Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эстонские повести - Пауль Аугустович Куусберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь вы видите, сколь мало у нас основания называть такие незначительные недоразумения ложными доносами. Врага мы разоблачили? Разоблачили. О каких тогда ложных доносах вы говорите? Впрочем, что касается господина Пагги — проходимцем его я уже не смею называть, — то его судьба была решена и без этого недоразумения. Убивал или не убивал, собирался или не собирался, это не имело значения — наказание свое он и без того заслужил, преступление его и так достойно смерти. Или госпожа Ирма и в этом вопросе остается другого мнения?

— Разве мое мнение имеет значение? — произнесла Ирма.

— А все-таки?

— Может, я и не собираюсь иметь свое мнение.

— Это нехорошо.

— Хорошо или нет, но полезно. Я только одно хотела спросить у вас, если разрешите?

— Прошу.

— Он признал свою вину?

— Косвенно да.

— Боже мой, все время одно и то же, — произнесла при этом Инна. — Весь вечер! Неужели больше не о чем говорить?

— Вы, госпожа, видимо, не считаете меня джентльменом? — спросил Сийлиндер.

— Нет, что вы.

— Хотите сказать, что играю на ваших нервах. Если бы вы только знали, как вы меня обижаете. Вы слышите, обижаете. И это вы! Именно вы, чью честь я защищал!

— Я не понимаю, что все это значит? — спросил бюргермейстер, услышавший, как Инна шепнула ему, что пора идти домой.

— Погоди, сейчас все поймешь, — ответил Сийлиндер. — Хотя бы то, что я порядочный человек. Еще снимешь шапку передо мной и бутылку поставишь.

Он осушил рюмку и поспешил снова наполнить ее.

— Ну что ж, говори.

— И скажу. Пусть госпожа только не пугается. Так вот этот так называемый господин Пагги все не признавал своей вины. Дескать, его и дома не было. Ладно, черт побери, это вопрос жизни и смерти, тогда, по крайности, скажи, где ты находился ночью во время бомбежки. Назови свидетелей, конечно заслуживающих доверия, и мы тут же отпустим тебя. Но нет — этот косоротый молчит, будто подзуживает смерть. Потом вдруг в один день — уже не знаю, что с ним случилось, — начал истерически кричать:

«Ублажал в постели первую даму города. Да, госпожу Инну, в ее собственном доме, если вы это очень уж хотите знать!»

Фельдшер Кивиселья был единственным, кто видел, как Инна залпом осушила свою рюмку. Ирма безмолвно встала из-за стола. В дверях кухни она обернулась и сказала:

— Мучители довели его до сумасшествия.

На мгновение все умолкли. Затем бюргермейстер спросил:

— Вы били его?

Не я, — ответил Сийлиндер. — Я обходился с ним сравнительно мягко. Но тут я велел всыпать ему за оскорбление дамы. И он свое получил сполна. Что вы теперь скажете, друзья? Разве я не поступил как джентльмен? — И хлопнул городского голову ладошкой по спине. — Ну, ставишь бутылку, а?

«Подковные гвозди, мыльный камень и карбид», — старался думать Кивиселья. Но это ему никак не удавалось.

4

Мне сочувствуют. Знакомые при встрече пожимают руку. «Вот как теперь отправляют людей на тот свет!» — шепчет один. Другой сжимает зубы: «Живем как на бойне». Третий показывает кулак в кармане и грозит: «За это они еще ответят».

Тогда я делаю свой голос жалобным, прокашливаюсь и начинаю тяжело дышать. Это я умею. И это у меня обычно хорошо получается. Ох, что тут говорить — всю жизнь так.

«Да, — отвечаю я. — Чего он там им, дьяволам, сделал. Только и всего, что иногда болтал много. Но разве можно за язык сразу лишать человека головы».

Если сочувствует какая-нибудь дамочка, то грубых слов я не употребляю. Слова — это страшное дело. Допустил оплошку, и они могут тебя легко выдать. Уж я-то знаю, как и что. Если у дамочки сердце очень чувствительное, тогда у меня начинают дрожать руки, и я вытаскиваю из кармана платок. Без стеснения могу и уронить его: после того как они загнали в землю моего косоротого зятька, мой носовой платок всегда чист-пречист и аккуратно сложен.

Участливость — похвальное дело. Душу так теплом и охватывает, когда на тебя взглянут с сочувствием. «Бедный дедушка! Бедный папочка! Чего только не перечувствовало сердце ваше, когда вам принесли эту страшную весть».

«Да, — говорю я. — Он был мне дороже сына кровного». Родной плоти у меня не было, не знаю. Но так говорят.

И никакой он мне не дорогой. Может, только вначале. Да, вначале точно. Это когда он еще только пытался подкатываться к Ирме. И хоть был он скосороченный, но ходил в кадетах, носил мундир и должен был выйти в офицеры. Генерал! «Здравия желаем, генерал!» — по обыкновению говорил я ему тогда. И это ему было лестно. Помню, как половинка лица при этом охватывалась у него смехом, а вторая будто плачем заливалась.

Какой там, к бесу, генерал из такого урода, думал я уже тогда, но язык держал за зубами.

В толк не возьму, как я мог тогда владеть своим языком? Может, виной тому был мед, который он привозил из деревни, и это домашнее вино. Своя пасека, свой сад. А частную собственность я уважаю. Да и думал я тоже, что прельщай ты, парень, девку сколько хочешь, но Ирма все равно твоей не будет. Так, поводит за нос, говори ты ей что хочешь. Однажды я подслушал — случайно, без того, чтобы вынюхивать, — как он сказал Ирме: «Победитель Трафальгарской битвы был одноглазый».

Когда я на другой день завел с Ирмой об этом разговор, то девка только смеялась. Посмеялась и убежала, ничего толком не сказала. Смех этот меня успокоил. И то верно, думал я, такая почитающая себя девка и не будет всерьез принимать этого сопляка-кадета. Если даже полицмейстер ей не годился. А был он мужик что надо. Человек, в котором и солидность и властность будто в одно сошлись. Грузный, но вовсе не толстый. И не такой уж старый. По-моему, так разница у них была в летах самая подходящая. Мужу и положено быть старше жены на свои десять — пятнадцать годков. Недаром говорится, что лучше ходить под палкой старого супруга, чем под кнутом молодого. По моему разумению, так это сущая правда, но пойди ты с ней к молодым людям.

По совести сказать, это было в первый раз, когда Ирма воспротивилась мне. Всегда такая послушная, а тут вдруг — как еж! Будто кто подменил ее. Это и огорчило и рассердило меня. Удивляюсь, как я ей взбучку не дал тогда. А надо было. И собственно, что я сделал? Сказал только, что пусть сошьет полицмейстеру галифе. Куда там. «Ты что, старый, с ума сошел? Что у тебя в голове?» Ух! Ах! Злость со слезами вперемешку. Того и гляди кинется с кулаками.

Если хотят, чтобы курица долго не кудахтала, ее сажают в один закуток с петухом. Ирма, видать, знала эту истину, иначе разве она сумела бы сказать мне: «Своей куриной мудростью вы ничего не добьетесь».

И не добился.

И чем этот Калле взял девку? Никак не пойму. В один прекрасный день приходит и говорит:

— Отец, я выхожу замуж.

У меня даже язык отнялся. Ну что ты дуре скажешь! Правда это или в обман вводит?

— За Нельсона? — спросил я наконец.

— Нет, за Калле. Калле Пагги. Я люблю его.

Она его любит! Деревенщину! Этого подпаска! Косоротого! Вскипел весь. Да, я должен был тогда прикрикнуть, обязан был гаркнуть. Броситься должен был на пол и кричать, что умираю. Должен был грозиться, что повешусь, накину петлю себе на шею, раз уж ты такая. Обязан был изорвать на ней платье. Должен был сделать все то, что я выделывал со своей старухой Херминой. Истинно так. А я вместо этого повернулся к ней спиной и бросил через плечо, будто господин какой великий: «Пусть придет сам ко мне».

Ну, пришел, понятно. Я сидел в своей качалке, вертел большим пальцем вокруг другого большого пальца и даже руки не подал ему. Надулся, поглядываю на него исподлобья: чего, мол, ты, сопляк, хочешь? Это его только смешило. Портфель был у него набит бутылками. Выставил он их на стол, огляделся с улыбкой и спросил, нет ли у меня штопора. Он, дескать, забыл дома. Ответил, пусть сам поищет, и продолжал себе раскачиваться. Тогда он позвал Ирму. А когда она пришла, проходимец этот и говорит ей:

— Поищи штопор, да поскорее, — папочка хочет выпить.

