее может тешить, доставлять ей удовольствие жестокость?
С городом не было никакого регулярного сообщения, автобусы в село не ходили, но родители все же добирались до лагеря на случайных, попутных автомашинах, чтобы повидаться со своими детьми, привезти им лакомства в виде конфет, печенья, фруктов. Приезжали и друзья, приятели лагерников. Раза два, даже три приезжали маленькими компанийками приятели Лены. Похоже, кого-то одного, постоянного, у нее не было. Антона удивляло, какого рода парней избрала Лена себе в друзья. Не шпана, но и не из порядочных, интеллигентных семей, того сорта, что называются «приблатненными». Язык – жаргон, который не сразу поймешь, повадки – развязные; открыто курят, куда попало бросают окурки, предварительно смачно на них поплевав. Прислушаться к разговору – сплошная ерунда: анекдотцы, большинство с грязноватым подтекстом, похвальба какими-то своими похождениями – тоже не совсем чистого свойства. Или просто бессодержательный, глуповатый треп. Трудно было понять, кто они такие: учатся ли где-нибудь, работают? Почему такой народ составляет близкое окружение Лены, чем они ей интересны? Как совместить ее чтение Чехова, Салтыкова-Щедрина – и дружеское общение с такими парнями, которые ни Чехова, ни Щедрина, конечно же, не читали и читать никогда не станут. Антон догадывался, что, перемени этот круг приятелей Лены на другой, более умный, более содержательный, интеллигентного склада, и новые люди окажутся не по ней, ей станет с ними скучно, непривычно, неинтересно, и ее потянет назад.
16
Все-таки выпал день, он не мог не случиться, в который произошло их дружеское сближение, их настоящее знакомство, давшее Антону совсем другое ощущение Лены, – как будто она появилась не минувшей зимой, а существует в его жизни давным-давно, с детства, они вместе росли, и все в ней ему привычно, сотни раз видено, почти как свое: и мягкий овал покрытых золотистым загаром щек, и взмахи длинных ресниц, напоминающих крылья бабочки, и голубая жилочка в углублении над ключицей, и даже маленькая, чуть заметная коричневая родинка на шее, ниже левого уха, которую он не замечал у Лены раньше и увидел лишь в этот раз…