Я обратил внимание на удивительную коллекцию драгоценностей, сверкающих на статуе. Дерева за ними было и не разглядеть. И мне рассказали занятную историю. Около четырех лет назад, когда церковь днем была закрыта, вор, который в ней заранее спрятался, открыл дверь в часовню и снял с «Бамбино» все драгоценности. Потом он снова спрятался, а когда церковь открыли в четыре часа, спокойно вышел. Такое святотатство ужаснуло Рим; но уже через неделю «Санто Бамбино» был опять весь увешан драгоценностями, которые я и видел сейчас, — бриллиантами, изумрудами, жемчугами, рубинами, сапфирами. Тут были медальоны, ожерелья, серьги, браслеты.
Раз в год Бамбино помещают в великолепный presepio, то есть в ясли, и торжественно проносят по городу, начиная с самых верхних ступенек, чтобы он благословил Рим. В это самое время юные римляне, от четырех до десяти лет от роду, появляются на улицах в своей лучшей одежде, декламируют стихи, произносят речи, которым их научили родители и священники. Мне рассказывали, что большинство из них в ходе этого испытания показывают себя настоящими маленькими Цицеронами, и, должно быть, это очень увлекательно наблюдать.
Не знаю, хорошо ли известно происхождение рождественских «яслей». Все началось со святого Франциска, который попросил у папы Гонория III разрешения отпраздновать Рождество такой необычной церемонией в маленькой деревушке неподалеку от Ассизи. Он объяснил, что вовсе не хотел бы, чтобы его обвинили в легкомыслии и неуместной веселости — потому и просит папу рассудить, не является ли его намерение неподобающим. Когда его святейшество узнал, что единственное желание Франциска — соорудить модель яслей и просвещать непросвещенных, он с Радостью дал свое согласие. Тогда святой Франциск обратился к известному своей строгостью и добродетелями человеку, и вместе они смастерили ясли, вола и осла, а также фигуры Пресвятой Девы и Младенца и выставили их в церкви. Святой Франциск был так доволен своим творением, что, говорят, всю ночь простоял перед ним на коленях и пел от радости и невыразимого счастья.
Не выйдя еще за пределы церкви, в часовне семьи делла Балле я обнаружил одну из самых необычных могил в Риме. Это могила сирийской девушки по имени Джореда Мани, и вот как она оказалась в Риме. В начале XVII века Пьетро делла Балле, горячий молодой человек, так сильно влюбился в одну девушку, что покинул дом своих родителей и отправился пилигримом на Восток. В Каире, говорят, он взобрался на пирамиду и вырезал на самом верхнем камне имя своей возлюбленной. Но ничто не излечивает старую любовь лучше, чем новая любовь, и очень скоро Пьетро влюбился в красавицу сирийку, при крещении получившую имя Джореда. Они поженились в Багдаде, но после нескольких лет, прожитых в полном счастье, Джореда умерла в Персеполисе. Пьетро обезумел от горя и, подобно Хуане Безумной испанской, никак не мог расстаться с телом любимой. Он продолжал путешествовать, сопровождаемый гробом Джореды. Он побывал в Ширазе, выбрался к побережью, сел на корабль, отправлявшийся в Индию, добрался до Муската, пересек пустыню и посетил Алеппо и Александретту. Спустя пять лет скитаний он вернулся в Италию и поместил тело своей молодой жены в фамильный склеп на Капитолийском холме. Однако история на этом не закончилась. Путешествуя, Джореда подружилась с молодой грузинкой с необычным именем — Мария Тинатин де Зиба, которая присоединилась к влюбленной паре в качестве компаньонки жены. В конце концов, удрученный потерей, Пьетро делла Балле женился на компаньонке покойной жены и зажил с ней в фамильном палаццо в Риме. У них родилось четырнадцать детей. Итак, это романтическое паломничество за утешением окончилось в цветущем саду детской.
После утра, проведенного в окрестностях Аппиевой дороги, я простудился, что весьма обычно после блуждания по катакомбам, купил термометр, и оказалось, что у меня поднялась температура. Мне, наверно, следовало лечь в постель, но я обещал другу прийти на вечерний прием в посольство по случаю отъезда одного дипломата, и я решил, что было бы невежливо отказаться в последний момент. Я сказал себе, что вечеринка, возможно, вылечит мою простуду и пойдет мне на пользу. И вот, преисполненный энтузиазма, какого я давно уже не испытываю по таким поводам, я взял такси в верхней части Виа Венето и насладился ночным воздухом садов Боргезе, когда машина нырнула в напоенные сосновым запахом сумерки.
Шикарный лифт, урча, добросовестно доставил меня на верхний этаж дома с фешенебельными современными апартаментами. И я погрузился в шум толпы, состоявшей из очаровательных и необычных людей, собравшихся в романтических декорациях. Из сада на крыше открывался прекрасный вид на Рим. Огни столицы сверкали и переливались внизу, а далеко на фоне неба вырисовывалась длинная крыша, и четыре огня обозначали антенны Ватиканского радио. Постукивание ножей и вилок, смех, буфет, набитый всем, чего не следует есть ночью, звон бокалов, группы красиво одетых людей, так живописно разбросанные под звездным небом, — все это наводило на мысли о Лукулле и Петронии Арбитре, и, глядя на потемневший город, я думал, что вот так же, должно быть, гости Цезаря смотрели вниз с Палатина.
Рим дипломатический — один из многих Римов, существующих в Риме. В этом городе вдвое больше дипломатов, чем в любом другом, так как представители множества стран ищут аккредитации как при Святом Престоле, так и в Квиринальском дворце. Что до Ватикана, то он слишком мал, чтобы вместить дипломатический корпус, так что ватиканские дипломаты живут в Риме и, таким образом, количество необходимых им зданий возрастает. Присутствие довольно значительного по численности иностранного населения порождает цепную реакцию; при хрустальных люстрах проводятся вечеринки с коктейлями, приемы, обеды, сменяющие друг друга в продолжение всего сезона. Если бы все дипломатические вечера были так же приятны, как этот, размышлял я, жизнь молодого секретаря посольства или атташе казалась бы просто раем, — этот чудесный, из XVIII века, дух привилегированности и очаровательной обыденности. Я помню долгий разговор о бордюрах клумб с женой одного посла и о керамике — с торговым представителем одной страны, потом я столкнулся с самым типичным англичанином, какого я когда-либо видел, который в результате оказался испанцем. Я повел знаменитую киноактрису к буфету и заметил, как осторожно она изучала еду, выбирая то, что соответствовало ее диете. В конце концов, очаровательно «сдавшись», она выбрала scampi1. Потом была баронесса, маленькая решительная женщина, которую вынудило приехать в Рим привидение. Можно представить себе множество поводов для приезда в Рим, но такая причина мне и в голову не пришла бы. Дело в том, что некий дух жил в замке где-то в глубине Италии, кидался в баронессу камнями и кусками штукатурки и сеял хаос в ее доме. Поскольку она была протестанткой, то деревенский священник, веря, что это дух еретика, ничего не мог с ним поделать. И вот она приехала в Рим, чтобы Ватикан рассмотрел ее жалобу.
— И что они говорят?
— Мне повезло, — ответила она. — Мое дело двигается! Каждый день я встречаюсь со все более и более важными людьми. Не сегодня-завтра меня примет кардинал. Если сумею убедить их, что это привидение на самом деле монах, так как в моем замке когда-то был монастырь, тогда им придется прислать кого-нибудь, чтобы изгнать духа.
— А если вам не удастся их убедить?
— Тогда я останусь здесь, пока меня не допустят к самому папе римскому.
Интересно, много ли подобных посетителей приходится принимать Ватикану? Одного взгляда на баронессу достаточно, чтобы увериться, что она ни за что не покинет Рим, пока Ватикан не пообещает как следует позвонить в колокола, прочитать молитвы и зажечь кучу свечей, чтобы изгнать ее привидение.
Часы пробили двенадцать, когда я оказался на длинной пустой улице. Такси не было, и я пошел пешком. Голова болела, сердце бешено колотилось. Веселое легкое настроение сменилось нехорошими предчувствиями и тревогой. Я стоял рядом с огромным барочным входом в Рим — у ворот Порта дель Пополо, через которые экипажи предыдущих столетий въезжали в Вечный город. Пройдя под аркой, я увидел громадную пустую площадь, освещенную фонарями, с обелиском в центре и четырьмя львами, по одному в каждом углу. Из их пастей вода низвергалась в мраморные чаши. Ночь казалась мне душной, как будто воздуха совсем не стало. Я подошел к одному из львов и опустил руку в чашу с водой. Вода оказалась ледяной. В отличие от большинства римских львов, которые с важностью низвергают в свои чаши потоки воды, эти львы на Пьяцца дель Пополо цедят сквозь зубы нечто веерообразное, подобное изогнутой тонкой стеклянной пластинке. Продолжая двигаться вверх по Корсо, я понял, что мне предстоит то, что всегда ужасало меня, — заболеть в чужом городе, переживать недуг не в своей собственной постели.
Утром смуглый доктор сказал, что пришлет ко мне медсестру — сделать укол. Много позже дверь открылась, и на пороге появилась невероятно толстая женщина, итальянская миссис Гэмп. Она немного постояла, тяжело дыша и близоруко осматриваясь в комнате, видимо, силясь разглядеть жертву. Я завороженно смотрел, как она села у окна, набрала шприц, который держала в двух дюймах от невероятно толстых линз своих очков. Увлекательно было наблюдать за человеком, который занимался алхимией, располагая столь современным оборудованием. На следующий день она сделала мне еще два укола, а на третий день меня еще раз посетил молодой доктор, сказал, что я выздоровел, и предъявил счет за лечение. Потом медсестра предъявила свой счет, потом аптекарь — за пенициллин. Катакомбная простуда обошлась мне в двадцать одну тысячу лир, что составляет более двенадцати фунтов. Довольно дорого быть здоровым в Риме, но болеть здесь — это уже роскошь.
В верхней части Виа Витториа Венето тротуары по обеим сторонам улицы затеняет огромное количество красных и голубых зонтиков. Это американская часть Рима, как площадь Испании была английской сотню лет тому назад. Здесь все немного богаче и немного дороже, чем в других местах — мы в долларовой зоне. Здесь можно посмотреть на «аристократию» нового времени, на кинозвезд и целлулоидных цезарей и на всех тех, чьи имена и фамилии ужасающим крещендо наползают на вас, когда показывают титры перед фильмом.
Долгие и весьма достойные связи Америки с Римом, судя по всему, начались, когда молодой Бенджамин Уэст прибыл сюда в 1760 году из Пенсильвании изучать искусствоведение к полному восторгу Рима, который обрадовался столь новому и необычному посетителю. Престарелый и совершенно слепой кардинал Альбани, чьи представления об Америке, вероятно, ограничивались неграми и хлопком, с интересом спросил людей, познакомивших его с американцем, белый он или черный. Когда ему сказали, что он очень светлый, старый кардинал, чей цвет лица явно выдавал в нем южанина, спросил: «Как! Еще светлее меня?» — слова, которые облетели весь Рим; «Светлее самого кардинала» — вошло в поговорку. Рим стал привлекательным для американцев лишь в середине XIX столетия, когда утвердилась американская традиция городской скульптуры. Наличие неограниченного количества мрамора, а также сословия каменщиков, обладающего наследственными навыками, превратило Рим в международную столицу скульптуров.
Джон Гибсон, сын торговца овощами и ученик Кановы, представлял в этом племени Англию. Среди его работ — статуя королевы Виктории, сидящей на троне между Правосудием и Милосердием в Палате лордов, а в здании Берлингтон Хаус есть галерея Гибсона. Он был непрактичный, рассеянный человек: ему неоднократно случалось отправить письмо, не надписав адрес на конверте, заблудиться, сойти не на той остановке. Он попросил у герцога Девонширского 500 фунтов на «Марса и Купидона», который сейчас находится в Чатсворде, хотя в действительности эта скульптура обошлась ему в 520 фунтов. «У себя в студии он бог, но помоги ему Боже, когда он выходит за ее пределы!» — сказал как-то один из его американских учеников. Он подкрашивал свои скульптуры, как полагают некоторые — «табачным соком», а его в высшей степени реалистичные Венеры шокировали жителей Новой Англии и среди прочих — Натаниэля Готорна. Одна из богинь известна непочтительным ценителям искусства как «миссис Гибсон».
Датский скульптор Торвальдсен, которому принадлежит проект гробницы Пия VII в соборе Святого Петра и чьи колоссальные фигуры Христа и двенадцати апостолов находятся в копенгагенском соборе Богоматери, был идолом скандинавов. Потом хлынула волна американцев, как мужчин, так и женщин. Среди них были некто со странным именем Мозес Езекииль, имевший студию в Термах Диоклетиана, где стояло фортепьяно, на котором часто играл Лист; и Уильям Уитмор Стори, помогавший Браунингу заботиться о Уолтере Сэвидже Лэндоре после того, как семья выгнала несчастного восьмидесятилетнего старика на улицу; Сэмюел Морзе, тот самый, что изобрел азбуку Морзе; и Гарриэт Хосмер, самая выдающаяся женщина среди американских скульпторов, обосновавшихся в Риме, — из всех, кого Генри Джеймс назвал «беломраморной стаей».
Американская девушка 1850-х — это была та еще штучка, и она интересовала римлян ничуть не меньше, чем теперешние американки с конскими хвостиками на голове.
Хэтти (Гарриэт Хосмер) здесь, в Риме, времени не теряет, — писал Стори Джеймсу Расселу Лоуэллу в 1853 году, — и покажет римлянам, что девица-янки может делать все, что пожелает: ходить одна, ездить верхом, плевать на все их правила. Правда, вмешалась полиция и запретила верховую езду под тем предлогом, что она нарушает порядок на улицах.
Все это были приятели и друзья Натаниэля Готорна в римский период его жизни, и их студии, увиденные сквозь романтическую дымку, можно обнаружить в его до сих пор очаровательном, хотя и неправдоподобном романе «Мраморный фавн». В этой книге он следовал известному рецепту, впервые изобретенному мадам де Сталь в «Коринне», а потом использованному Гансом Христианом Андерсеном, который написал книгу о путешествии в форме романа. Наши предки брали с собой в Рим «Мраморного фавна» и с важностью обходили окрестности, узнавая места, куда Готорн поместил своих персонажей, так же, как раньше они посещали улицы и площади, известные тем, что там грустили Коринна и Освальд. Как чудесно сознавать, что эта магия все еще действует и даже была использована в фильме «Три монеты в фонтане».
Самым интересным из американских скульпторов был Уильям Стори, который с семьей и детьми обосновался в Риме и умер в Италии. Стори и Браунинги были неразлучны, пока смерть Элизабет Браунинг не заставила поэта вернуться назад в Англию. Под руководством Стори Браунинг начал лепить из глины, а Стори взялся за перо, и с удивительным успехом: его книга «Материя Рима» («Roba di Roma») — увлекательный рассказ о жителях этого города в последний период папского Рима. Стори довольно пренебрежительно описал тогдашнее американское высшее общество: «Низкие люди, снедаемые завистью, погрязшие в интригах и сплетнях», что же до американского посольства, то он назвал его «оскалом дипломатических кругов». Но международная художественная среда, в которой вращались они с женой, если верить ему, жила как в прекрасной Аркадии и была совершенно счастлива, просиживая за разговорами в «Кафе Греко», снимая за бесценок апартаменты во дворцах и выбирая себе натурщиков из толпы итальянцев, одетых в национальные костюмы разных областей, которые целыми днями принимали живописные позы на Испанской лестнице. Это был такой джентльменский и преимущественно англосаксонский Монмартр; при этом у всякого здесь хватило бы денег, чтобы летом уехать из Рима в горы.
Среди допущенных в дружественный американский круг, описанный Стори, был Ганс Христиан Андерсен, который, что, возможно, не всем известно, начал свой путь к славе именно в Риме. В первый раз он приехал сюда в 1834 году бедным молодым человеком по довольно скудной государственной стипендии, в самом скверном расположении духа, будучи не в ладах с жизнью. Как и всякого приезжего протестанта, Рим привел его в восхищение и в то же время смутно встревожил. Он опасался монахов, подозрительно относился к монахиням, а братство иезуитов казалось ему сатанинским. Есть свидетельства, что когда во время торжественной церемонии в соборе Святого Петра тысячи собравшихся опустились на колени при появлении папы, одинокий прямой Ганс Христиан Андерсен напоминал стойкого оловянного солдатика.
Однако он впитал атмосферу Рима и уже дома написал роман «Импровизатор», который и сейчас можно читать. Во всяком случае это книга гораздо менее манерная, чем «Мраморный фавн». Она сразу же стала пользоваться большим успехом в Дании, выдержала несколько изданий и была переведена на другие языки; так Ганс Христиан Андерсен впервые вкусил успеха. Он вернулся в Рим позже, выдающимся писателем, но, кажется, весьма неудачно провел здесь время. Была зима, и он заболел. По городу гуляла инфекция, а он был опечален, как, впрочем, и весь Рим, трагическим концом двадцатидвухлетней принцессы Гвендолен Боргезе, дочери шестнадцатого графа Шрусбери, которая скоропостижно умерла от скарлатины и которую проводили в последний путь ее малолетние дети. Бедный Андерсен встретил Рождество один в своем жилище, его праздничный ужин состоял из винограда, правда, биограф не указывает, где он раздобыл виноград в декабре.
Примерно в это же время он посетил детский праздник, который устроили Уильям Стори и его жена. Браунинг тоже присутствовал. Ганс Христиан Андерсен прочитал детям «Гадкого утенка», а Браунинг — «Лошадку в яблоках», они со смехом промаршировали по апартаментам Стори, которые в то время представляли собой череду пустых комнат на втором этаже палаццо Барберини. Генри Джеймс, издавший письма Стори, говорит, что Андерсену дети часто дарили увечных деревянных солдатиков, сломанных кукол и другие сокровища, и этих реликвий он никогда не выбрасывал, а носил их с собой в сумке. Можно себе представить, какие лица были у таможенников, когда этот меланхоличный датчанин предъявлял для досмотра свой багаж!
Браунинг рассказал Стори странную историю о Теннисоне. Прибыв во Флоренцию по пути в Рим, Теннисон, который очень много курил, так расстроился, не сумев достать табака определенного сорта, что отказался от поездки в Рим и вернулся в Англию.
Именно в Риме Теккерей начал рисовать забавные маленькие картинки для знакомых детей, в том числе для Эдит Стори. Из этих-то картинок потом получилась «Роза и кольцо». Какие это были восхитительные дни в палаццо Барберини, когда Эдит выздоравливала после болезни, и приехал Теккерей, и сидел у ее постели, и показывал ей картинки, рассказывая еще не написанную историю!
Чуть позже из Америки приехал Мэрион Кроуфорд, сын Томаса Кроуфорда, скульптора, ученика Торвальдсена. Отца помнят по огромному количеству статуй и бюстов, в том числе конной статуе Вашингтона в Ричмонде, Вирджиния, и колоссальной статуе Свободы в Вашингтоне; а сын известен не меньшим количеством популярных романов, в которых действие развивается на фоне Италии вообще и Рима в частности, из которых больше других известен, вероятно, «Роман папиросницы».
Сидя сейчас на Виа Венето среди киноактеров и киноактрис, магнатов, чиновников Организации экономического сотрудничества, сенаторов и конгрессменов, работников информационной службы Соединенных Штатов, сотрудников Торговой палаты США и других организаций, видя на углу дворец, в котором размещается американское посольство, и повсюду натыкаясь на газетные киоски с американскими газетами и журналами, поневоле задумываешься: интересно, что бы из всего этого сделали Стори и Готорн. Большая часть современного Рима удивила бы их, но, думаю, более всего — часть города, простирающаяся у ворот Пинчьо, которую их соотечественники полностью присвоили. У этого места свой, ярко выраженный характер, который распространяется и на боковые улицы, где вы найдете американские закусочные и американские рестораны, специализирующиеся на сэндвичах, цыплятах по-мерилендски, яблочном пироге, консервированных персиках, гамбургерах и кофе американо. Эти ненавистники колониализма создали, по сути дела, чистой воды колонию, где чувствуют себя как дома и где они всегда могут укрыться, как в крепости, после набегов на чужие земли! В американизме этой части Рима есть что-то захватывающее, в своем роде имперское. Civis Americanus sum…[32]
Я часто думал, сидя под синим зонтиком на Виа Вене-то, сколько же на самом деле ликов у Рима. Есть Рим церковный, Рим дипломатический, Рим археологический, Рим художников, Рим деловых людей, Рим туристов; и повседневный Рим, в котором большинство людей зарабатывают себе на жизнь. Даже Рим приезжего распадается на разные города. Например, я встретил человека, который писал трактат о terra sigillata[33] I века, и все, что происходило до Августа или после Траяна, для него просто не существовало. Я подумал, что ему можно только позавидовать — он четко и аккуратно выделил для себя свой сектор Рима. Еще я встречал пожилого американского священника, методично исполняющего задачу своей жизни — обойти все церкви Рима; каждое утро он вставал и, взяв с собой свое удостоверение священника и свой «список достопримечательностей», шел служить мессу в очередную церковь.
Еще был у меня знакомый архитектор, для которого Рим представлял собой всего лишь серию возвышенностей, дверных и оконных проемов. Как же жаль несчастного, сбитого с толку туриста, который, оказавшись втянутым в этот водоворот истории на два-три дня, должен освоить за это время события нескольких тысяч лет!
Иногда, ближе к вечеру, в конце жаркого дня, мне казалось, что я ощущаю в Риме запах моря. Это был даже не ветерок — скорее нежная свежесть, она как будто накрывала город. Это называется ponentino — небольшой западный ветерок — не путать с настоящим западным ветром — poniunte. В такие дни я часто гулял по садам Боргезе и наблюдал закат с холма Пинчьо.
Сады Боргезе живут собственной приятной и размеренной жизнью, главные роли в этом спектакле принадлежат детям, собакам и влюбленным. Всякий раз, приходя сюда, я встречался с одним и тем же человеком с собакой и красным резиновым мячиком; с теми же монахинями, выводящими на прогулку крошечных девочек, построенных парами, в розовых платьицах; а иногда и с теми же самыми влюбленными, сидящими на траве или поедающими мороженое под пиниями. По субботам, днем, у озера разыгрывали представление Панч и Джуди, и как забавно было смотреть на запрокинутые детские мордашки. По воскресеньям молодые люди усаживали своих девушек в лодки и гребли в направлении храма Асклепия.
Мне нравилось бродить по одиноким лощинам среди кустарника. И я думал: как же печальны эти места, таинственны, волшебны — впрочем, как и все в Риме, населенном призраками. Сады опоясаны рядами пиний, вызывающих в памяти симфоническую поэму Респиги, в них есть Целые «улицы» атласных магнолий, высоких, словно дубы; и сумрачные лавры, и падубы. Итальянский обычай поставить статую или бюст в каком-нибудь пустынном месте придает таким старым садам пугающую языческую значительность. Робкий христианин может здесь испытать внезапное желание осенить себя крестным знамением, потому что уши его уже готовы услышать странную музыку, а глаза подозрительно вглядываются в темные кусты, ожидая, что из них появится одинокий, полузабытый божок.
Вы переходите из дикости и заброшенности садов Боргезе к упорядоченности примыкающих к ним садов на холме Пинчьо: геометрически правильно расположенные клумбы, дорожки, аллеи, знаменитые римляне (Наполеон-то, конечно, — чужой!) на мраморных постаментах. Римский нос всегда был отличной мишенью, и если вы однажды заметите, что у Агриппы или Вергилия носа не хватает, то всего лишь через день-другой с удовлетворением обнаружите, что недостающий орган быстро приставлен департаментом градостроительства, привычным к такого рода пластическим операциям и располагающим широким выбором носов для подобных случаев. И еще я хотел бы предупредить всякого, кто достаточно богат, чтобы купить бюст или статую у торговцев с Виа дель Бабуино: лишь одна из сотни античных статуй дошла до нас с неповрежденным носом. «Пятьсот-шестьсот голов, откопанных на моей памяти, — писал Ланчиани, — все, за исключением дюжины или двух, без носов».
Никто в Риме вам ничего не расскажет: предполагается, что вы либо все уже знаете, либо достаточно умны, чтобы узнать все самим. Это в первую очередь относится к необъяснимому и причудливому расписанию работы музеев, галерей и других общественных мест. Итак, если вы приложите некоторые усилия, чтобы узнать, почему же Наполеон помещен среди знаменитых римлян, что поначалу кажется столь странным, то вам откроется, что он здесь находится по праву — поскольку именно его архитектор, Валадье, перепроектировал Пьяцца дель Пополо. Ему же принадлежит проект садов Пинчьо.
Стена, окружающая Рим, которая поставлена под довольно странным углом, чтобы заключить внутрь холм Пинчьо, в этом месте носит название Muro Torto.[34] Это единственный отрезок стены, который не ремонтировался и не укреплялся Велизарием, так как жители убедили его, что сам святой Петр присматривает за этим участком; и действительно, с этой стороны варвары никогда не нападали. Перед тем как дойти до знаменитой террасы, я, бывало, подходил к воротам сада виллы Медичи, чтобы полюбоваться сквозь железные прутья решетки, как здание XVI столетия спокойно дремлет среди цветочных клумб, кипарисов и длинных, посыпанных гравием дорожек, по которым, кажется, в любой момент может пройти кардинал, занятый беседой с Веласкесом. Художник, как известно, жил некоторое время на вилле и писал этот сад. Но никогда я не заставал там ни малейшего движения. Разве что ленивая бабочка порхала по кустам или птицы, которых в Риме не часто увидишь.
Итак, я доходил до террасы, с которой любому туристу в Риме случалось наблюдать закат за собором Святого Петра. Внизу лежала Пьяцца дель Пополо, по бледным камням которой сновали туда-сюда люди; автомобили въезжали через Порта дель Пополо — бывшие некогда въездом в Рим для экипажей. В центре площади, старой и безразличной ко всему, такой старой, что ничто больше не имеет для нее значения, стоял обелиск, который был древним уже тогда, когда Август привез его из Египта и поместил в тени Палатина, в Circus Maximus. Все колесницы проезжали мимо этого обелиска, поскольку он находится в центральной части дистанции; и вот теперь он продолжает взирать на римлян, все еще спешащих, все еще старающихся перегнать друг друга.
На площади три церкви, все они посвящены Святой Деве, и самая интересная из них — слева от меня, укрытая деревьями террасы. Это Санта-Мария-дель-Пополо, прямо за воротами. Церковь была построена в XII веке, чтобы изгнать отсюда дух Нерона, который, как рассказывали, имел обыкновение бродить по склонам холма Пинчьо и сидеть в обществе зловещих ворон под старыми орешнями. Когда расчистили участок, папа Пасхалий II срубил эти деревья своими собственными руками. Первоначальная церковь не сохранилась, но теперешняя до сих пор скрывает место бывшей гробницы Домициев, где пепел Нерона хранился вместе с пеплом двух его старых нянь и его возлюбленной Акты.
Я бросил взгляд на эту великолепную панораму, а затем дальше, на крыши Рима, на купол собора Святого Петра, теперь охраняемый четырьмя антеннами Радио Ватикана. Это — один из самых прекрасных видов в мире, и когда я стоял в лучах заходящего солнца, весь пейзаж, с куполом в центре, с усыпальницей Адриана, Святым Ангелом на ее крыше и длинной, темной грядой Яникула слева, — весь пейзаж приобрел изысканную цветовую гамму, которая является не последним достоинством Рима. Это даже не закат, летом это какое-то остаточное свечение, которое так чудесно выглядит с Пинчьо. Солнце село. Золотистый свет, который, казалось, все еще поднимался от него, разлился по городу. Очертания купола резче вырисовывались теперь на фоне неба, где розовый цвет постепенно сместился к западу и поднялся вверх, чтобы смешаться с оставшейся густой синевой летнего итальянского дня. Этот насыщенный цвет, цвет, воспетый самим Гомером; цвет, которому должны сопутствовать пыль из-под копыт скачущих галопом лошадей и несущихся вперед колесниц; эпический цвет становился все более глубоким и темным по мере того, как небо догорало. Наконец восток окрасился красным, даже скорее ржавым, — обещание, что завтра будет такой же безоблачный день, какой только что закончился.
Это тот самый миг, когда наступает ночь. Улицы странно освещены в сумерках, они подсвечены розовым, потому что мягкий вулканический туф пропитался за день солнцем и сохранит его до утра. Стены домов приобретают оттенки шафрана, розы, персика, тротуары мягко лучатся, как будто лава помнит доисторические пожары. Купол Святого Петра — на том берегу Тибра, на фоне последних красных полос на небе — теперь черный. Колесница солнца умчалась, пыль от ее колес улеглась; и над Римом зажглись первые звезды. Это очень трогательный момент. Сначала один, потом другой — никогда не угадаешь, где это началось, — колокола Рима звонят «Ангелус» — Ave Maria, — и еще один день жизни прошел. Теперь темнота, а потом — завтра.
Мне всегда нравилось возвращаться домой прохладной ночью. Пинии стояли в ореоле отраженного света, тропинки сбегались в полосу полной темноты, окаймленную огнями Рима. Таинственные даже при свете дня, ночью сады Пинчьо и сады Боргезе приобретают мистическое очарование. В этой части Рима ничего не строили с древних времен; здесь был удивительный дворец Лукулла, здесь он разбил волшебные сады и давал свои знаменитые пиры, которые со временем принесли ему большую славу, чем победа над Митридатом.
Самым быстрым способом разбогатеть в имперские времена было сделаться губернатором какой-нибудь провинции; и частенько те, что похитрее, доили Империю, а потом, подобно Лукуллу, разбогатев в Азии, возвращались в Рим, чтобы вести здесь роскошную жизнь и поражать современников своей экстравагантностью. Сады Лукулла раскинулись на вершине холма Пинчьо, но сам дворец, с его портиками, библиотекой, залами для пиров, распространился на южный склон, туда, где сейчас Испанская лестница. Плутарх пишет, что однажды, когда Помпей был болен, врач прописал ему блюдо жареных дроздов — в Риме это до сих пор деликатес! — которых можно было раздобыть в это время года разве что у Лукулла, на холме Пинчьо. Лукулл первым ввез вишни из Азии в Италию, а потом и в Западную Европу. Плутарх также рассказывает историю о Цицероне и Помпее: как они, случайно встретив Лукулла на Форуме, решили выяснить, правда ли, что знаменитый эпикуреец почти ничего не ест, когда обедает один. Так как близилось время обеда, а Лукулл в тот день не устраивал пира, они спросили, не могут ли отобедать у него сегодня. Он смутился и предложил перенести обед на завтра, на что они не согласились. Тогда он послал сообщить своему управляющему, что намерен отобедать в зале Аполлона; и когда все трое прибыли, для них был готов умопомрачительный пир, один из тех, которыми славился хозяин дома. Оказалось, что каждой комнате во дворце соответствовал свой уровень, свой размах развлечений, свое меню, и управляющему достаточно было знать название комнаты, где собирался обедать хозяин, чтобы устроить подобающий прием.
Но вовсе не призрак Лукулла блуждает по ночам в садах на холме Пинчьо. Лукулл мирно покоится под грудой соловьиных язычков. Нет, здесь обитает призрак Мессалины, убитой в залах дворца. Эта потрясающая женщина присвоила сады через столетие после смерти Лукулла, отняв их у своего врага, Валерия Азиата. Затравив этого жестокого человека до смерти, она завладела его имуществом, и сады особенно пришлись ей по душе. Здесь она и укрылась, когда любящий супруг, престарелый Клавдий, человек, который, разумеется, последним в Риме узнавал о ее эскападах, в конце концов разгневался на нее. Мы никогда не узнаем, была ли Мессалина так ужасна, как ее описывают. Возможно, Агриппина, которая утвердилась в императорском дворце после нее, способствовала распространению о ней дурных слухов. Мессалине было всего двадцать шесть, когда она умерла, — слишком мало, чтобы успеть совершить все те безобразия, которые ей вменяют в вину. Однако в ту ночь, когда бедному Клавдию сказали, что она еще хуже, чем его бывшие жены, Мессалина, поняв, что все-таки навлекла на себя гнев этого слабого человека, бежала в сады Лукулла, надеясь переждать там бурю. Возможно, задуманное ей бы удалось, если бы вольноотпущенник Нарцисс очень скоро не рассказал, где ее искать. Трибун с отрядом гвардии тут же отправился в сады, имея приказ умертвить императрицу. Ее нашли там, где искали. Она сидела на полу дворца и рыдала в объятьях своей матери, которая держалась в тени все годы процветания и величия дочери, а теперь бросилась к ней, чтобы утешить ее в несчастии. Когда женщины поняли, что ворота открыты, и услышали шаги солдат, Лепида попробовала убедить дочь оставить этот мир, как подобает римлянке, то есть самой лишить себя жизни. Трибун и его солдаты вошли в комнату. Мессалине вручили кинжал. Она приставила его к горлу, потом к груди, но у нее так и не хватило мужества. Тогда трибун вынул из ножен свой меч и зарубил ее одним ударом.
Чуть позже император, не заметив императрицы за пиршественным столом, поинтересовался, где она.
Напрягая каждый мускул, чтобы не обнять монахиню или не наступить на босую ногу францисканца, висишь в набитом битком зеленом римском автобусе, теоретически — держась за поручень, а на самом деле — уцепившись за что угодно или за кого угодно, лишь бы удержать равновесие. На первый взгляд нет ничего более неприступного на свете, чем общественный транспорт в Риме. Так как большинство римлян проводит жизнь, спеша утром на работу, днем — домой, на обед, после сиесты — обратно на работу и, наконец, вечером, после работы, домой, то существуют четыре «часа пик», когда на автобусных остановках образуются не то что очереди — толпы. Если бы ожидающим автобуса раздали мечи и щиты, то в момент прибытия автобуса можно было бы наблюдать великолепные батальные сцены.
Однако тому, кто собирается провести в Риме больше нескольких дней, следует приноровиться к этой восхитительной системе передвижения, к транспорту, готовому доставить его в любой уголок города за значительно меньшие деньги, чем плата в такси. Автобусы действительно самый дешевый вид транспорта в Риме. Говорю вам, стоит освоить его, даже не столько из практических соображений, сколько ради того ощущения триумфа, которое дает новый обретенный навык. Муниципалитету следовало бы награждать какой-нибудь ленточкой или медалью тех приезжих, кто преуспел в «технике езды автобусом». Это было бы что-то вроде первого шага на пути к почетному гражданству.
Когда римский автобус останавливается, он шипит, словно разъяренный дракон, и передние дверцы распахиваются, на первый взгляд без всякого участия человека. На самом деле они под контролем водителя. Неискушенный приезжий, выждав, когда взъерошенные после предпосадочной битвы пассажиры как-то разместятся внутри, думает, что ему надо в эти двери. Как только он пробует войти, они злобно захлопываются у него перед носом, оставив его на тротуаре под сочувствующими взглядами темных глаз, следящих за ним из салона, пока автобус не тронется и не пропадет вдали. Вероятно, еще ни одному герою не удалось проникнуть внутрь через переднюю дверь, и сделать это — значило бы грубо нарушить принципы езды в автобусе. Узкая задняя дверь, которая на практике является единственным входом, охраняется официальным лицом, заслуживающим гораздо более значительного звания, чем «кондуктор». Он — император автобуса. Он сидит на своем маленьком троне и продает билеты, не уставая при этом отдавать распоряжения стиснутым и задыхающимся людям в переполненном салоне призывая их «проходить вперед». Измученный, как после битвы, вы вручаете ему бумажку в пятьдесят лир и получаете взамен билет и полную горсть мелких монет, которых вам хватит на то, чтобы обеспечить себе на несколько ближайших столетий возможность возвращаться в этот город. Затем вы продолжаете борьбу, предпринимая решительные попытки пробраться в переднюю часть автобуса. Если вам это не удастся, вам суждено проехать на милю или две дальше, чем вы намеревались. Разумеется, новичок не знает, где ему выходить, и когда вдруг понимает, что сейчас будет его остановка, оказывается, что от выхода его отделяют двадцать плотно притиснутых друг к другу римлян. Следовательно, основная стратегия пассажира автобуса — начинать пробираться к выходу в тот самый миг, как вошел, с тем чтобы потом, за считанные секунды, при помощи scusi[35] или permesso[36] и нескольких легких пинков и толчков, успеть добраться до дверей раньше, чем они с шипением захлопнутся. Страхи некоторых новичков — оказаться в дверях как раз в тот момент, когда они захлопываются, и проехать в таком смешном положении до следующей fermata,[37] совершенно беспочвенны — у водителей начисто отсутствует чувство юмора.
Пассажиры автобусов — прекрасный срез римского населения. Ни в одном другом городе вы не сможете оказаться среди священников, монахинь, францисканцев, семинаристов и представителей других, самых разнообразных групп итальянского населения. Эти фыркающие зеленые драконы — такая же примета Рима, как красные двухэтажные автобусы в Лондоне.
Глава третья. По Виа Сакра в Древний Рим
Я купил билет на Форум и пошел по длинному пешеходному переходу (пандусу) к мостовым Древнего Рима. В пятидесяти футах надо мной была стена, опершись на которую люди простаивали целые дни, всматриваясь в руины, как будто надеясь, что что-нибудь произойдет; но здесь никогда ничего не происходит — разве что кошка погоняет мышь по площади, которая некогда была центром мира.
По пути я думал не о Ромуле и Реме, не о Цезаре и Августе, а о простых римлянах и о том, как они живут. И еще я подумал о тоге. Никакую более позднюю одежду нельзя поставить на одну доску с тогой. Она не сравнима с цилиндрами и утренними туалетами респектабельной викторианской эпохи. Ведь тога была национальной одеждой, а не одеждой определенного класса. Древний римлянин, увидев человека в тоге, знал, что это должным образом одетый гражданин Рима, рожденный свободным римлянин, находящийся под защитой римских законов; его нельзя распять на кресте, выпороть плетьми и еще как-нибудь унизить или обидеть. Святому Павлу было позволено носить тогу, а святому Петру — нет. Принадлежавшие к какому-нибудь малочисленному народу, возможно, смотрели на одетого в тогу с уважением и завистью, как на человека правящей расы. Для жителя провинции человек в тоге был представителем официальной власти — губернатор, градоначальник. Если иностранец или раб позволял себе облачиться в тогу, его могли предать суду, и один такой случай был в правление императора Клавдия, который и председательствовал на этом разбирательстве.
Столь серьезный и упорядоченный подход к жизни — gravitas,[38] отличавшая древних римлян, не могли бы найти себе лучшего одеяния, чем тога. Рассказывают, что Цинциннат пахал в своем имении в Ager Vaticanus,[39] когда прибыли посланцы из Сената, чтобы сообщить ему, что он избран диктатором. Увидев их издали, он послал жену поскорее принести ему тогу, дабы встретить их в подобающем виде. Это был поступок настоящего римлянина. Рассказывают также, что однажды раздражение императора Августа вызвала группа неподобающе одетых граждан, после чего он издал закон: впредь всем приходящим на Форум или присутствующим при играх носить тогу. В вопросах одежды императоры были так же щепетильны, как военное ведомство во времена начищенных медных пуговиц, и один за другим издавали эдикты об обязательности ношения тоги. Она в высшей степени красива и величественна, и все модники и щеголи, не говоря уже о государственных мужах и законниках, проводили в своих тогах по много часов. Римским эквивалентом отпаривания брюк было распределение специальных «лубков», в которые на ночь зажимали складки тоги.
Великий адвокат Гортензий тратил много времени на одевание перед зеркалом и однажды послал письменный протест своему другу, который, толкнув его случайно, нарушил расположение складок на его тоге. Он особым образом закладывал umbo, складку поперек груди, и, приходя на Форум, имел такой величественный вид, что трагики, Эзоп и Росций, часто следовали за ним по пятам, изучая его платье и манеру держаться. Очень длинные тоги, введенные в обиход некоторыми модниками — император Калигула однажды наступил ногой на край своей тоги и упал — осуждались моралистами; и, сочетая gravitas и simplicitas[40] Август предпочитал простую тогу, сотканную дома его женой, Ливией, и ее служанками. Это была, безусловно, очень умеренная по длине тога — Август считал, что он достаточно велик, чтобы не следовать моде, — и все же достаточной длины, чтобы скрыть сандалии на толстой подощве: рост Августа составлял всего-навсего пять футов и семь дюймов.
Существовало несколько видов тоги. Самой роскошной была toga picta — пурпурная мантия, в которую закутывали статую Юпитера. Первоначально победоносному военачальнику, празднующему свой триумф, было позволено надевать toga picta; это право предоставили Юлию Цезарю, первому римлянину, который мог облачаться в пурпурную одежду, когда захочет. Начиная с Августа, все императоры обладали этой привилегией, но лишь по государственным поводам. Шестьсот сенаторов носили toga praetexta, представлявшую собой обыкновенную белую шерстяную тогу, обшитую пурпурной лентой или каймой, ее надевали по официальным случаям, с кожаными сандалиями фасона, какого никто, кроме римлян, не носил. Была еще trabea — тога с красной каймой, которую носили некоторые жрецы и авгуры и, возможно, всадники. И наконец, обычная белая тога для простых граждан.
Несмотря на значимость, которую ношение тоги сообщало надевавшему ее, она не была популярна, римляне всячески старались избегать надевать ее. Носить ее было тяжело и неудобно, потому что в ней нельзя было делать ничего, кроме как медленно прохаживаться или произносить речи; кроме того, она была дорогая, и ее то и дело приходилось отправлять к валяльщикам для отбеливания. Как Ювенал, так и Марциал вечно ворчали о необходимости надевать тогу, появляясь в приличном римском обществе. Оба они предпочитали это сковывающее движения одеяние свободе и удобству простой деревенской одежды. Даже такой городской человек, как Плиний Младший, на своей загородной вилле ввел привлекавшее туда гостей правило: можно не носить тоги. Примерно так во времена Диккенса какой-нибудь клерк мог ненавидеть свой цилиндр, этот крайне неудобный головной убор, который приходилось то и дело отдавать в глажку цирюльнику, пока шляпа не начинала выглядеть, как бездомная кошка.
Из описания многократно выстиранной тоги, которое оставил нам Марциал, ясно, что эта одежда не слишком хорошо выдерживала чистку, и, без сомнения, когда император устраивал гладиаторские бои, то, по крайней мере, верхние ряды, где сидела публика попроще, представляли собой великолепную выставку старых, потертых тог.
Обо всем этом я думал, бродя по Римскому форуму солнечным летним утром. Каково было бы вдруг оказаться в имперском Риме, и чтобы вокруг тебя кипела обычная жизнь Форума. Как интересно было бы наблюдать сотни людей в тогах. Я узнал бы по красным сандалиям сенатора, спешащего в Сенат; по одеянию с красной полосой определил бы авгура, идущего кормить священных кур; заметил бы щеголя в дорогой тоге; и простого горожанина в поношенной — должно быть, оба явились сюда свидетельствовать по какому-нибудь делу. И, без сомнения, профессиональное чутье свело бы меня с писателем, с кем-нибудь вроде Марциала. Он, одетый в прекрасную, но далеко не новую тогу, пробирался бы сквозь толпу, направляясь к своему издателю, в Аргилет.[41] Как интересно было бы встретить человека, по-настоящему гордого своей тогой, например какого-нибудь британского князька, приехавшего в Рим и получившего гражданство по политическим соображениям, или смуглого, горячего и честолюбивого кельта из далекого Лондиниума за Темзой. Такой наверняка заказал бы себе тогу на Сэвил-роу, и каждая складка и морщинка на ней подчеркивали бы достоинство ее владельца, желающего выглядеть более римлянином, чем сами римляне.
Проходя по Виа Сакра (Священной дороге), я улыбнулся про себя: только благодаря нашим ассоциациям Форум вообще может быть интересен. Это кладбище, где похоронено сердце древнего мира, озадачит или даже оттолкнет многих современных посетителей, оно способно ожить и стать понятным, только если человек в воображении восстановит отсутствующие колонны, заново позолотит навсегда исчезнувшие крыши, вернет статуи на постаменты и заполнит узкие проходы (как они удивительно узки!) шумной толпой людей, пахнущих помадой и чесноком, — и каждый толкается, пробивает себе дорогу, в общем, живет интенсивно, как мы сейчас.
На верхней площадке, рядом с аркой Тита, где начинается Виа Сакра, я помедлил и бросил взгляд на весь Форум, пытаясь представить себе, каков он был в имперские времена. Любой клочок земли, на котором жили постоянно в течение тринадцати или четырнадцати столетий, мог, и сейчас может, измениться так, что его первоначальные обитатели вообще бы его не узнали. Но не думаю, что так случилось с Форумом. Да, то и дело производились какие-то преобразования и реконструкции, но так как многие здания здесь считались священными, то новые строения возводились на тех же местах и отличались от прежних лишь большим великолепием. Было бы правильно сказать, что форум, постоянно меняясь, оставался все тем же. Римлянин 100 года до н. э., представься ему возможность побывать на Форуме в 200 году н. э., обнаружил бы здесь совсем другие здания, но на тех же местах, что и прежние, знакомые ему. Оправившись от первого удивления, он скоро нашел бы дорогу от дома Сената до храма Весты и других основных строений; безусловно, он не чувствовал бы себя потерянным и сбитым с толку, как, например, Шекспир в Лондоне доктора Джонсона.
Когда я стоял на Виа Сакра, мимо проследовали молодой человек и девушка с путеводителем «Blue Guide» в руке.
— Ой, смотри! — воскликнула девушка, указывая на черные плиты, которыми вымощена мостовая. — Какие борозды остались от колесниц! Разве не удивительно?
Люди не любят, когда их поправляют, а иначе я непременно сообщил бы ей, что колесницы на Форум не допускались, разве что в дни триумфов или когда весталки выезжали на улицы, а борозды на мостовой — скорее всего, следы тележек каменотесов эпохи Возрождения, отяжелевших от мрамора, награбленного для новых церквей и папских дворцов.
Стоя около арки Тита, я думал, каким великолепным видом Рима I века, должно быть, наслаждался путешественник, приближаясь к городу по Аппиевой дороге. Отсюда ему были видны Виа Сакра, а дальше — Форум. Слева Палатин обращал к солнцу великолепные фасады дворцов; а немного подальше, за скоплением крыш храмов и судебных залов, возвышался Капитолийский холм с великим храмом Юпитера, с его золотыми дверями и крышей. Чтобы увидеть Форум во всей красе, на него следовало бы посмотреть в правление Веспасиана. Я бы хотел наблюдать, как строится Колизей, видеть неподалеку Золотой дом Верона и новый храм Юпитера, заменивший старый, который сгорел во время волнений, предшествовавших прибытию Веспасиана в Рим. И, безусловно, мне хотелось бы хоть одним глазком взглянуть на этого великого воина, который свои первые шаги к пурпурной тоге императора совершил молодым офицером во время завоевания Клавдием Британии. Было бы интересно воочию увидеть этого человека, чье суровое, твердое лицо так хорошо нам знакомо по различным изображениям — в императорских носилках, с шествующими впереди ликторами; смотреть на него и помнить, что в молодости он форсировал Медуэй и вел второй легион Августа вдоль побережья Гемпшира, в западные области.
Священная дорога вела к храму Весты, где весталки поддерживали священный огонь. Как удивительно, что столь важная улица так узка и всего лишь около восьмисот ярдов длиной. Видя ее сейчас, пустынную, запущенную, заросшую сорняками по обочинам, трудно поверить, что это действительно знаменитая Виа Сакра, дорога, которая когда-то с утра и до вечера была заполнена народом.
Именно в начале Виа Сакра Гораций встретил своего навязчивого собеседника — человека, которого мы все знаем и который мучил его своей болтовней до самого Форума. У Цицерона тоже сохранились очень яркие воспоминания о Священной дороге, запруженной народом.
Нужно представить себе эти толпы людей, идущих по дорогам, стоящих и сидящих на ступенях храмов, входящих и выходящих из судов, обивающих пороги ростовщиков и менял: белые, строгие фигуры римских граждан, рабов в их грубых, подпоясанных туниках, приезжих, глазеющих на храмы, на дымок, курящийся над круглым святилищем Весты, протискивающихся поближе, чтобы посмотреть, как знаменитый оратор выходит из здания суда или известный сенатор входит во Дворец сенаторов. Нас бы заинтересовали и позабавили водяные часы — клепсидра. Ко временам Веспасиана они заменили собой старомодные солнечные часы. Удивительно, что такая практичная и деловая нация, как римляне, могла быть столь отсталой в измерении времени. Еще долго после того, как греки и египтяне стали определять время по механическим устройствам, время на Форуме объявлялось глашатаем около здания Сената, когда наступал полдень по солнечным часам, выкликал: «Meridies est!».[42] И еще более странно, что народ, известный своей любовью к точности, довольно долго пользовался на Сицилии, например, греческими солнечными часами, настроенными для Катании! Постепенно в общественных местах были установлены точные солнечные часы, и в конце концов везде стали использоваться водяные. По мере того как капала вода, поплавок опускался, отмечая нужное деление на прозрачном цилиндре. Некоторые клепсидры были более сложны. Вода вращала систему колес, которые передвигали стрелку по диску, — похоже на современные часы. Иногда стрелкой была палочка, которую держала в руке фигура, установленная на вершине клепсидры; а самые замечательные водяные часы обозначали каждый час шорохом пересыпавшихся камешков или свистом.
Если бы мы пробились в Юлиеву базилику или в какой-нибудь еще суд во время слушания дела, то заметили бы, что чиновник в суде тщательно следит за водяными часами: останавливает их, когда зачитываются документы, и вновь запускает, когда начинают говорить адвокаты. Римляне были почти так же болтливы, как греки, и приходилось постоянно отмерять время, то есть воду, обвинению, защите, и непосредственно суду. Когда секретарь объявлял, что отпущенная оратору вода закончилась, тот должен был закончить. Плиний упоминает, что как-то во время слушания одного очень важного дела ему разрешили десять больших клепсидр, но, проговорив почти пять часов, он все еще не закончил. Дело было таким важным, однако, что ему выделили четыре дополнительные клепсидры.
Марциал адресовал одну из своих эпиграмм болтливому адвокату:
Должно быть, это было потрясающе — проникнуть в Юлиеву базилику, — сейчас-то там лишь пустые постаменты и потрескавшиеся полы, — когда проходили centumviri,[44] и водяные часы тихо капали, отмеряя время, и восемьдесят судей в белоснежных тогах сидели на скамьях, а по обе стороны от них сидели знаменитые адвокаты. В день большого судебного процесса огромная базилика не могла вместить всех, кто приходил послушать; верхние галереи тоже были полны народа, мужчины сидели на одной стороне, женщины на другой. От Плиния мы знаем, что такие заседания бывали очень тяжелы как для судей, так и для публики. Жара стояла ужасная. Ораторам приходилось кричать, чтобы их расслышали. Иногда слушание прерывали оплаченные заранее «хлопальщики» — laudiceni, общее впечатление — шум, духота, всеобщее замешательство — значительно отличается от расхожего современного представления о римском судопроизводстве.
Самыми людными зданиями были лавки менял, ростовщиков и своеобразные акционерные общества — publicani. Ими были нашпигованы, как в лондонском Сити, самые разные здания. Римская империя — возможно, самый страшный пример бездушной эксплуатации в истории. Везде, где крылья имперского орла отбрасывали свою зловещую тень, стоял сборщик налогов. Работорговцы и сборщики налогов шли вслед за легионами, и всякая успешная военная кампания означала грабительские поборы, тысячи рабов и трофеев и, следовательно, еще большее обогащение Рима.
Нам может показаться странным, что римляне времен Республики и ранней Империи держали мир под контролем без всякой специальной службы. Весь доход собирался обществами и отдельными лицами от имени государства, и выгодная должность сборщика выставлялась на торги. Счастливый обладатель ее затем подписывал контракт с государством на сбор оговоренной суммы, выплачивал государству депозит и продолжал собирать сколько мог, превышая сумму, обозначенную как допустимый доход. Так как такие «компании» отвечали за сбор доходов целых провинций, а также за выручку от государственных каменоломен, соляных копей, шахт, рыбных промыслов, лесов и многого другого, у инвестора был богатый выбор. Система была нехороша, и тем, кто читал речи Цицерона, памятна мрачная картина жизни провинций, стонущих от вымогательства продажных губернаторов и publicani; но чем больше денег собирали, тем больше богатели сборщики. С Форума новости с целым штатом посланцев летели в Рим. Любой слух был интересен, потому что обычно прояснял какую-то запутанную экономическую ситуацию. Не удивительно, что от Цицерона, Горация и Марциала мы узнаем то, что римляне просто не могли утаить от Форума: это было единственное место, где ты мог узнать, что происходит с твоими деньгами.
Банкиры Рима, должно быть, вершили большие дела на Форуме, потому что им был известен обменный курс в империи, они могли класть деньги на депозит и выдавать чеки для иностранных банков. Когда сына Цицерона отправили в Афинский университет, он не стал брать с собой сундук денег, как сделал бы уже в Средние века, но взял с собой аккредитив, который должен был обналичить в Афинах. Вот приятный пример добрых отношений между нанимателем и нанятым, а также высокого уровня развития банковского дела: когда любимый секретарь Цицерона, вольноотпущенник Тирон, заболел в Греции, оказалось довольно несложно, имея банкира в Риме, получить в Греции все деньги, которые нужны были ему для оплаты лечения.
Однако очень трудно теперь, сидя на обломке мрамора на Форуме, вообразить суету в этом пустынном месте, представить себе паланкин, плывущий над головами по узким улицам, и прибывшего в нем богатого человека, сопровождаемого толпой прихлебателей, среди которых, может быть, есть и раб, чья должность называлась nomenclator, и в чьи обязанности входило помнить имена и занятия всех клиентов хозяина. Он нашептывал их на ухо своему господину, а людям льстило, что богатый человек их помнит. Лизоблюд — очень древняя должность, и в самом полном, то есть в самом неприглядном своем воплощении, она существовала в Риме. Этот человек, одетый в тогу с хозяйского плеча, льстил, шептал комплименты, обязан был с благодарностью принимать приглашения на обед, заранее зная, что его-то угостят вместе с самыми бедными гостями, самой плохой едой и дешевым вином. Он вовсе не обязательно был слабым никчемным человеком, он был, скорее, социальной проблемой. Ему не было другого занятия. Гордость не позволяла ему стать просто прислужником, а государство поощряло его лень бедняка. Это для него императоры строили удивительные, невероятные мраморные термы, цирки, амфитеатры. Пусть он спал на чердаке, зато гулять мог среди невообразимого великолепия. Имперский Рим состоял из нескольких богачей, нескольких сот состоятельных людей, тысяч местных бедняков и бесконечного числа рабов всех рас и оттенков кожи.
Кого бы вы хотели встретить на Форуме? Императора! Да увидеть цезаря, любого цезаря — ради этого стоило посетить Рим. Еще я не отказался бы посмотреть на кого-нибудь из этих состоятельных вольноотпущенников, которые прибыли в Рим из разных концов света рабами, а теперь стали чуть ли не могущественнее самого цезаря. И еще хорошо было бы посмотреть на авгура за работой. Вероятно, эти фокусники виртуозно несли свою торжественную чепуху, и меня не удивляет, что даже образованные люди во времена Цицерона вполне могли верить в то, что полет птиц или другие явления природы каким-то образом влияют на дела человеческие.
Самый значительный объект на Форуме — арка Септимия Севера. Император, воздвигший ее, был связан с Британией весь период своего правления; он и умер там, и тело его было сожжено в Йорке.
Септимий Север был солдат и наводил ужас в армии палочной дисциплиной. Однажды он разоружил и распустил преторианскую гвардию.[45] Этот безжалостный, неразборчивый в средствах военный был нежным мужем и отцом. И хотя в его характере нелегко было найти симпатичные черты, невозможно не сочувствовать могучему военачальнику старого римского образца, чьи сыновья оказались его недостойны.
Каракалла, старший сын, получил свое прозвище из-за галльского плаща с капюшоном, который он любил и, став императором, ввел в армии. Имя его помнят лишь благодаря руинам его терм: летом там проходят оперные спектакли под открытым небом. Подобно Нерону и Генриху VIII, он, вероятно, был красив в молодости и, говорят, столь мягкосердечен, что «когда видел, как на приговоренных к смерти преступников выпускают диких зверей, плакал или отводил глаза, что, безусловно, подкупало людей». Какой неожиданный взгляд на римский плебс, который, как всегда считалось, постоянно жаждал крови. Однако Каракалла очень скоро перерос эти сантименты и прослыл ужасным негодяем, да и Гета, ненавистный ему младший брат, оказался не многим лучше.
Когда пошел пятнадцатый год правления шестидесятидвухлетнего Севера, страдающего подагрой, на границе разыгралась беда — каледонцы начали делать вылазки за Адрианов вал. В Британии были беспорядки с самого начала императорского правления: войска объявили своим императором губернатора Клавдия Альбина, но тот, войдя в Галлию со всеми британскими силами, был разбит Севером у Лиона — крупнейшее сражение римлян с римлянами со времен битвы при Филиппах. Разгром британских легионов нарушил весь уклад жизни на острове, и набеги каледонцев на более богатый юг острова приняли столь угрожающий характер, что Север, несмотря на свою болезнь, решил сам отправиться в Каледонию, чтобы проучить вармаров. Еще, говорят, он был рад возможности оторвать Каракаллу и Гету от веселой жизни в Риме и приучить их к дисциплине.
Римские историки, описывающие то, что случилось дальше, дают нам самую четкую картину Британии со времен Клавдия; мы впервые заглядываем в далекую Каледонию, которая тогда еще не была Шотландией. Прибыв туда осенью 208 года н. э. с сыновьями и императрицей Юлией император собрал большую армию и устроил свою ставку в Йорке. Каракалла и Гета постоянно ссорились, поэтому Гету оставили в Лондоне управлять югом, а Каракалла сопровождал отца. Всю зиму римские инженеры занимались, тем, что валили лес и наводили мосты через разлившиеся реки. Каледонцы всерьез забеспокоились. По различным свидетельствам, дошедшим до нас, это были люди, которые «живут в хижинах, ходят голые и босые, имеют общих жен и воспитывают вместе всех детей, которые у них рождаются. Управление в этих племенах демократическое, излюбленное их занятие — грабежи. Каледонцы сражаются на колесницах, в которые запрягают мелких, но быстрых лошадей; также они бьются и пешими, очень быстро бегают и весьма решительны, если кто задумает их остановить. Вооружены они щитами и короткими копьями с медными набалдашниками на рукоятях; и когда они потрясают ими, то шум, ими издаваемый, наводит на противника ужас. Кинжалы у них тоже в ходу. Они способны переносить голод, жажду, любые лишения; они могут сидеть несколько дней кряду по горло в болоте — только головы торчат над водой. В лесу они питаются корой и кореньями; на все случаи жизни у них заготовлена пища, а голод они способны утолить одной единственной фасолиной».
Когда пришла весна, Север повел свою армию на дикие земли Каледонии. Сам он чаще путешествовал в носилках, чем верхом. Каледонцы внесли беспорядок в арьергард противника, перебили отставших, а в качестве приманки для остальных использовали выпущенный на волю скот. Леса и долины были полны врагов, но они словно таяли при приближении римских легионов, и тем никак не удавалось вынудить их принять бой. Римляне пробирались сквозь леса, преодолевали горы, форсировали разлившиеся реки, отражая постоянные партизанские атаки. Древние летописцы, которые всегда были не в ладах с цифрами, определяли потери римлян пятьюдесятью тысячами, что кажется невероятным.
Тем не менее римляне неуклонно продвигались на север через плоскогорья, пока не дошли до конца «Британского острова», где Север, чувствуя, что находится там, куда не ступала нога ни одного римского военачальника, велел провести некоторые астрономические наблюдения, после которых окончательно уверился, что Британия — действительно остров. Похоже, однако, что он дошел не дальше, чем до восточного побережья залива Мори-Ферт.
Продвинувшись достаточно далеко на север, чтобы удерживать уже завоеванное, оставив измученные легионы, зимовать в Абердиншире, Септимий Север вернулся в Йорк дожидаться следующего военного сезона. Здесь его здоровье ухудшилось, но решимость осталась непоколебимой. Весной он вернулся «на передовую», руководить кампанией. То ли трудности стали непереносимы, то ли Каракалла слишком долго испытывал терпение войск, но случился мятеж, который император погасил, появившись перед войсками в своих носилках. Указав на свои опухшие руки и ноги, он произнес: «Солдаты, запомните, командуют — головой!», приказал им повиноваться себе, и они немедленно подчинились.
Вторая кампания убедила каледонцев, что у них нет надежды устоять против такого решительного командующего, и осенью они запросили мира, обещая вести себя хорошо и уступить свои земли императору. Вполне удовлетворенный, он вернулся в Йорк, где вскоре узнал, что сразу после его отъезда каледонцы начали общее наступление. От этого его здоровье не улучшилось. Охваченный гневом и решимостью следующей весной окончательно стереть каледонцев с лица земли, Север серьезно заболел. Кроме военных неудач его угнетали страдания, которые он испытывал как родитель: ясно было, что Каракалла только и ждет его смерти. Когда император умер, подозревали, что его конец ускорил яд, который доктора дали ему по наущению Каракаллы; но подобные подозрения всегда возникали у смертного одра любого императора. В Йорке устроили погребальный костер, и тело Септимия Севера было сожжено с почестями, подобающими цезарю.
Императрица Юлия и ее сыновья увезли прах императора в Рим в алебастровой урне. Каракалла и Гета теперь оба были наследниками императорского престола. Оба они открыто ненавидели друг друга и старались сделать так, чтобы их пути не пересекались: один управлял Восточной империей, другой — Западной. Но это не устраивало Каракаллу, который все-таки хотел править один. Императрица назначила сыновьям встречу в своем дворце. Каракалла явился в сопровождении центурионов. Они получили от него приказ зарезать Гету. Юноша в испуге бросился в объятья матери, где и был заколот, брат же если не помогал, то спокойно наблюдал это.
Все это время триумфальная арка Септимия Севера, построенная в 203 году н. э., за пять лет до каледонских кампаний, стояла на Форуме. На ней было не только имя самого императора, но и имена Каракаллы и Геты. Убив брата, Каракалла тут же издал приказ стереть его имя со всех памятников в Риме, где оно было. На арке заметен пробел. Стертые слова: «…et Getae nobilissimo caesar»[46] воссоздали потом по следам, оставленным скобами бронзовых букв, которые были убраны.
Каракалла правил всего семь лет, и это было время многочисленных зверских убийств. Говорят, его преследовали призраки отца и брата, которые нацеливали свои мечи на его грудь, и он никак не мог избавиться от них, хотя неустанно совершал паломничества к святилищам самых разных богов. Он пытался прогнать своих мертвых родственников, отправляя к ним на тот свет сотни современников, и, возможно, в конце концов сошел с ума. На тридцатом году жизни Каракалла был убит своим конюшим — подсаживая его в седло, тот вонзил ему в бок кинжал.
Тысячам приезжих британцев, каждый год видящим эту арку, как видел ее я, можно напомнить, что она здесь поставлена одним из первопроходцев Шотландии.
Я рассматривал арку Септимия Севера, размышляя о том, как император путешествовал по шотландским холмам в своих носилках, когда в нескольких шагах заметил ступени, ведущие к видавшему виды зданию с высокими бронзовыми дверями. Я поднялся по ступеням и оказался в доме Сената — в Курии Древнего Рима, самом важном месте римского мира.
Ее обнаружили в 1937 году, когда снесли древнюю церковь Святого Адриана. Церковь рухнула — и открылся дом Сената, несколько пострадавший, правда, от своего тридцативекового пребывания под землей. Под полом была обнаружена мостовая времени Диоклетиана — здесь встречались сенаторы в роковые времена, предшествовавшие падению Рима.