Когда те, на рынке, прижали его за гаражами и один из них достал нож, Иван испугался. Но испугался он не за себя — он инстинктивно потащил аккордеон дальше за спину. А те Ивана–то резать и не собирались для первого раза. Они хотели инструмент покалечить.
- Давай сюда свою шарманку! — приказал тот, с ножом.
- Это зачем же? — насупился Иван.
- Слышь, чудовище, ты борзой, что ли? — оскалился второй, тот, что был с арматурой. — Нам ведь и кишки твои на перо намотать — тоже не вопрос. Давай лучше музыку. Мы гармошку твою покалечим, для порядку, и разойдемся на первый раз.
- Не дам, — ответил Иван холодея.
- Может кончим его? — предложил первый.
- Утихни, Бес, — огрызнулся второй. И ласково обратился к Ивану:
- Слышь ты, чучело, ты не догоняешь, что по нитке сейчас ходишь? Ты, кнопкодав, на чужую территорию залез со своей гармошкой, а значит — должен быть наказан. Мы не шибко злые, ты на Беса не гляди, лютовать с первого раза в правилах не держим. Мы тебя накажем чуток, морально, и — ходи дальше, куда шел.
- Инструмент не дам! — отрезал Иван, ища глазами в куче мусора, чем бы можно было отмахнуться.
- Значит, хочешь лично ответить? — прищурился Бес.
- Лады, — подытожил второй. — Твое слово.
Драка была не долгой. Вернее, ее и вовсе не было. Иван один раз только оттолкнуть Беса успел и — все: ему аккордеон беречь надо было. Они хлестким ударом по лицу свалили его, и Бес быстро оказался у Ивана на спине, крепко прижал его к щебенке.
- Руки ему держи! — скомандовал второй.
И пока Бес держал ивановы руки, прижимал их к земле, второй беззлобно, деловито и размеренно молотил своей арматурой Ивану по пальцам, по кистям, по запястьям — куда попадал.
В довершение они по паре раз пнули его, бросили ему на спину арматуру, сплюнули и ушли.
С тех пор Иван рынок далеко обходил. И только по крайности, когда уж совсем было туго, появлялся там. Сначала он долго ходил вокруг да около, выглядывая «пастухов». Потом подходил к какому–нибудь охраннику, помоложе и не шибко злому на вид, и пробовал договориться. Иногда удавалось выпросить себе полчаса–час относительного спокойствия, но чаще пацаны требовали хорошую предоплату. Оно и понятно: им тоже никакого резона нет подставляться и со своими ссориться…
Дождь моросил и моросил. Похоже, он зарядил на весь день. Хорошо, что куртка — с капюшоном. Улицы конечно же были пусты. Надежды на хоть какой–нибудь заработок сегодня — каплями стекали по старенькой болонье и падали под ноги. А есть хотелось — ужас как. Еще больше хотелось выпить. Вчера Ивану только и удалось что наиграть себе на омерзительный беляш да стакан отвратного кофе в привокзальной закусочной. Потом, в распивочной, какой–то выпивоха угостил его полустаканом водки да блюдцем салата, за «Степь да степь кругом…».
Иван хорошо пел. Он был не только мастером, виртуозом даже, по части аккордеона, но и голосом обладал сочным и трогательным. Его любили слушать. Платить не очень любили…
Дойдя до трамвайного кольца, Иван свернул налево и, перейдя дорогу, ступил на тихую аллею, которая вела к церкви. В его намерения не входило идти именно к паперти. Видимо, Господь Бог повел его туда…
Любят люди списывать на Божье Провидение свои побуждения и поступки, которых объяснить не в силах…
В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.
Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой–то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеенке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел ее здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по–детски тиха, задумчива, даже серьезна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у нее не было — вместо руки была культя до локтя. Вторая рука — видно искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Ее тонкое, будто прозрачное от какого–то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьезное личико и ее тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными — ей всегда хорошо подавали.
Когда Иван впервые увидел ее, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой — такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребенку и безнадюга им овладели. Иван говорил с Соней все время, пока стоял у церкви, а вечером, — пьяный, злой и беспомощный — валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал…
Отец ушел, когда Сонечке пошел второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутевого сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро — как сгорела. Вот был человек и — нет его. Года через три она стала жить с каким–то зеком. Жили (вернее — пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой «хлебалке» пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город — просить. Получалось хорошо — ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и все чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.
Наконец однажды, отчим предложил матери как–нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. «Да ты ***улся! — закричала мать. — Убью за мою доченьку!».
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живется им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи–кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала — ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу — она хлестала девочку по щекам и орала «Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!». Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на нее и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела — потеряла сознание.