Я спросил:

— Ты все принес или дома тоже какую бутылку оставил?

— Ох, не беспокойся, — ответил он, — вина у меня — полные бочки, хватит и на свадьбу, и на крестины.

— Может, сперва на крестины, а потом уже на свадьбу?

— И так может статься, если папочка не соизволит дать своего благословения.

Вот как! Может и так статься! Я недобро, со злом, в упор посмотрел на Ирму. Она закраснелась, не вынесла моего взгляда. Застыдилась. Она все еще была моим хорошим ребенком, моей послушной Ирмой; этот косоротый нахал еще не успел ее испортить.

— И куда ты думаешь деть свою жену? — спросил я у этого подпаска.

— Ну, в казарму я ее не поведу, — ответил он.

— А куда же тогда? — наседал я.

Это не на шутку разозлило его. Ну, думаю, теперь-то уж схватимся так, что треск пойдет, оно и лучше, да вступилась Ирма.

— Знаешь что, дедушка, — защебетала пташкой, будто собиралась объявить мне невесть какую радость, — на первых порах я останусь у тебя. До тех пор — пока Калле станет офицером.

Вино уже задурило мне голову. Язык, чувствую, развязался. Говорун я сам по себе неплохой. Некоторые люди думают, что у старого Коттьлаппера льстивый язык. Таким я отвечаю, что это неверно, что они не понимают меня, я человек приветливый и доброжелательный, само собой понятно, что говорю я это чужим, которые меня не знают и верят каждому слову. И Калле тоже, пока не стал моим зятем, был мне чужим.

Свадьба выдалась на славу. Боже, сколько этого вина! За свадебным столом я был за виночерпия, должен был следить, чтобы недостатка ни у кого не было.

Водки и вина перепадало и после этого, когда кадет начал наведываться домой. Правда, недолго это продолжалось. Всего каких-нибудь несколько месяцев. До сих пор не ведаю, что там в училище стряслось с ним. Разве мне кто скажет об этом. Одно ясно — вытурили. Может, был строптив. Может, и красным цветом помазан был.

Ирма переживала. Наверно, тайком даже плакала. Слез своих она, правда, не показывала, но я-то понимал. Да и нетрудно это было понять. Любой ребенок мог сообразить, потому как в это самое время я начал хлопать дверями. Комната ихняя была рядом с кухней. Я вставал рано и тут же принимался грохотать кругами на плите, потом приносил охапку дров и бросал их в ящик. Как стоял, так и швырял. Стану я еще нагибаться — в своем-то доме! Над своим ящиком.

Уж они-то слыхали все это и, понятно, скрежетали зубами. Когда Ирма заговаривала со мной или спрашивала что-нибудь, тогда я отвечал только: «Мм!» Другого она в то время от меня не слышала. Теперь я думаю, что и этого было много, — следовало бы что-нибудь похлестче придумать.

О косоротом целыми днями порой не было ни слуху ни духу. Держался подальше. Так просто он не появлялся. И то верно, какая ему радость показываться мне на глаза — перышки-то общипаны. Иногда он проходил мимо окна, и тогда я заметил, что зятька еще больше скосоротило.

Хоть с сумой или хромой, был бы только род мужской. Слова эти все время так и вертелись у меня на языке.

Еда у них все же была. У меня ни хлеба, ни денег просить не ходили. Бывали дни, когда они, по моему разумению, даже кутили. Жарили, пекли и варили. Из деревни таскал, ясное дело. Однажды, когда он снова отправился на отцовский хутор, я сказал Ирме:

— Кусок хлеба у вас вроде бы еще есть, но — одежка! Останетесь скоро голые и босые.

На этот раз я говорил жалостливым голосом. Видать, Ирма так и поняла, что я из-за них страдаю, и начала, словно добрый ребятенок, успокаивать меня. Послушал я ее, послушал. Все слова у нее были разумные. Да я и не стал ей перечить. Только и сказал, когда она кончила:

— Ну да, все это так. Я же тебя выучил на белошвейку. Если работа есть и охота не прошла, то, глядишь, и мужика еще прокормишь.

Она уставилась на меня — глаза большие, ничего не понимающие, ну совсем как у телка безрогого или у какой другой невинной живности, которая очутилась в кругу людей. А я продолжал совсем упавшим голосом:

— И раньше бывало, что жена работу исполняет, а муж дома спит, ноги на стенку задрал. Бог с ним, мог бы и смириться, так нет, он еще сердится, если в получку не видит на столе бутылки.

— Что ты говоришь!

— Ну-ну!

— Калле не такой, — заявляет она.

— Откуда ты знаешь? — выпрямился я, сразу забыв о своей немощности.

Бедняжку страх пробрал. Попятилась к своей двери и сказала:

— Калле скоро пойдет работать. Он получит хорошее место. И начнет учиться.

— На работу? Куда? — спросил я.

— На мельницу.

— Вот тебе и генерал, — сказал я, плюнул и ушел.

Все собирался пойти бухгалтером или весовщиком.

Потом оказалось — простой рабочий. Серый мельник, мучной мешок. Ах ты, черт побери, всякий раз, когда я задумывался, мое стариковское сердце начинало обливаться кровью. Испортил, стервец, мою добрую Ирму, моего послушного ребенка. Раза два я напоминал ей о полицмейстере. Ну почему она не пошла за него. Хоть бы полсловом показала, что жалеет. Если бы хоть вздохнула.

В другой раз, когда мукомола и его «госпожи» не было дома, я распахнул дверь в их комнату: может, опять живые цветы на столе? Они там у них почти всегда стояли. Это меня злило, тело будто дрожью пробирало. Но я и хотел этого. Когда я чувствовал, что тело мое начинает дрожать, то в меня будто новая жизнь входила.

Когда сердце мое переполнилось гневом, я сказал Ирме:

— Для тебя этот Калле — все, я уже больше ничего не значу.

И снова козочка навострилась:

— Почему ты, отчим, так думаешь?

— Скажи, когда ты мне приносила цветы, а?

— Но ты же не любитель цветов, отчим!

— Отчим да отчим! Не любитель! А ты откуда знаешь?

После этого она и мне стала приносить цветы. Приносила ему, не забывала и меня. Мне похуже. Глаза-то у меня есть. А как она их приносила! Входила в комнату, клала на стол и молча уходила прочь. Хоть бы она к вазе пальцем прикоснулась. Свои цветы и так и этак приноравливала, со стороны смотрела и снова перебирала. А мне, будто овце березовый веник, под нос совала.

Раньше она была совсем другой. В любом деле. Человек я уже старый и ношу шерстяные носки. Раньше, когда Ирма была девушкой и эта мельничная крыса еще не испортила ее, тогда я не задумывался, куда бросать свои пропахшие потом носки. Где бы они ни валялись — на крышке ящика, на стульях или на полу, моя хорошая дочка всюду их отыщет. И все другое — тоже, штаны там или рубаха: не было у меня и малой заботушки — все, что нужно, находил в комоде; все перестирано, перештопано, выглажено и уложено.

И вдруг будто ослепило человека. Будто и нет уже глаз! Всяк может себе представить, как это меня, старика, огорчило. Злоба даже находила. Сколько ты будешь терпеть этот срам и это унижение. И вот в одно доброе воскресное утро, когда эта мельничная крыса появилась на кухне, палец мой поднялся кверху, как перст Иеговы.

— Ты! — крикнул я. — Ты, чертов квакун, испоганил мою хорошую девочку.

— Как же это?

— Зенки твои, наверно, забились мукой, что ты не видишь уже, — продолжал я кричать. Глаза мои сверкали, и палец не дергался. — Взгляни тогда, что там в углу.

— Не иначе, твои старые носки.

— Да, но скажи мне, почему они валяются там? Уже который день. Почему Ирма не постирала их и не заштопала?

— Ты попроси, а не швыряй их перед печкой.

Видели, как заговорил, стервец. Это мне-то! В моем собственном доме! Я продолжал кричать. Тут показалась Ирма. Увидел сразу, что на этот раз уже не было робкой козочки. Орлицей взглянула на меня и сказала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад