Видел ее в Купчино с каким-то хлыщом, говорит он. Замечает, что я огорчен, и добавляет: этот тип похож на нее и пахнет почти так же. Может, брат.
Да ладно, говорю я. Я ни на что и не рассчитываю. Как сам?
Ничего, говорит он. Поясница побаливает; ревматизм. Ночую теперь на вокзале, у обогревателя. На улице слишком холодно.
Я слушаю и жалею, что не могу позвать Ваню к себе: нас вдвоем выгонят из моей комнатушки коммунальные соседи. Да и тяжело ему будет сидеть дома по шестнадцать-семнадцать часов, пока я под землей. Он любит свежий воздух.
А бродяжничать ему уже не по годам…
Ладно, будь, говорит Ваня. Мне пора.
Я ему улыбаюсь. Он уходит к эскалатору. Я гляжу ему вслед и вдруг понимаю, что все это время мой приятель что-то говорил. Стоял рядом с киоском и говорил. Просто так, в пустое пространство — абсолютно пустые липкие слова, которые всегда отрыгивают заядлые теленаркоманы.
Хорошо, что подходит покупатель.
Это трепло, наконец-то, соображает, что я занят, затыкается и уходит. Я продаю Перумова, я продаю Олди и Стругацких и улыбаюсь парню, который складывает все это в рюкзак, дожидаясь, пока он уйдет.
Потом достаю баллончик с распылителем — в нем жидкость для очистки поверхностей — я достаю тряпку, выхожу из киоска и опрыскиваю стенку, заплеванную словами моего приятеля — странно, у него же, наверное, есть имя, а я не помню, хоть убей — тщательно опрыскиваю. Потом стираю эту мерзость тряпкой.
Не люблю, когда киоск снаружи грязный, да и уборщица ругается.
Спать-то как хочется, мама родная…
В кипяток — пару пакетиков отвратительного кофе, растворимого, но без искусственных сливок. Брр-р, отрава! В него — плюх настойки элеутерококка и настойки женьшеня. И горсть сахара. Ядерное пойло. «Адреналин Раш» кустарного производства — от глотка глаза выскакивают на стебельках, как у краба, но просыпаешься.
Горячее — это хорошо. Холодно, ужасно холодно
Бегут на работу. В утренний час пик даже мертвые суетятся — делают вид, что им тоже куда-то надо. У живых женщин лица нарисованы прямо поверх пустоты, из которой они еще не вернулись спросонок; у мужчин часто вообще нет лиц — мутные плоские лепешки, даже глаз не видать. И лица не появятся раньше, чем вся эта публика выйдет на улицу.
Хотя… там все равно солнца нет.
Молодой человек, а у вас нет такой книжки в зеленой обложке? Очень интересная. Не помню, как называется. И про что, не помню. Автора я не посмотрела. Но мне очень понравилось.
Слышь, пацан… а во второй части Хмырь Горбатого замочил или в третьей? Забыл уже…
Ой, молодой человек, а мне дали одну книжку почитать, а там порнография. Такая гадость. Лоуренс написал. Любовник какой-то леди. Один секс. Эти современные писатели пишут такую грязь…
Мне бы Лондона, «Белый клык». В школу ребенку… У-у, какая толстая! Такую она читать не будет. У вас потоньше нет? В половину потоньше, а лучше — вот такую? Нет? Молодой человек, я не об этом. Ту же самую книгу, только наполовину тоньше!
Дробовик мне под прилавок… Эхе-хе…
В нашей работе хуже всего постоянное вранье. А если ты не врешь, то тебя жрут.
Забавно. Если ты продаешь тухлую колбасу и предупреждаешь, что она тухлая — поблагодарят, но попробуй, предупреди, что книга протухла! Ха…
У меня под прилавком ящик с новыми детективами. За сегодня раскупят. На прилавке — стопка сопливых романчиков, тоже свежак. Книжки такие хорошенькие — их хочется подержать в руках, как в детстве — фигурку из киндер-сюрприза. Такие же гладенькие и яркие. А внутри — гнилая пустота, обман. Откроешь — и тут же хочется захлопнуть и помыть руки.
Мой сменщик держит под прилавком фунфырик «Тройного одеколона» — протирает ладони и лицо после особенно мерзких книжек. А после упырей еще и лоточек для денег протирает. Неплохой парень, но брезгливый до смешного — наверное, ему непросто живется на белом свете. Рядом с одеколоном лежит его Бредбери, старая книжка, года восемьдесят лохматого — противоядие от Доценко. От темно-зеленой обложки исходит еле заметный свет и тонкий-тонкий запах сандала — таких нынче не выпускают, отличное было издание. На макулатуру раньше распространяли…
Хорошая книга, молодой человек, спрашивает подошедшая дородная дама. У нее в руках томик с миленьким орнаментом из цветочков и тоненьких розовых червей. Гламурное женское чтиво, модная книжка. То ли детектив, то ли что…
Барахло, говорю я. Еще шальной с утра. Чтобы начать врать, надо проснуться.
А раньше у нее были хорошие книги, говорит дама, глядя на фотографию автора — такой же дамы с лицом из сдобного теста, с ярко-красным ртом и выбеленными волосами.
И раньше были барахло, говорю я. Всегда были барахло.
Знаете, что, взрывается дама, держите свое мнение при себе! Хам!
Швыряет деньги, забирает книгу. Длинные розовые черви на обложке и внутри шевелятся от тепла руки, ползут по тыльной стороне ее ладони, заползают в рукав. Дама улыбается от щекотки. Она еще упаковывает в сумочку бумажник из псевдокрокодила, когда первый червяк добирается до ее шеи, осторожно минует двойной подбородок и втягивается в ноздрю. Дама делает сосредоточенное лицо, вдыхает его, как наркоман — кокаиновую дорожку. Я отворачиваюсь. Мне уже тянут деньги за пару детективов. Слепой и Бешеный.
По дороге на работу у тебя будет хорошая компания, мужик. Только в вагонное стекло не смотри. Можешь увидеть
Да черт с тобой!
Сегодня толпа… с чего бы?
Она идет мимо, к электричкам, а я закрываю киоск.
Она оборачивается, кивает, идет дальше. Я дергаю ключ из шторки, сую в карман, иду за ней. Шагах в пятнадцати.
Ее каблучки цокают по мраморным плитам. Длинная юбка, темная, бархатистая ткань — ножек почти не видно. Тоненькая фигурка, очень прямая спина. Хрупкая, как статуэтка из цветного стекла. В сухом стоячем воздухе медленно плывут ее темные локоны. Я
Не могу заговорить. Нет сил окликнуть. Она проходит мимо запертого киоска «Метропресса», мимо запертого стенда с бижутерией, мимо безразличного мертвеца, сидящего на корточках, мимо подростков, которые тискаются в нише — к электричкам. Я впервые вижу ее, не запертый собственным прилавком.
Пустой перрон.
На этот поезд посадки нет, говорит механический голос. А почему открылись двери?
Она входит в вагон. Я стою и смотрю, как она садится и вынимает из крохотной сумочки маленькую книжку. Томик стихов?
С перрона плохо видно.
Двери вагона начинают закрываться, сдвигаются страшно медленно — я проскакиваю между ними фокусным движением. Она в одном вагоне, я — в другом; между нами — стеклянные окошки, вагонный стык. Я сажусь на самое крайнее сиденье.
У нее книжка Тэффи, «Черный ирис, белая сирень», оформленная картинками Мухи. Издание редкой элегантности. Надпись на обложке не прочесть, но формат нестандартный и общий вид ни с чем не перепутаешь.
Электричка ныряет в темноту со стонущим гулом, скулит и громыхает. В грохоте и вое растворяются все звуки. Густой желтый свет стоит в вагоне — и я вижу ее точеное белое лицо через два стекла. Она читает и улыбается. Хотел бы я думать, что она
Долго, долго, долго. Такие длинные перегоны, вообще-то, редки на нашей линии; если только в сторону Приморской — но как бы эта электричка могла там оказаться? Мне уже кажется, что время остановилось совсем: мы с ней, разделенные двумя стеклами и вагонным стыком, застряли в этой минуте, наполненной желтым грохочущим воем, как мухи в янтаре. Навсегда.
Мне хорошо от этой мысли.
Но тут поезд замедляет ход и останавливается. Механический голос неразборчиво объявляет незнакомую станцию.
Она сидит и читает, я тоже не двигаюсь с места. Станция совершенно мне не знакома — какой-то жутко обшарпанный, зашорканный вестибюль, желтовато-серый ноздреватый камень толстых колонн, низкий потолок. Название я не расслышал. На этой станции вваливается неожиданная для позднего времени толпа, она заполняет вагон едва ли не битком.
Из-за качающихся тел мне почти не видно ее — в другом вагоне тоже давка. Что случилось на ночь глядя?
На первый взгляд, в толпе полно мертвецов и упырей, даже больше, чем обычно. Мертвый, стоящий передо мной — наверное, катается в метро уже не день и не два: кусок почерневшего лица отвалился, я вижу кость скулы, светлую в черном мясе; он держится за поручень тремя уцелевшими пальцами, кисть раздулась. Никогда такого не видел: вправду похоже на ходячий труп, а не на бледный след ушедшей жизни, как обычно. Жутко смотреть. От него несет падалью и мятной жевательной резинкой — а мне некуда отодвинуться. Рядом плюхнулась тетка, занимающая все остальное место на этом коротком сидении, и колышется с каждым движением поезда, как прибой в океане. Ее серая туша упакована в серую дубленку — иначе она, наверное, растеклась бы по всему вагону. Какие-то темные пальто, набитые окоченевшим мясом, висят над ней; из воротников торчат головы без лиц.
Случайно встречаюсь взглядом с мертвым. Непроизвольно вздрагиваю.
Он — живой!
У него насмешливые светлые глаза. Он смотрит на меня с печальной улыбкой, смущенно. Ему неловко, что я вижу его череп сквозь гнилую плоть — ну бывает же неловко людям, случайно прорвавшим дыру на рукаве или заметившим, что у них на воротнике перхоть.
Мало того, что он — живой, он еще и не теленаркоман. У тех не бывает такого взгляда, всепонимающего, смущенного и грустного. Меня вдруг окатывает стыдом. Я пытаюсь уступить ему место; он отрицательно мотает головой — и волосы, слипшиеся от позеленевшей сукровицы, мотаются одним запекшимся колтуном.
Я впадаю в долгий ступор, пытаясь понять, как совместить этот вид и этот взгляд — но тут в вагоне начинается драка. Двое бугаев в спортивных куртках сцепились с высоченным худым парнем в длинном плаще а-ля Нео. У бугаев круглые красные рожи, глазки-изюминки и глубокие черные рты. С худого сбивают темные зеркальные очки — две внимательные змеиные головки смотрят из его пустых глазных впадин. Бугаи, ворча, отступают; мне кажется, зрелище их впечатлило. Худой поднимает очки, кривит безгубый рот, отряхивает плащ, пробирается к дверям.
Электричка останавливается. Станция мне совершенно незнакома, но роскошна, как те, что делались в сталинские пятилетки. Тяжеловесная, угрюмая роскошь. И я, рассматривая колонну из черного мрамора и стекла, вдруг вижу, как она идет по перрону к выходу в город.
Вскакиваю с места, толкаюсь и шепчу ужасные слова. Бабка-баньши визжит мне вслед так, что ломит виски и горит спина. Я еле выскакиваю из поезда, помятый и воняющий псиной от прикосновений мертвецов.
Ее уже не видно — дошла до эскалатора и поехала вверх.
Бегу за ней, чувствуя себя идиотом. С наверший стеклянных колонн слащаво улыбаются бронзовые безглазые лица. Пол — черный, гулкий, похожий на плиты вулканического стекла. Пустынно. На мраморной скамейке расположился веселый бомж и играет на баяне «Раскинулось море широко» — мелодия гулко отдается в высоких сводах.
На электронном табло — «00.13.13» — и секунды растянулись так, что я вижу эти цифры целую минуту, пока бегу. А потом — эскалатор.
В щелях между ступенями шевелится и светится обычное адское
Ну, может, и не адское, на самом-то деле.
На движущемся поручне — заиндевевший след ее пальчиков
Это ужасно далеко. Вернее, я ехал ужасно долго. Кажется, зима уже кончилась.
Наверное, все-таки это только кажется. Холодно, даже очень холодно. Снег кругом лежит и все так, как должно быть, но сквозь резкий запах снега я слышу этот дымный, терпкий весенний аромат. Я выхожу из метро — и первое, что вижу — луна, бледно-золотая, апрельская луна, которая смотрит с зимних небес. Луна мне хорошо знакома, подруга, можно сказать.
Остальное — нет.
Вокруг очень обычная площадь с ночными ларьками. Рекламные щиты. Кольцо маршруток; автобусы брошены и неподвижны, на лобовом стекле ближайшего — номер 666, но не светится. Я, хоть убей, не помню, где ходит такой маршрут.
На рекламном щите в ослепительном электрическом свете сияет роскошный, черного, наверное, дерева, гроб, наполненный кружевами и атласом. Он сфотографирован в интерьере склепа под евростандарт, с резными панелями и узким окном, из которого падает лунный луч. Завлекательная надпись гласит: фирма «Ахерон», десять тысяч лет на рынке. Покойся с миром.
Я улыбаюсь.
На темной стенке ларька под классической трехбуквенной формулой маркером крупно написано «Ван Хельсинг, ты убийца!» Под надписью спит бездомный пес.
Ее, разумеется, нигде нет. Пустынно. Интересно, где мне сегодня ночевать? Я впервые тут. Как я мог так сорваться, как школьник? Зачем? Никогда я так себя не вел. Что меня нынче дернуло?
Приступ романтики. Идиот.
Но я шел, как загипнотизированный. Меня позвали, молча, почти не глядя в мою сторону. Но призыву нельзя было противиться.
Волчица, за которой убегают в лес клондайкские псы. Чтобы их там волки съели. Я — пес. В голову лезет законченный бред.
Я вхожу обратно в вестибюль метро. Передо мной схема линий, светящийся щит, на котором нарисовано множество запутанных и переплетенных цветных полосок со стрелками. Мне бросается в глаза название «Сумеречный привал» — переход к поездам до станций «Золотые ворота» и «Прибрежная». Я ничего не могу понять. Мне все это незнакомо. Это не Питер.
Это — Зыбкие Дороги. Кроличья нора чертовски глубока и у нее множество отнорков. Я провалился по самые уши. Как вернуться — я понятия не имею.
Я читаю название этой станции — «Волчий проспект». Металлические, старосоветского образца, буквы врезаны в темно-серый мрамор над кассами. Никаких тайных знаков. Этой станции в нашем Метрополитене нет, но она есть. Это — Питер, но другой Питер.
У Города такое множество отражений, что в них легко заблудиться. Я брожу по зеркальному лабиринту. Не увидеть бы своего двойника — это было бы дико неприятно.
Я перебираю в кармане жетоны метро. Я не знаю, куда ехать — и снова выхожу на улицу. Я совершенно потерян. Я чувствую себя усталым и разбитым, страшно хочется чего-нибудь горячего и спать. Я хочу домой, но даже не представляю себе, что делать, чтобы туда попасть.
У меня в кармане карандаш, эта тетрадь, свернутая в трубку, и бумажник. Я чувствую, как в тетради проявляются слова, появившиеся в моей голове. Это меня странным образом обнадеживает.
В одном из отражений Города я — бомж. Может, есть еще одно — где я и она…
Об этом сейчас лучше не думать.
Подхожу к ночному ларьку. Продавщица заспанная и бледная; у нее приятное, но серое лицо и блестящие глаза с красными прожилками.
Крысиную кровь, молодой человек, спрашивает она.
Небогато, говорю я. Крови девственниц нет?
Продавщица смеется.
Болван, говорит она. Иди проспись.
Джин, говорю я.
Она хохочет. Осторожно вытирает глаза, чтобы не смазать черные стрелки.
Джин с тоником, говорю я. Джин. Вот что мне нужно. Купить, я имею в виду. Джин — не старик Хоттабыч, а напиток такой. В банке. Не в сберегательном банке, а в жестяной такой баночке. Это возможно?
Она закатывается. Сгибается на стуле пополам и стонет.