Когда рука девочки вдруг оказалась где–то в стороне от тела, на земле, мать протрезвела. Она, выпучив глаза, широко открыв рот, повалилась на колени и взвыла.
«Заткнись, курва! — прикрикнул на нее отчим. — Люди сбегутся, огребемся тогда по полной»…
Да нет, никто бы, наверное, не сбежался. Соседи давно привычны были к воплям и пьяным дракам, которыми заканчивался каждый день на этом дворе…
Он, разойдясь, примерился уже рубануть и по второй руке (хотя сначала решено было отрубить одну), но мать, увидев новый взмах топора, кинулась на него, вцепилась зубами ему в ляжку, схватилась судорожно за непотребное место. Рука его одернулась, и удар пришелся совсем слабо; да и неудобно ему было рубить — ручка–то сонина близко к голове лежала, боялся он зарубить ее нечаянно насмерть. В общем, удар вышел слабый и неточный. Топор только рубанул слегка, наискось, поперек запястья. Ошалевший от боли и злости зек махнул топором уже на визжавшую сожительницу. Удар пришелся чуть ниже поясницы, но она, кажется, даже не заметила его. Она изо всех сил вцепилась ногтями в его пьяную оскаленную рожу, кусала и била его почем зря. Потом метнулась к лежавшей без сознания, истекавшей кровью девочке, подхватила ее на руки и с воплями «Убиилиии!» понеслась по улице. Отчим с искромсанным лицом, с повисшей полуоторванной губой, с красным от крови топором в руках бросился за ней…
Соня выжила. Успели врачи ее спасти. И ручку вторую спасли, хотя и осталась ручка покалеченной — только два пальца на ней нормально действовали, а остальные чуть что отказывались работать и лишь дрожали слабой мелкой дрожью.
Отчима посадили. В дом сначала зачастила комиссия — хотели мать лишить родительских прав, а Соню забрать в детский дом, да только что–то у них не заладилось, и служебного рвения им ненадолго хватило. Далеко было им ездить из города в Коротаевку, несподручно. А мать, приходя к Соне в больницу, все время плакала, просила прощения, божилась, что пить больше не будет, что вот–вот устроится на работу. И действительно, она не пила еще целый месяц или полтора после того как Соню выписали из больницы, подрабатывала в школе уборщицей. А потом…
Семь лет прошло с тех пор. Все эти семь лет Соня ездила в город — просить. Сначала мать тоже ездила с ней, но потом совсем запила. Да и толку от нее в деле не было никакого. А Соня каждый день привозила ей деньги; ни одного дня не было, чтобы девочка осталась без заработка. Пастухи Архидьякона смотрели на нее сквозь пальцы, не трогали, не цеплялись. Даже у этих выродков находилось что–то в их ущербных душах для тихой Сони. Говорили, что один из этой своры как–то по пьяному делу пытался нехорошее с девочкой сделать, так его на другой день нашли в отвале за железной дорогой, со вспоротым животом. Думали на Архидьякона. А милиция ничего не нашла… Да и нужно оно было милиции очень…
Год назад мать сонина пропала. Бог весть, что с нею стало. Когда Соня вернулась однажды из города, матери дома не оказалось. И все. С того дня никто ее и не видел…
- Здравствуй, Сонюшка, детка, — поздоровался Иван, приблизившись к девочке.
- Здравствуйте, Иван Алексеевич, — ответила она, улыбнувшись ему одними глазами из под капюшона огромного недетского дождевика.
- Не подают что–то нонеча совсем, — прокряхтел дед с другой стороны аллеи. — Нет никого, чтоб те пусто было.
Иван только небрежно кивнул в его сторону.
- Как дела твои, Сонюшка? — Иван присел рядом с ней, заглядывая под капюшон, ласково прикасаясь к ее плечу.
- Да слава Богу все, — ответила она. — Только дедушка правду говорит — совсем худо сегодня. Нет людей совсем. Хоть и рано еще, а все равно не то, что обычно.
- Осень, детка, — поморщился Иван. — Осень проклятая наступила.
- Нет, осень не проклятая, — покачала она головой. — Осень — добрая. Я люблю осень.
- Значит, к тебе она добрая, — согласился Иван. — Это хорошо.
- А к вам? — спросила она.
- Ко мне… У нас с ней взаимная нелюбовь, — улыбнулся он.
- А разве бывает взаимная нелюбовь? — удивилась она. — Я думала, только любовь бывает взаимная.
- А нелюбовь тогда какая? — снова улыбнулся он.
- Ну–у… не знаю, — она пожала плечами. — Обоюдная, наверное. Но взаимной она быть не может. Взаимно ведь — это когда два человека друг другу что–то хорошее делают; ну как бы взаймы дают и отдачи не требуют.
- Философ ты маленький, — он погладил ее по щеке, едва касаясь, любуясь ее задумчивым взглядом, чувствуя как в сердце подергивается, трепещет и бьется неведомое ему отцовское чувство.
- А лето ты любишь? — спросил он.
- Конечно! — встрепенулась она. — Кто же не любит лето! Летом людей много всегда на улице бывает, подают хорошо.
Боже, Боже! Как несправедлив ты бываешь, как жесток!..
- Ну а что ты еще любишь? — спросил он, отворачиваясь, чтобы она не видела его взгляда. — Ну больше всего?
- Больше всего? — повторила она. — Больше–больше?..
- Ну да, вот больше–больше–больше всего.
Она задумалась, почесала себе искривленным нездоровым мизинцем кончик носа.
- Не знаю… — ответила медленно. — Ну наверное, конфеты шоколадные… и… и цветы.
- Цветы…
- Да, вот эти, такие большие, белые, с пышными головками такими, и лепестков — много–много… Не знаю, как называются… А еще бывают белые с желтым, и белые с розовым…
- Хризантемы? — подсказал он.
- Хризантемы… — повторила она, словно прислушиваясь к названию, пробуя его на слух, любуясь. — Да, наверное хризантемы… Такие красивые цветы обязательно должны так красиво называться.
- А хочешь, я спою тебе? — предложил он. — «Что такое осень»… Или… Или… «Танец маленьких утят»?
Она оживилась, улыбнулась даже.
- А вы мне лучше стихи какие–нибудь расскажите, — попросила. — Я люблю стихи слушать. Я иногда сижу, сижу здесь, мечтаю о чем–нибудь… И у меня стихи иногда в голове получаются…
- А о чем стихи, Сонюшка? — спросил он осторожно.
Она смутилась, опустила голову.
- Не хочу говорить, вы смеяться будете.
- Ну что ты, детка! — с жаром возразил он. — Никогда не засмеюсь над тобой, моя хорошая, обещаю!
- Ну–у… разные стихи получаются, — произнесла она тихонько. — Иногда смешные, иногда грустные очень, так, что самой плакать захочется…
- Да–да, — покачал он головой. — Так бывает…
- Расскажите мне стих какой–нибудь, — снова попросила она.
- Стих… — задумался он. — Стих… Прости, солнышко, я ведь детских–то стихов и не знаю совсем… Пару песен знаю, а вот стихов… У меня ведь детей–то никогда не было…
- Что ж вы так… — произнесла она. — Взрослый уже совсем, а детей нет.
- Вот как–то так — смутился он и виновато улыбнулся. — А ты знаешь… Ты знаешь, я всегда дочку хотел…
- Жениться надо было, — сказала она наставительно. — Была бы вам дочка.
- Да, — кивнул он. — Только вот как–то…
- Ну ничего, — добавила она, успокаивая. — Вы ж еще молодой совсем, какие ваши годы. Женитесь, заведете себе детей — дочку и сына. Будете жить–поживать да добра наживать…
- Спасибо, милая, — поблагодарил он. — Только ты знаешь, я никогда это выражение не любил: «завести детей»… Звучит как–то… Заводят собачек, кошечек, рыбок аквариумных…
- Ну ладно, — согласилась она. — Родите себе детей и будете жить–поживать… Только вы их не бейте никогда. Даже если они что–то ну очень плохое сделают, вы их все равно не бейте, ладно? Обещаете?
- Обещаю, — еле выдавил он, проглатывая комок, невесть откуда взявшийся в горле.
- Да, только вам нужно за ум взяться сначала, — продолжала она.
- Это как же, маленькая? — удивился он.
- Я вас много раз пьяным видела, — пояснила она.
- А… — растерялся он. — Ты об этом… Ну это, видишь ли… Я возьмусь за ум, конечно…
Дедок напротив, который от нечего делать давно уже прислушивался к их разговору, хрипло закашлял, закхекал и захрюкал.
- Смышленая девчонка, — похвалил он.
- Соня… Сонечка… — Иван не знал, как ему начать.
- Ну? — отозвалась она.
- Ты вот что… Ты ведь одна живешь, я слышал…
- Одна, — кивнула девочка.
- Трудно тебе…
Она пожала плечами.
- Вы стихи обещали рассказать…
- Да–да, спохватился он. — Конечно… Не знаю, что бы тебе прочитать… Ну… Ну разве что вот это, как раз к случаю… Называется «Дождик»…
- Дождик, — повторила она.
Он помолчал с минуту, вспоминая давно заброшенные, почти уже забытые рифмы. Потом прочитал: