Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Заполье - Петр Николаевич Краснов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Высоко-о… — усмехнулась она подкрашенным в меру, антично очерченным, но и с каким-то извивом капризным ртом. — Но вы уже и забыли, Владимир Георгич? Сегодня же вечером презентация выставки, Садо-Арт! Вам что, особый пригласительный?

— Давайте, — снисходительно кивнул тот. — Но только два сразу… не откажетесь, надеюсь? — обернулся он к Базанову. — Не пожалеете, это уж в любом случае. И забавно, знаете, и поучительно — как человек себя преодолеть пытается, превозмочь, из себя выскочить… Рекомендую вас друг другу, кстати. Аля, это — Базанов!.. Иван Егорович, так ведь? — Пришлось согласно голову наклонить. — Комментарии нужны?

— Н-нет, — сказала она не очень, может, уверенно, улыбнулась ему, и впечатление замкнутости, холодности лица ее тут же ушло. — Читаем же. — Красива, да; что-то будто бы горячее даже мелькнуло в темных ее без зрачков глазах, адресованное не ему, понятно, и пропало. Улыбалась приветливо уже, как своему, легкий свитерок на высокой груди подымало дыханием; длинный жилет, вельветовые джинсы на сильных ногах, стройных, крыло темных волос над глазами — женщина, хоть молодая, и не без опыта, по всему судя. — Да, будет интересно. И представьте, Володя: Распопин «эксы», так он картины обзывает свои, развесил так это… наперекосяк. Почти половина экспозиции так. А одну даже вверх ногами — это, говорит, будирует антивосприятие… Уламывать пришлось, чтобы выправил.

— Наперекосяк — это как? Параллельно своей извилине? — хохотнул Мизгирь. — Н-ну, затейники… Фирму, что ли, организовать — типа туристической? Возить бы сюда из-за бугра, за зеленые, субъектов их жалкого поп-арта — чтоб поучились, как раскрепощать сознанье, совесть ну и прочие инстинкты… и не в белокаменную, а именно сюда, в провинцию. Тут простодушней, знаете, дурят, в каком-то смысле первичней. От всего, так сказать, сердца и мочеполовой системы. Местный грубый колорит, к тому же… Аля, входите в концессию!

— Ну нет, — покривила губы она, и лицо ее снова обрело отчужденное, даже надменное выражение, хотя шутку приняла, — возиться с ними…Знаю я этот постмодерн. Это ж и травкой их обеспечивай, и… Нет уж, я — пас. Лучше санитаркой в желтый дом.

— Как знаете… Так идёте? — подал он билет Базанову. — Там и пообщаться можно — аляфуршетно, так? — это уже к Але. Она кивнула, усмехнулась загадочно. — Ну и прекрасно. Признаться, завидую иногда искусствоведам: на самом острие эстетических поисков…

— Сидим? — смешком отозвалась она. — Нет, я ничего против постмодерна, вообще продвинутого… не в старье же торчать, цветочки на пленэре пережевывать. Стога эти с плесами, — она плечами передернула, — хибарки, купола… Художник должен быть чуточку безумен, нонконформизмом заряжен. Но вот с долей этого «чуть»…

— Перебор? — спросил, чтоб не молчать, Иван.

— Да, бывает… Но это ж естественно.

— А я бы на стожок, на сеновал не прочь сейчас — что-то устал… Устал, сваливаю. Сидячие надо митинги — впрочем, будут и такие. Всякие будут. Ну, наш брат пока больше лежа митинговать умудряется — на той самой печи…

— На диване, — сказала Аля. — Перед телевизором.

— Ну да, ну да… Тогда — до вечера!

Он поднял над узкими, ребячьими плечами своими длинные серые ладони, прощаясь, и Базанов тогда в первый раз поймал себя на том, что вроде б уже и не находит в нем чего-то сверх меры уродливого, странного, тем более вызывающего… кого вызывать, кто откликнется? Все мы люди-человеки, в конце-то концов, всяк под своим гнется, а то и уродуется, мера тягостей не нами отмеривается; и есть жизнь единственная, на всех без разбору одна, без различия испытующая каждого, и места в ней вроде всем должно бы хватать, большим ли, малым, заурядным ли натурам или странным, гениям ославленным и деревенским дуракам — что нам, казалось бы, делить? Нет, делим, усложняем делением. А жизнь груба и проста, с излишком непонятным проста, потому и усложняем.

3

Выставка тогда его не разочаровала — ни в какие времена всем этим, взапуски будто бы куда-то вперёд бегущим, не очарованного, если не считать давнего, щенячьего еще увлечения Маяковским, Лентуловым, ну и, может, Бурлюком с Филоновым отчасти. Выскочить из себя, как зверок, совсем еще не значит подняться над собой; это и сказал Мизгирю, добавив, что многие — ткнул он в скудные вариации голых бабьих тел наподобие сортирных — как раз наоборот еще глубже в животные свои, предельно к тому ж обобщенные формы залезают, в инстинкты онанистические, тут не то что лики, но даже лица стираются…

Его новознакомец, на которого, собственно, он и пришел, с этим охотно, не ломаясь, согласился, но указал на другую, цветом рамок выделенную экспозицию с космическими какими-то ландшафтами и странными, демоноподобными фигурами, в них проступавшими, не совсем бездарное, стал объяснять было — себе прежде всего объяснить, как оговорил он…

— Тогда другой здесь выставки не хватает, — сказал Базанов и Але тоже, подошедшей к ним с подносиком, книксен изобразившей: угощайтесь, мол. — Выставки комментариев к этому… ну, в виде пристройки, что ли. Подозревать стал, грешник, что искусство комментирования, толкования сейчас куда выше, пожалуй, чем само это… — Он все никак не мог подыскать слово к обозначению того, что видел. — Ну, сами-то как бы всё это назвали?

Мизгирь расхохотался — глухим с придыхом хохотком; глядя на него, засмеялась и Аля, в темное затянутая платье, предназначенное вечеру, строго белела шея и глубокий вырез, жемчужно засветились ровные, только мелковатые, может, зубки.

— Да ч-черт его знает!.. — проговорил Мизгирь, отсмеявшись, будто и сам озадаченный весело этим вопросом; принял фужер с подноса. — Убей бог, не знаю! Живописью тут мало что назовешь, верно… но ведь и не надо все к ней сводить. Главное, изобразить, пусть даже палкой на песке. Можно в тыщу какой там, я не знаю, раз написать прекрасно — буханку на полотенчике, скажем, или стакан воды, а лучше водяры — запотевший… ну, или другую какую потребность свою воспеть, восславить. Бабу ту же во всех подробностях — прямо с натуры, с собственной раскладушки. А можно иное поискать в себе, покопаться — в подсознаньи хотя бы, в чуланах его темных… о-о, кладовка эта еще та — богатейшая, бездонная! Пусть себе копаются, роют! Пусть хоть один из десяти этих, — он не очень-то почтительно махнул дланью своей длинной на гуляющую меж стендов и декоративных мольбертов с полотнами, немногую для такого зала публику, больше самих же художников, кажется, — из сотни один докопается до чего стоящего — и то, как говорится, хлеб…

— Смысл не потерялся бы. Закапывают больше, затаптывают.

— А вы хотите во всём видеть смысл? — довольно равнодушно спросила Аля, поставила поднос на низенькую кушетку у стенда, присела рядом, обнажив разрезом платья круглое крепкое колено. Вместо ответа он только улыбнулся.

— Аля, не задавайте человеку пижонских вопросов! — шутливо, но и бесцеремонно прикрикнул на неё Мизгирь, и он увидел, как мгновенно блеснули гневом и погасли ее глаза, как порозовела высокая скула. — Оставьте их для второй выставки… для пристройки вышеупомянутой, там они будут в самый раз. Там можно что угодно спрашивать и как угодно отвечать — так? — обратил он смеющиеся глазки к Базанову. — Но что же мы? Веди к столу, золотко, больше здесь делать нечего…

И они направились за ней к решетчатой выгородке у глухой стены зала, где толпилась теперь большая часть приглашенных, уже раздавались тосты и кто-то раскованно, визгливо и со стонами, смеялся. Кучковалась, роилась у столиков местная богема — детки номенклатуры в статусе вольноопределяющихся художников, окололитературщина всякая, ищущие себя в чужих постелях девки, диссидентура провинциального розлива, совсем еще недавно не столько самиздат, сколько шмотки с лейблами конспиративно распространявшая, а теперь недурно подрабатывающая в избиркомах, «Мемориале» и всяких сымпровизированных под себя комитетах по поддержке собственных штанов… Он многих и давно знал здесь, понаслышке и всяко, примелькались на разных тусовках, культмероприятиях и в публичных действах. Гоголем прохаживался с рюмкой водки средь застолья встоячку гвоздь-именинник выставки этой, лохматый как барбос автор тех самых оккультно-космических пейзажей, кажется, поздравленья принимал и здравицы, но пил-то осмотрительно, больше пригубливал пока. Мудро втолковывал что-то собеседнику, низенькому и пузатому рыжему рокмену, в противоположность ему тощий, с полуоблезлой курчавой головой и вислым носом постановщик всех городских торжеств и шествий, нависал над ним извечно вопросительным знаком, подымал дидактический палец; вообще, их было немало здесь, евреев.Отстраненно ковырял что-то пластиковой вилкой на пластиковой же тарелке писатель Сузёмкин, крестьянкин сын, уверенно спивавшийся, нетерпеливо ждал, когда жестикулирующий бутылкой, совсем заболтавшийся график Куроедов нальет еще. Лет несколько назад рассказ его, а вернее будет сказать — физиологический очерк, очень уж кстати потрафивший перестройке, напечатал московский журнал толстый, известный во всех концах страны этой обширной и злосчастной, почему и принят сразу был Суземкин в писательские члены, книжку выпустил и совсем уж, вдвойне залютовал, задиссиденствовал, уже и перестройка стала ему тесна, широк наш человек, в особенности за чужой счет. В уверенности, что за чужой. Ничего даже близко равного стартовому шедевру своему он, правда, больше не создал, а остатки способностей, по всему судя, потратил — подобно масону — на обработку и шлифовку дикого камня своей натуры. Но не внутреннего камня — да и доберись попробуй до него, до внутреннего, а наружного именно, в чем и преуспел: завел светлую, в мелкую клетку тройку, фрондёрскую гривку на воротнике, бородку клинышком навроде бердяевской, ну и соответственные тому манеры, только что достопамятного монокля не хватало…

Нет, без иронии не получалось с ним у Базанова, как ни старайся, не обходилось. Бывать приходилось раньше в одной с ним компании, выпить не дурён был Сузёмкин, особенно же поесть любил, всё почему-то недокармливали его дома, закусь любую сметал, на колбасу — демидеал изначальный — чуть не молился. И как-то пошутилось некстати Базанову, спроста — вот оно, мол, и видно вас, либерал, социал и прочих демократов: бородка-то тово… ульяновская. Суземкин взбеленился с чего-то, кинулся драться, еле оттащили приятели.

И все бы оно ничего, живут же, кормятся люди и здесь, даром что демократия не вполне еще победила — когда б не жестокосердно не бортанули его, интеллигентски выражаясь, жена и вроде б родной, великовозрастный уже сынок, убыв на историческую родину, в обетованную, а его оставили на съеденье отечественным, раздраженным скверными предчувствиями пенатам… В неподдельном горе крестьянкин сын Сузёмкин не успел даже притвориться, что, дескать, сам не захотел уехать, — хотел, еще как хотел вырваться, наконец-то, из-под глыб… пусть даже порядком-таки полегчавших, да, но какая разница; и жестоко запил, бедолага, пропадал надолго, разве что появлялись иногда сумбурные, диковатые даже для единомышленников статейки его в демпрессе областной или сам он, как вот сейчас, обнаруживался вдруг средь какого-нибудь сборища, с а-ля фуршетом предпочтительно, надирался оперативно и опять исчезал. Но костюм как-то вот сберегал.

— Мой любимый местный персонаж, между прочим, — перехватил его взгляд на Сузёмкина Мизгирь. — Люб-бимейший!..

— Мастер местный? Булгаковский, в натуре?

— Как… как догадались вы?! — Тот остановился даже, с веселым изумлением на Ивана взирая; но это уже наигрыш был, не более того. В хорошем настроении пребывал Мизгирь — редком для него, почему-то зналось, не для таких она, легкая жизнь. Чему-то другому предназначил себя хозяин этого тщедушного тела и большой головы, подчинил тому иному все страсти свои, по-видимому немалые, никак не дюжинный, диалектически подвижный ум. Вот и в мелочах не поступался даже, одежды на какой-никакой выход не сменил, все в том же был курточном балахоне, брючках коротковатых с пузырями на коленках, шляпы не снял своей затасканной… шапки не ломал ни перед кем или чем, так это можно было понять. — Откуда?..

— Да все знают. Спит и видит себя им… мастером. Непонятым, само собой, гонимым. Чуть не Михалафанасичем самим. По части экипировки еще ничего, но тексты…

— Ну, тексты видел, листал… Подойдем?

— О нет, увольте.

— Вам будет смешно, да, но меня неразбериха в его мозгах интригует — чисто познавательно, знаете. Никогда не скажешь, что он в следующую минуту… э-э… сформулирует. Сморозит. Я пасую просто. Я тащусь!..

Их ждала Аля, на правах одной из устроительниц расчистив по-хозяйски для них угол стола, подносик пристроившая, потеснив толпящихся, гомонящих, жующих.

— Возвращаясь к смыслам, — сказала она Базанову упрямо, и Мизгирь, плотоядно управлявшийся уже с гамбургером, рассмеялся, любовно глядя на ее потемневшее, построжавшее личико. — У зеркала не спрашивают же, почему оно отражает…

— Я спрашивал, — сказал Иван. — Еще маленьким. Рукой за ним цапал… как обезьянка. И нельзя не спрашивать.

— Да?.. — И нашлась, усмехнулась: — И что оно вам ответило?

— Много всякого. Зеркало вообще мистично. Оно набито этими смыслами…

— Какими же, интересно?

— Женщинам лучше знать, — улыбнулся он ей; и подумал, они его не торопили. — Ну, не говорю уж о симметрии… не скажу — всего мира, но его основ кое-каких. О диалектике с тезисом — антитезисом, об антиномиях всяких… О метафизике мнимости, если хотите.

— С богами, выходит, так же? — Это уже Мизгирь, перестав жевать, спросил, глаза его были почти требовательны. — Симметрия? Бог — антибог, так?

— Не ловите, Владимир…

— Георгиевич, — последовал шутливый полупоклон. Шляпы не снял он и за столом.

— Не подначивайте, Владимир Георгиевич. Бог — это надмирное, сами должны знать. Вне мира этого, абсолют… в теории, по крайней мере. А мы о нашей бытовухе, грешной. Так что нет смысла о богах…

— Вот видите, Аля, как мыслят мужчины?! Без смысла — бессмысленно!.. Пожалте патент на афоризм. Не грех и обмыть, а? За редкое — по удовольствию — знакомство!..

Аля без энтузиазма подняла фужер, спокойная, но и не очень-то, было видно, довольная собой:

— Соглашусь, пожалуй; но ведь тут речь о свободе творчества — которая сама по себе. Которая может и опрокинуть заскорузлый смысл…

— Чтобы поставить на его место другой. Свой.

— Вот им-менно! И точка! — торжествующе вскрикнул Мизгирь. — Пьем!

На них зашикали, довольно пьяно уже. С другого конца застолья возвысил голос сутулый и оттого совсем уж невысоким казавшийся человек с малоподвижной по-волчьи шей, с вязким упорным взглядом, одинаково тяжелым, мерклым, на что бы он ни глядел, — Гоглачев, этой выставки творец и распорядитель главный, он же и автор тех бабьих — навалом, под Пикассо, — туловищ с вывернутыми членами и распятыми гляделками. Говорили, что он владел такой же тяжелой, умеющей навязать себя волей, и не расхристанному стаду этих крушителей смысла было ей, осмысленной, противостоять. До полного торжества, впрочем, Гоглачеву было далеко: в соседних по времени и месту штудиях работала, пила и страстям человеческим предавалась разбродная, скандалезная, но сильная братия-вольница реалистов всяческого колера, на дух не принимавшая гоглачевских «садистов», и конца распри не виделось.

Глуховатый монотонный голос Гоглачева, казалось, не одолеет шума, звяка, возгласов фамильярщины, выкриков пьяных и смеха, гулко отдающихся в заставленной стендами пустоте, даже некоей бездушности зала; но первыми-то, как ни странно, стали покорно замолкать, словно завораживаемые привычной уже им тусклой, скудной на интонации речью этой, сами бунтари кисти и резца, субъекты протеста…

— … собрались, повторяю, чтобы в очередной раз утвердить свободу личности и самовыраженья, полное и безусловное право на него. Свобода — это царица творчества и одновременно главная компонента его, без которой… Да, мы отрицаем — но отрицание так же созидательно в этом мире, как и утверждение, а черное не столько противопоставлено белому, сколько оттеняет и утверждает белое…

— Не вы у него спичрайтером, Аля? — стараясь, чтобы помягче вышло, пошутил Базанов.

— Нет. Он сам другим пишет, — сказала она серьезно, резковато даже, но впервые взглянула на него внимательней, с чем-то затаенным, темным в темных же глазах.

— Да уж, худописцы эти наши грамотешкой не слишком обременены, — Мизгирь вытер салфеткой сочные губы и бросил ее на стол, пренебреженье выказывая, — не избалованы. А идеологическое обеспечение, между прочим, всегда дорогого стоит… — Не понять было сразу, что он этим хотел сказать; и не то пояснил, не то добавил просто: — Неглуп сей человек, а это уже кое-что. Помимо даже целей, какие преследует. С дураками хуже.

— Как это — «помимо»? Средства оправдывать?

— Нет, конечно! — горячо согласился с ним, крутнул шляпой Мизгирь. — Кто спорит. Но тут другой момент, не менее важный, может: с умным столковаться можно. Умный сумеет понять — и согласится. Или не согласится, но — поймет; а это уже связь, диалог, преодоленье непонимания меж прямоходящими, отчужденья… чего-то стоит это?!

— Рискованно спорите… — усмехнулся было Базанов, чувствуя, что вино настроило его на излишне, может, благодушный лад… позволительный ли? Боком нам теперь вылезает это наше благодушие, расслабуха русская, и чем дальше, тем больше. — А не хотите вариант: умный поймет, даже согласится, а употребит свое понимание во зло? А всё понимающий и злой — это ж сатана. Даже погибельность свою понимающий, по этому… по преданию.

— А не хотите ль: истинное понимание и зло — несовместны?..

Они рассмеялись, почти одновременно, снова благодушие верх взяло, и на них опять прикрикнули, полушепотом: «Тише!» — «Н-ну, елки зеленые!».. Мизгирь сдвинул шляпу на затылок, открыв бугристый лоб макроцефала, пусто посмотрел на усмирителя одного, и тот отвернулся, нервно передернул плечами.

— …мы расчищаем место созидательной интуиции — варварски, кто-то скажет? Порою так. Беспощадно? Да, старое не хочет уходить само. Старое все думает, что оно — нестареющее… бред, маразматический склероз — ничего не болит, а каждый день новости… Старое качает права, каких у него нету.

— Экс-проприир-ровать!.. — крикнул лохматый, выбросил сжатый кулак, шевелюрой тряхнул, хвостиком волос сзади, цветным каким-то бантиком перевязанным.

— Да. Дадим старости бой, прежде всего в себе!.. Интуиция богаче и мощнее разума, а форма — враг свободы. Чувства развели… а чувство — это женщина, ведомая свиньей!..

— Сам ты свинья, — пробурчал под нос Мизгирь — беззлобно, впрочем, без особой досады. — Ну, для них-то сойдет. Знает, что говорит.

— И что малюет, тоже знает. Пикассятину.

— Вы не любите Пикассо? — с некоторым будто бы удивлением сказала Аля.

— А почему я должен его любить? Да и как-то не так вы, Аля, ставите вопрос… Навыворот. Любит ли он меня, зрителя, — вот суть в чем. А то, что не любит он меня, даже презирает, дрянь всучивает всякую, под крики клакеров наглых всучивает — это ж я шкурой чувствую. И вижу, и знаю вполне точно. То под Энгра, то… «Гернику» он выдал… в людские слезы, в кровь он плюнул! А это нехорошо — плевать.

— Но это же против… — Она пожала плечиком, глянула искоса на Мизгиря, словно поддержки ища. Какая-то была, чувствовалась зависимость ее от него — от ума, да, но и что-то еще, другое. — Вы против всей эстетики двадцатого века?

— Так уж и всей?

— Всей. — Она, похоже, опять заупрямилась. — Всех основ, заданных серебряным веком.

— Ну, значит, против.

Не хватало еще с женщиной спорить, в самом деле. Паузу, неловко зависшую, походя ликвиднул новознакомец Владимир Георгиевич Мизгирь:

— Это все ромашки — любит, не любит, плюнет — поцелует… А ларчик прост: эпоха молодится. — Налил чуть не с верхом себе, добавил им. — Под очередной занавес, конец века же.

— Да-да, потребность велика в новом, это ж чувствуется…

— Все новое да новое — а когда ж доброе?.. Поговорка, — пояснил Базанов, не обращая уже внимания на взгляды осуждающие; и пальцем ткнул в ближний угол, где на подставках, обтянутых холстом, нечто скульптурное клубилось, переплеталось и схлестывалось. — А где новое, молодость? Зады декаданса столетней давности. Типичная мастурбация, старческая…

— Кто ж возражает, — без сожаленья согласился Мизгирь — и, кажется, тем перебил что-то пытавшуюся сказать девушку. — Это самовыразжевыванье… нет, момент импотенции тут налицо. Творческой. Не у всех, но… Вы хотели что-то, Аля, я не?..

— Нет, ничего, — усмехнулась она; и в этот момент все захлопали в ладоши, закричали, даже заулюлюкали, как на дискотеке, и она в полный уже голос сказала, все усмехаясь: — Мужчин здесь мало, вы правы. Или тряпки, или…

— Или «или»? — спросил Иван: издавна, еще не понимая — отчего, не любил этих, с хвостиком волос сзади под резинку, а таких тут хватало. Для любителей заглядывать под рудимент хвоста. Хотя, может, это и не факт вовсе. Вернее, не всегда факт.

Она пожала снова плечами, пренебрежительно; но глянула пристально, это она умела. Женского, давно не девичьего было много в ней, уверенной, знающей цену себе; и связь эта, некая подчиненность ее Мизгирю только потому и заметна была, наверное, что не сходилась с ее подчеркнутой, прямо-таки кошачьей гордынкой. Да и в любом случае не уважать его было бы, пожалуй, затруднительно. А тот продолжал, своё:

— Бессилье творческое — оно в авангард выталкивает многих… забавно, да? — Чем-то занимала его эта мысль, губами смаковал ее, жмурился. И не нравилась Але, это тоже заметно было. — Доходяга — а в авангарде, марширует. А нахрап какой — пальчики оближешь!..

— Дисциплинированные, с таким-то командиром… А вы при нем — так, Аля?

— Нет, разочарую: при этом зале, — не приняла в обиду она. — Я ж искусствовед, штатный. Мы всех встречаем… вас вот тоже. — И чуть кокетливо, может, улыбнулась, блеснула зубками. — А через месяц здесь другая будет выставка — реалистов, между прочим. Обзорная, как и эта; так что заранее приглашаем. Если напишете — любое, хотя бы и разгромное, — благодарны будем.

— Спасибо, не знаю… Как-то отошел от всего этого. В экономике позорно увяз. В социологии с политикой вместе.

— Они того стоят? — сделала она то ли недоверчивую, то ль разочарованную гримаску.

— Увы, еще как стоят… Причем, в деньгах именно. Если есть что на сберкнижке — снимайте все и покупайте что-нибудь дельное, нужное… пока не поздно. И другим посоветуйте.

— Ну, какая у меня может быть книжка, — засмеялась она, — кроме Пруста или Маркеса на ночь…

— И вы так думаете?! — с живейшим интересом спросил меж тем и Мизгирь, длинные пальцы его опять оплели бутылку — встряхнул остатки, на просвет посмотрел. Шампанское он пил с видимым удовольствием.

— Думать? Да оглянуться достаточно, хоть на Польшу. Туалетную бумагу покупают на равные — по весу — дензнаки… ну, утрирую, может; но сценарий тот же, для рыночников-простецов. Для идиотов.

— Вы пугаете, Иван, — с притворной боязнью сказала Аля, без всяких меж тем комплексов и робости опуская отчество его. — И как же мы будем жить?

— Весело. Оч-чень даже весело!.. — бросил Мизгирь, оглядываясь. — Ого, господа постмодернисты хочут, кажется, оттянуться…

Сцепились Куроедов и какой-то крепыш, скульптор, что ли, а Сузёмкин пытался их разнять, что-то бессвязное выкрикивал — и, наконец, довольно ощутительно получил по бородке, что самое обидное — от Куроедова, отчего и заплакал. «Если ты график, то я — князёк!..» — орал крепыш; но никто на них, кажется, не обращал уже внимания, смотрели на возвращающегося от стендов в загородку экспроприатора прав со своей, наверное, чьей же еще, картиной, — который взывал, стараясь перекричать застольный гам: «Акт свободы! Внимание — экс-с!.. Акт свободы!..» Горящими глазами нашел средь тарелок, бутылок и объедков нож, устрашающе взмахнул им. Нож, однако, оказался столовым, с тупым закругленным концом, а холст, скорее всего, фабричной основательной выделки и грунтовки, еще советский, даже проткнуть его не получалось, — срывался акт. Наконец, нашли ему настоящий, кухонный, и под клики восторга и насмешки автор с треском вспорол холст вдоль, поперек потом, бросил нож и надел картину через голову на шею. Децибелы крика и свиста увенчали эту голову, сверкали блицы. Кто-то набухал ему полный фужер водки, сунул в слепо протянутую руку, и тот, с усилием и кое-как сместив на шее картину к краю, дотянулся обволосевшими губами до фужера и трудно выпил всё. И шваркнул об пол, брызнуло и зазвенело…

— Достойно есть, — окая нарочито и смеясь, сказал Мизгирь; и спросил запоздало: — А что за фрукт?

— Да Распопин же! С перфомансом…

— Ах, ну да… Аля, будьте умничкой, найдите-ка нам еще этого, искристого. По крайности, мы холстов ничем не портим, заслужили... одним неделаньем заслужили, заметьте, по-толстовски, кажись… Каково?!. — сказал он, обращаясь к Базанову, и тот, против ожиданья, не увидел в его маленьких глазах ничего веселого.

— Таково… — подавил он вздох. Впору на воздух было; но и там ждала, творилась все та же, по сути, неимоверная глупость, только бытовухой прикрытая, суетой и толкотней муравьиной — без их, муравьев, инстинкта. — Неумён человек и продажен, и лжив, и скучен. Человек наш как таковой. И сколько всё это может продолжаться — никто не знает. И зачем. Аля о смыслах спрашивала, чисто по-женски… маленьких смыслов хватает вроде, а главного — большого — не видно. Не складываются маленькие в большой. Не то чтобы сумма равна нулю… Ну, даже сложим опять, соберем мы страну, воедино, — а люди? Хоть их складывай, хоть перемножай — все те же. Любую сумму в распыл пустят, прожрут и… Это ум человеческий ограничен, а глупость — она безбрежна… Да с такими и не собрать. И надеяться пока не на кого, не подросла еще надежда. Тупик.

— Так серьезно? — Собеседник его, опершись на стол, глядел зорко и почти настороженно, недоверчиво даже; словам он, похоже, не привык особо верить, и правильно делал.

— А у вас разве нет? — Иван провожал глазами расхаживающего с картиной на шее вдоль столов Распопина; вот остановили его, и он с трудом опять и, было видно, с отвращением выпил из чьих-то неверных рук рюмку водки, а другая рука поднесла к его рту вилку с чем-то наткнутым… назвался груздем, ролевое кушает. — У всех, кто думать пытается, в той или иной мере это. Кроме верующих, может… Ну, кто вправду верует. Но мы-то к ним, увы, ни с какого боку…

— Жалеете?

— Жалею. Если о чем жалею, то об этом.

— Значит, жалея, все-таки свободу свою не хотите отдавать, милостивый государь… Не эту внешнюю, парнокопытную, — кивнул он на Распопина, стащившего наконец, с шеи картину, пьяно на нее глядящего и, видно, не знавшего, что же с нею делать теперь, — а внутреннюю, истинную. Тут ведь, надо видеть, не меньше чем парадокс: эти самые верующие как бы, знаете ли, не вполне понимают, что свобода — это ж тоже, по-ихнему выражаясь, дар божий… Что негоже… — Он как-то смакующее выговаривал их, свои архаизмы, малость даже манерничал ими, это еще с утренней заметно было встречи; и повторил с удовольствием: — Да, негоже пренебрегать даром божьим, грешно отвергать его, возвращать: всё, мол, в воле твоей… Это, ни много ни мало, талан даденный в землю зарывать, возможности свои. А воля — своя воля — она ж основа личности! Не будь ее — и что останется от человека? Животная составляющая плюс нечто рефлектирующее… Даже и к вере воли не достанет.

— Да читал я бердяевское… хорош бывает, но ведь жаленья этого, сожаленья моего он не отменит — нет ведь. И вашего, верно, тоже.



Поделиться книгой:

На главную
Назад