Между тем «немного странному господину» предстояло познакомиться с самим императором Священной Римской империи Леопольдом I. Среди монархов, с которыми Петру пришлось столкнуться во время путешествия, последний имел самое древнее генеалогическое древо. Род Габсбургов в продолжение трех столетий занимал императорский престол, дававший право считать его обладателя верховным светским правителем христианского мира. На деле, конечно, это давно было не так, и на грозные окрики из Вены перестали обращать внимание не только суверенные короли, но даже курфюрсты, номинально подчиненные императору. Тем не менее Габсбурги вели себя в соответствии с ими же созданным имиджем. Их блестящий двор в Вене соперничал с Версалем; старомодные, опиравшиеся на древние традиции церемонии были подчеркнуто консервативны и неизменны.
Леопольд I был типичным представителем древнего рода — с тяжелой челюстью, выпяченной нижней губой и неистребимым снобизмом. К 1698 году императорская корона украшала его голову уже более сорока лет. По складу характера он был спокойным, меланхоличным человеком, любившим богословие и искусство. Воинственностью он никогда не отличался и был даже трусоват. В 1683 году он бежал из Вены, отдав столицу и ее жителей на растерзание турецким полчищам. Впрочем, это не помешало ему после поражения турок под стенами Вены присвоить себе все лавры победителя, которые на самом деле принадлежали храброму польскому королю Яну Собескому и его доблестному войску.
Нерешительность императора привела к большому беспорядку в управлении. Но это не особенно удручало Леопольда I. Его более заботили интересы католической церкви и династии. В известном смысле в просвещенной и по-европейски культурной стране взгляды Леопольда были более архаичными, чем взгляды Петра, приехавшего из «варварской Московии». Со своей динамичностью и стремлением к переменам Петр был больше человеком «нового времени», чем вялый и богобоязненный император.
В свое время иностранцы жаловались на крайне утомительный и малопонятный для них церемониал дипломатических приемов в России. Но оказалось, что европейский церемониал в исполнении императорского двора был еще тяжеловеснее. Следовало иметь в виду, что приехавший царь — частное лицо, к тому же плохо управляемое. Сначала устроители протокола объявили Лефорту, что Леопольд I не может принять российского государя, поскольку, по официальной версии, его просто нет в составе посольства. Начались споры. Наконец договорились о частной встрече во дворце Фаворит, летней резиденции Леопольда близ Вены. Стороны должны были одновременно войти в аудиенц-зал и встретиться ровно посередине — у пятого окна. Встретились. Но совсем не так, как предполагали устроители. Петр первым устремился к хозяину, пройдя через весь зал. Разговор продолжался около пятнадцати минут и свелся к обмену любезностями. Кажется, царь, ожидавший большего, был разочарован. Раздосадованный, он в дворцовом саду увидел пруд с лодкой и отвел душу, несколько раз обойдя на веслах водоем, — вода всегда успокаивала его.
Между тем поступок царя, который привел в ужас хранителей венского церемониала, принес свою пользу. Петр показал, как быстро он учится. Не менее щекотливый в вопросах царской чести, он тем не менее посчитал, что любезность в частной встрече не может уронить его достоинство. Леопольд мог сколько угодно кичиться тем, что царь, пройдя всю залу, как бы признал его первенство. Зато теперь из-за неподвижной маски выглянул человек, который заинтересовался своим гостем, а это было самое главное.
Шедшие параллельно переговоры великих послов с австрийцами успеха не приносили. Винить их в том трудно. Перемена в международной обстановке властно диктовала всем европейским дворам новые ориентиры дипломатических симпатий и антипатий. После того как в битве при Зенте войска знаменитого полководца, принца Евгения Савойского сокрушили армию султана, необходимость в продолжении войны с Турцией для империи отпала. Тем более что в Европе назревал новый конфликт — Война за испанское наследство. Австрийские дипломаты, мечтавшие поскорее высвободить руки, за спиной России уже начали переговоры с османами. Петр был крайне недоволен поведением союзников. Для него Азов и Таганрог — лишь первый шаг к завоеванию выхода в Черное море. Вторым шагом должны были стать захват Керчи и обретение права свободного судоходства по Черному морю. Австрийцы, узнав о планах царя, ничего другого придумать не сумели, как предложить русским завоевать Керчь… до подписания мира. Совет был с издевочкой, с расчетом на простачков: мол, воюйте — нам легче будет договориться с османами. Великие послы молча проглотили обиду и потребовали от союзников подписания мира не иначе как при условии передачи Керчи в царские руки. Австрийцы резонно заметили, что турки не привыкли отдавать крепости без боя. Против этого трудно было что-то возразить. Так что пришлось удовлетвориться лишь обещанием союзной стороны не подписывать мир, не ознакомив царя с его условиями.
Если на дипломатическом фронте дела складывались из рук вон плохо, то в сфере личных контактов двух монархов произошли сдвиги. Прежняя чопорность если не исчезла, то по крайней мере уже не столь мешала общению. Петр был вежлив, сдержан и прост. Двор был даже несколько шокирован, увидев вместо «дикаря» воспитанного человека. Заговорили о необычном государе московитов с «хорошими манерами». Бесспорно, Петр стремился произвести благоприятное впечатление. Но это не значит, что он хитрил и лицемерил. Царь и здесь оставался самим собой, думая прежде всего о деле и интересах страны.
Как и везде, Петр вызывал пристальное внимание окружающих. Суждения были в целом благоприятны. Кардинал Коллиниц, быстро сообразивший, что все надежды обратить царя к католической вере выстроены на песке, тем не менее признал: «У него живой и быстрый ум». Если вспомнить прежние отзывы, то нельзя не признать редкое единодушие их авторов. В наступавшую эпоху Просвещения, столь высоко ставившую ум и образованность, Петр развеял предубеждение о русских, по крайней мере в отношении их интеллектуальных способностей.
Две недели пребывания в Вене отмечены были празднествами. Царь побывал на маскараде, во время которого Леопольд, отчасти перенявший игру Петра, позволил себе пооригинальничать. Не имея возможности прямо провозгласить тост в честь царя, он чокнулся с Петром и произнес: «Если не ошибаюсь, вы знакомы с русским царем, выпьем же за его здоровье».
Выпили, тем более что со здоровьем Петра было все благополучно. Чего нельзя было сказать о положении в стране. Там случился очередной бунт.
Возвращение
Петр решил не задерживаться в Вене. Дальнейший путь лежал в Венецию, к последнему из союзников расползавшейся на глазах коалиции. Уже были отданы последние визиты, упакован багаж, как вдруг 15 июля пришла почта от князя-кесаря с известием о стрелецком бунте. Написано оно было до подавления бунта, точнее, в тот самый день, когда стрельцов под стенами Ново-Иерусалимского монастыря разбили, рассеяли и повязали. Но Федор Ромодановский об этом еще не знал. Так что Петру, получившему сообщение о движении четырех стрелецких полков к столице, оставалось гадать, чем все кончилось: подавлен бунт или нет?
Царь, больше всего не любивший неизвестности и неопределенности, не стал мешкать. Планы были решительно перекроены: решено ехать не в Венецию, а назад, в Москву. Петр наскоро царапает ответ Ромодановскому: «Письмо твое, июня 17 день писанное, мне отдано, в котором ты пишешь, ваша милость, что семя Ивана Михайловича растет, в чем прошу быть вас крепких; а кроме сего ничем сей огонь угасить не мочно».
«Семя Ивана Михайловича» — это намек на Милославских. Царь еще не в курсе всех событий, но приговор им уже вынесен: Милославские причастны, в том нет сомнения. Причастны и прямо (он уже уверился и в виновности сестры Софьи), причастны и косвенно, некогда дав простор стрелецкому своеволию. Отсюда и призыв быть «крепким» — выкорчевывать «семя» бунта и непослушания самым беспощадным образом. Здесь с Петра слетает весь его европейский лоск. Он вновь превращается в заурядного самодержца, действующего согласно российской ментальности — лучше перегнуть, чем проявить слабость и непозволительное милосердие. Письмо заканчивалось известием о скором возвращении в страну: «Хотя зело жаль нынешнего полезного дела, однако сей ради причины будем к вам так, как [скоро] вы не чаете».
19 июля царь покинул Вену. Началась бешеная гонка с короткими остановками для смены лошадей. Даже спали в карете, благо дороги были не такие, как в России: там «штормило», здесь умеренно «покачивало». Передышку позволили себе лишь на четвертый день, не ведая, что в дороге разминулись с очередным посланцем князя-кесаря. У того в сумке лежала долгожданная грамотка с известием о разгроме мятежников. Так Петр и продолжал мчаться, страдая от неизвестности.
Грамотку Ромодановского вскрыл в Вене третий посол Возницын, оставленный для дальнейших переговоров. Он тотчас направил ее с нарочным вдогонку царю. Тот настиг государя только в Кракове. У Петра отлегло от сердца. Однако намерение вернуться в Москву не было оставлено. Единственное, что позволяет себе успокоившийся царь, — это заняться неотложными дипломатическими делами.
В городке Раве Русской царь наконец встречается с польским королем и саксонским курфюрстом Августом II. Петр еще не знал, что судьба крепко свяжет его с этим государем-бонвиваном с повадками эпикурейца, донжуана и мелкого проныры. В историю Август войдет с определениями Сильный и Красивый. И то и другое относилось к облику короля. Не уступавший силой Августу, Петр красотой похвастаться не мог. Зато в историю войдет как Великий. Впрочем, в конце лета 1698 года оба государя имели равные шансы перед будущим. Август II — сама галантность, обходителен, весел, ловок. Его породистое, грубо слепленное лицо сразу приковывало внимание — голубые глаза, густые брови, крупный нос. Угловатый Петр, хотя и пообтесавшийся в своем заграничном вояже, проигрывал королю по всем статьям. Спасали петровская естественность и увлеченность: за делом царь не особенно задумывался над тем, как он смотрится в сравнении с хозяином.
Петр обладал редким даром разбираться в людях. Но на этот раз интуиция подвела его. Истинную цену своего будущего союзника по Северной войне он поймет не сразу. В 1698 году, во время встречи, он попадет под обаяние Августа, невольно приписав ему то, чего на самом деле не было: — готовность держать слово и твердость воли. Четыре дня прошло в разговорах, пирах и смотре саксонских войск. Со стороны могло показаться, что два молодых монарха только веселятся. Однако наедине разговоры принимали деловой характер. Август по восшествии на польский престол публично поклялся вернуть короне Ригу и шведскую Ливонию. Петр, окончательно убедившийся в невозможности сохранить союз против Турции, также склонялся к борьбе со Швецией, решив добиваться выхода к морю на северо-западе. Таким образом, и у Августа, и у Петра оказывался общий противник. А что еще нужно для союза?
Беседы свои оба государя вели без свидетелей, так что о многом и современникам, и историкам приходилось лишь догадываться. Но, кажется, сошлись они быстро, заручившись заверениями в «крепкой дружбе». Бумаг во избежание преждевременной огласки они никаких не оставили. Петр был связан со Швецией «вечным миром». Обоих «томила» война с Турцией, которая, конечно, стала бы значительно упорнее в переговорах, если бы узнала про планы польского короля и московского царя. Наконец, Август в Речи Посполитой был хозяином номинальным, и ему еще предстояло заручиться поддержкой сейма, чтобы заговорить в Речи Посполитой вслух о войне с северным соседом. Расстались монархи, довольные друг другом. В знак дружбы они обменялись саблями, шляпами и кафтанами. То был редкий случай, когда чужая одежда оказалась впору царю и даже несколько широка в плечах.
Первое путешествие царя за границу продолжалось полтора года. За это время Петром, послами и доверенными лицами были наняты около 900 специалистов. Кого среди них только не было: капитаны, штурманы, офицеры, инженеры, боцманы, матросы, плотники, бомбардиры, толмачи, доктора, корабельных, шлюзных, каменных и иных дел мастера, актеры, цирюльники (между прочим, чтобы брить и стричь бороды) и т. д. Были специалисты и вовсе уникальные: профессор математики с помощниками, таинственный драматург-поэт. Всех их следовало доставить в Россию, выдать жалованье. Но деньги требовались не только на специалистов. Одновременно производились огромные покупки. Приобретались инструменты, чертежи, карты, картины, книги, коллекции, оружие (тысячами), модели, лекарства, полотна и т. д. По самым приблизительным подсчетам, Великое посольство обошлось казне в 236 тысяч рублей, т. е. около 10–12 % всего годового бюджета страны!
Это цифры. Но важнее цифр изменения, которые не поддаются количественному выражению. На царя обрушилась масса новых впечатлений, рожденных, к примеру, такими «диковинками», как колодец в Кёнигштейне глубиной в 900 аршин (634 метра) или огромная бочка, вмещающая более 3300 ведер вина. Однако, как ни потрясало увиденное, оно тут же сменялось вполне деловыми вопросами. Преодолев первое чувство удивления, Петр интересовался практической полезностью того или иного прибора, изобретения, вещи. Такая реакция — свидетельство того, что к моменту приезда посольства в общении с западноевропейской культурой был пройден немалый путь. Конечно, царь открыл для себя новый континент под названием — Западная Европа, в сравнении с которым любимая Немецкая слобода теперь должна была казаться ему жалким осколком этого завораживающего мира. Но «открыли» Западную Европу Петр и его спутники, вовсе не как Колумб Америку, когда все внове, все необычно, все в охотку. Время «курьезов» и «диковинок» если и не прошло, то проходило. Члены посольства и волонтеры приглядывались и приценивались ко всему уже с толком и пониманием. Нужно уже было не абы что, а лучшее. Если искали табак, то непременно хороший, если часы — то английские, вина — не голландские. Это уже стадия вхождения в обыденную культуру.
Поездка дала Петру обильную пищу для размышлений.
Европейцы самоуверенно считали, что все в Европе — самое просвещенное и самое передовое. Основания так думать были. Европа обладала новейшими технологиями, дававшими ей преимущество над всеми народами. Мануфактурная стадия производства превращала Европу в промышленный центр мира, а все вокруг — в периферию, призванную поставлять сырье и покупать готовые европейские товары. Но к концу XVII века понятие «передовое» уже не сводилось к одним экономическим преимуществам. Просвещение и искусство — вот что стало предметом особой гордости. Европейцы исследовали и открывали новые миры не только за океаном, но и вокруг себя — в науках, музыке, живописи, литературе. Страсть к неизведанному и непознанному лихорадит интеллектуалов. Всеобщему осуждению подвергаются невежество и суеверия. Славится Просвещение, которому предначертано превратить приближающееся новое столетие в настоящий век Просвещения. Достижения цивилизации видимы не только в науках и искусстве. Петр сталкивается с совсем иным образом жизни, с другой повседневностью. Особенно бросается в глаза разница в жизни имущих сословий.
Для Петра процветание Голландии, Англии — предмет не одного только восхищения. Это еще и укор, и необходимость ответить на вопрос о причинах российской бедности, отсталости и невежества. Впрочем, Петр не склонен к долгому раздумью над этим вопросом. По тому, как он ведет себя во время Великого посольства, видно, что ответ ему ясен. Чтобы догнать ушедшую вперед Европу, надо прежде всего перенять у европейцев их достижения. Проблема, таким образом, пока сводится им, в основном, к заимствованию.
25 августа царь подъехал к Москве в точности со своим обещанием: «…будем к вам так, как вы не чаете». Это «не чаете» следует понимать в двух смыслах: Петр не оговаривал даты своего появления и не требовал встречи, которую прежде устраивали при возвращении государя в свой стольный град.
До Петра каждое возвращение государя в Москву сопровождалось пышной и торжественной церемонией. Даже кратковременные отъезды на богомолье не были исключением. Петр отбросил традицию, не посчитавшись с тем, что подданные не видели его более года. За всем этим стояли важные изменения в понимании того, что есть государь. Предшественники Петра — земные боги, каждый шаг которых наделен не постижимым для подданных величием. Для Петра величие было заключено не в собственной персоне, а в государстве. Царь трудится для создания величия государства и в этом величии проявляет себя. То, что для Алексея Михайловича было сущностью власти, тем, чем нельзя было поступиться — ее церемониальной величавостью и сакральной магией, — для сына стало обременительной традицией. Традицией же можно было пожертвовать!
Царь не поехал в Кремль, а свернул в Немецкую слободу, к Гордону и Анне Монс.
Анна была дочерью виноторговца и бочарных дел мастера Иоанна Монса, выходца из немецкого города Минделя. К моменту появления царя в Немецкой слободе Монс уже достаточно прочно обжился в России и пользовался всеобщим уважением за свой ровный нрав и бюргерскую честность. Около 1692 года Петр познакомился с семьей виноторговца. Резвая и красивая Анна Монс пленила сердце царя. В глазах Петра она и воспитанием, и характером выгодно отличалась от Евдокии. Вскоре Анна Монс стала фавориткой государя. Напрасно покинутая Евдокия Федоровна тосковала и звала к себе «лапушку свет-Петрушеньку». Тот по возвращении из поездок охотнее сворачивал в слободу к Анне, нежели в кремлевские терема. Так случилось и на этот раз. «Крайне удивительно, — записал австрийский посол Гвариент, — что царь, против всякого ожидания, после столь долговременного отсутствия еще одержим прежней страстью: он тотчас по приезду посетил немку Монс».
Между тем поступок царя говорил о многом. Петр еще за границей решил окончательно порвать с царицей и отправить ее в монастырь. Опала царицы отныне стала явной. Явными стали и предпочтения государя. Его проезд мимо царских теремов и покинутой Евдокии не сулил ничего хорошего.
На следующий день началось паломничество в Преображенское, куда из слободы приехал государь. Входили придворные, согласно обычаю — с большими поклонами и приветственными речами. Встречали их по-новому — ножницами… Петр собственноручно отрезал им бороды.
Борода — признак истинно православного человека. Поступиться бородой означало потерять самого себя. Брадобритие — для иноверцев, «папежников», «лютеров». XVII век со всеми своими новшествами лишь слегка осмелился коснуться «неприкасаемой» бороды — иные модники, преступая церковное осуждение, стали ее подстригать на польский манер. С началом правления Петра рядом с распушенными и подстриженными бородами замелькали голые подбородки. При всех оговорках и то и другое оставалось делом личного выбора. Однако с возвращением Петра из-за границы все изменилось. Выбор был сделан им одним. За всех. Отныне обладатель бороды превращался в противника государя и его начинаний. Борода становилась символом оппозиционности, протеста против крушения основ старой русской жизни.
В числе первых жертв наступившей «эпохи брадобрития» оказались «генералиссимус» Шеин и князь-кесарь Ромодановский. Никакие прежние заслуги в зачет не шли. Ножницы в руках царя работали с завидной быстротой. Очевидно, Петр был так взвинчен контрастом между обритой Европой и бородатой Москвою, что не желал ждать. Он жаждет сравняться с Голландией и Англией хотя бы внешне, бритыми рожами. Поистине, в этом нетерпении обещание «будем к вам так, как не чаете» обретало совершенно иной, не временной, а эпохально-знаковый смысл.
Устав кромсать бороды, царь отдал ножницы шутам. Жест не менее символичный — борода, драгоценный символ православного человека, слетала к ногам, срезанная руками шутов. Тут уж слов не оставалось — одни слезы и воздыхания. Наступление на бороду вскоре дополнилось гонением на русское платье.
В конце 1699 года было осуществлено еще одно новшество. Велено было начинать новый год не с 1 сентября, дня Семена Летопроводца, а с 1 января. Менялось и само летоисчисление. Отныне оно производилось не от Сотворения мира, а, как в Западной Европе, от Рождества Христова. Царь подумывал и о переходе с юлианского календаря на григорианский. Однако подобное решение, затрагивающее исчисление переходящих дат всех церковных праздников, грозило большими осложнениями и невероятным смятением умов. Здесь даже у Петра не хватило на это смелости, и он отступился.
То были ближайшие и явные следствия первого великого путешествия царя за границу. До Полтавы — если считать с момента его возвращения — оставалось чуть меньше одиннадцати лет.
«Стрелецкое разорение»
Бунт дал Петру возможность поквитаться со стрельцами. За прежние унижения, пережитый страх, за расправы над родственниками и Артамоном Матвеевым. Конечно, многое из происходившего в мае 1682 года ему было непонятно. Но, прижимаясь к насмерть перепуганной матери, он уже твердо знал, кто его враги. Сначала это недетское знание было сродни ужасу, сотрясавшему конвульсиями тело. Потом, по мере того как Петр взрослел и набирался сил, оно переросло в холодную ненависть. Стрельцы стали для Петра нелюбимыми подданными, один вид которых заставлял его грозно сводить брови. Не случайно в «потешных баталиях» стрельцам чаще всего отводилась роль противной и битой стороны.
Стрельцы платили Петру такой же нелюбовью. Они интуитивно чувствовали, что в петровское будущее они плохо вписывались. Уходили в дымку преданий рассказы старых стрельцов о хлебной московской службе и щедротах благоверного Алексея Михайловича. Идеализация старины — лучший способ всколыхнуть недовольство. Старина всегда лучше, хотя бы потому, что она — старина. Петровская служба воспринималась как нарушение старины, прямое пренебрежение тем, что было установлено и освящено временем. Отныне стрельцы надолго отлучались от дома, а это оборачивалось разорением их хозяйств. После падения Азова четыре стрелецких полка были оставлены в крепости. Год спустя пришел новый приказ, но не о возвращении, а о походе в Луки Великие. Стрельцов мало волновала государственная необходимость в подобной военной акции, направленной на поддержку искателя польского престола, курфюрста Августа. Для них переход с южной границы на западную — новые злоключения и отсрочка надежды увидеться с семьями.
Путь через осенние хляби был нелегок, и едва ли стрельцы сильно преувеличивали (таков жанр) в своих челобитных, когда писали, что «пришли чуть живы». Это вовсе не значит, что пришли — легли и умираем. «Чуть живы» — это во всем недостаток, неустроенность и прозябание. Собственно, требовали они немногого. Кроме кормового и денежного жалованья (кто его не просил?), определиться со сроками возвращения в московские слободы. Терпение истекало — хотелось загнать его в четко отмеренные недели и месяцы служебной лямки.
Под Луками стрельцы прожили с полгода, копя обиды на бояр, которые их «в Москву не пускают», и на уехавшего в неизвестность, «в немцы» царя Петра. В конце мая 1698 года новая весть — поход в Торопец. Явилась надежда, что в бесконечных странствиях это последняя точка перед Москвой. Но оказалось, что впереди стрельцов ждет еще служба в Вязьме, Белой и иных городах. Наступил предел.
6 июня на сходе четырех стрелецких полков, сменив неугодных начальных людей, решили идти в Москву. Было объявлено, что зовет полки сама правительница Софья Алексеевна. Захлебываясь в крике, даже прочитали будто бы от нее присланную грамотку: «Теперь вам худо, а вперед будет еще хуже. Ступайте… Быть вам на Москве, стать табором под Девичьим монастырем и бить мне челом, чтоб я шла по-прежнему на державство».
Писала ли на самом деле эту грамотку Софья или не писала — дело темное. Но вот адрес, откуда надо было вызволять опальную царевну и сажать «на державу», был точный.
Режим пребывания опальной царевны в Новодевичьем монастыре не отличался суровостью. Иноческое платье надевать насильно не заставляли — живи в монастыре, как знаешь, только не мути воду и не мечтай о былом. В монастыре у Софьи была своя прислуга. Из Кремля привозили продукты и лакомства, которые по-прежнему отпускались на содержание царевны по Дворцовому ведомству. Даже библиотека, свидетельство любомудрия правительницы, переехала вместе с ней в монастырские палаты.
Не обделена была царевна и вниманием. Сестры поочередно наезжали в обитель. Заглядывал к царевне и царь Иван. У Софьи, по-видимому, к брату был особый интерес: в случае смерти царя Петра единодержавие Ивана должно было означать для нее освобождение из монастырского заточения. Случилось, однако, обратное: 29 января 1696 года умер не Петр, а Иван, так что надежда вернуться в кремлевские палаты, переступив через гроб Петра, не сбылась.
Да и хотела ли царевна просто вернуться в Кремль? Софья по натуре своей была борцом. Ее честолюбие, жажда власти и уверенность в том, что под ее началом все пойдет не так, как при сводном братце — а при нем все идет вкривь и вкось, — не давали ей примириться со своим положением. Можно лишь догадываться, какие страсти кипели за внешней сдержанностью царевны, когда она узнавала от сестер о происходящем во дворце и в стране.
Потом Петр уехал в Великое посольство. Царевна, как опытный политик, должна была сразу смекнуть, какой это шанс — столица и царский скипетр остались без присмотра. Если вдуматься, это положение чем-то неуловимо походило на ситуацию конца апреля — начала мая 1682 года, когда стрелецкий бунт вознес ее на вершину власти. Так почему бы опять не попробовать? Потом, когда все кончится полной неудачей и кровавым розыском, Софья примется утверждать, что не звала стрельцов в Москву и грамоток к ним не слала. А ежели что и было, то сотворено ее именем чужой рукой — разве в том воровстве она ответствует? Однако та Софья, которая предстает перед нами на страницах истории, несомненно, была способна на подобное. Рискованная игра, закрученная до упора интрига — в ее натуре. Петр, сам не чуждый риска — в этом они с Софьей были равно не похожи на своих пресных братьев и сестер, — не сомневался, что царевна грамотками и обещаниями кружила простодушные стрелецкие головы. Доказать он, однако, этого не смог, хотя и не сомневался в своей правоте.
…Стрельцам не только прочитали грамотку от имени бывшей правительницы. Выкрикнули и «программу» — разорить Немецкую слободу и побить бояр-изменников. Вспоминали 1682 год, когда «все по обычаю своему управили», говорили, что надо, спасая царство, все повторить.
Известие о движении стрельцов к Москве вызвало в столице страшный переполох. Наскоро были собраны силы, отданные под начало боярина Шеина. Вечером 17 июня правительственные войска сошлись со стрельцами под Истрой. После нескольких залпов стрельцы бросились врассыпную. Кинувшаяся следом конница вязала их скопом. Наскоро был организован розыск, в результате которого казнили 130 человек. Среди них оказались «пущие заводчики», признанные руководителями мятежа. Остальных стрельцов развезли по монастырским застенкам и острогам.
Вернувшийся Петр возобновил следствие. Новый розыск был не в пример прежнему — шире и круче. Царя интересовала не степень вины каждого из стрельцов — здесь все они по закону достойны были плахи. Царь искал нити заговора.
Шеину в эти недели лучше было не показываться Петру на глаза. При одном виде незадачливого генералиссимуса государь заходился в гневе. Царь обвинял Шеина в том, что тот слишком быстро лишил «заводчиков выступления» жизни. Они ушли, утаив главное. Впрочем, еще оставалась надежда — десятки недопытанных стрельцов в узилищах. «Я допрошу их покрепче вашего», — пообещал Петр и слово свое сдержал, став завсегдатаем пыточных застенков.
Допросы начались уже в сентябре. В десяти застенках стрельцов поднимали на дыбу, били «с подъему» кнутом, палили огнем. Никого из судей, боявшихся прогневить царя… излишним милосердием, не интересовало, что пережили стрельцы за три года скитальческой службы. Сочувствия не было. Не было и понимания того, что главная причина бунта — отчаяние. «Мы-де всеми полки пошли на смерть, что-де нам по службе умереть и на Москве умереть же», — описывал эту стрелецкую безысходность один из допрашиваемых.
Царь особенно доискивался доказательств виновности Софьи. Должно быть, именно в эти дни в сознании Петра отчетливо всплыло признание Ивана Цыклера о намерении Софьи его зарезать. Тогда, торопясь за границу, царь не довел розыска до конца. Цыклера с товарищами казнили, а про слова Софьи забыли, списали на оговор. Оказалось, зря. Теперь, наученный горьким опытом, Петр во что бы то ни стало намеревался докопаться до истины. Во всех застенках стали задавать один и тот же вопрос: как хотели стрельцы посадить Софью в Кремль — «по какой ведомости, по присылке ль от ней или по письму»?
Кнутобойное усердие судей скоро дало результат: стрелец Василий Алексеев с пытки признался, что в Великие Луки и Торопец им приносили от царевны Софьи письма и Артемий Маслов читал их перед полками. Спросить, однако, у тех, кто приносил грамотки, не было возможности. Они-то как раз и были теми преждевременно оборванными ниточками, вызвавшими царский гнев на Шеина. Но был другой путь: выяснить посредников между царевной и стрельцами.
Судьи принялись перебирать окружение царевны. Прислужница Ульяна Колужина поведала о том, что приезжавшие к Софье сестры секретничали, и это, конечно, подозрительно: «Что меж собою станут говорить, в то число ее, Ульяну, высылают вон». Служанка Васютинская прибавила: слышала, как царевна Марфа Алексеевна сообщила Софье о приходе стрельцов к Москве: «Желают тебя, чтоб ты царствовала».
Новость была не из приятных. Получалось, что в дело, точно в водоворот, затягивало все новых и новых подозреваемых, и на этот раз это — сестры царя. 24 сентября Петр сам допросил царевну Марфу. Та призналась, что сообщила Софье о приходе стрельцов, но обвинение в посредничестве с ними отрицала. Скорее всего, царевна говорила правду: на такое угрожавшее застенком дело надо было решиться, а Марфа смелостью не отличалась.
27 сентября Петр приехал в Новодевичий монастырь, чтобы лично допросить Софью. Брат и сестра не виделись десять лет. Несомненно, они вспоминали друг о друге. Петр — много реже, Софья, должно быть, каждый день. При этом можно не сомневаться, какие это были горькие воспоминания! Опальная царевна держалась стойко. Даже очная ставка со стрельцами, которые читали якобы грамотки Софьи, не изменили ее показаний. Не писала и не звала. А что стрельцы сами приходили и звали ее на державу, «и то-де не по писму от нее, а знатно потому, что она со 190-го году (по допетровскому летоисчислению 7190 г. —
Царь, конечно, не сомневался, что все подозрения — чистая истина. Потом в письме к Ромодановскому, в котором он утвердил новый, более строгий режим содержания Софьи, намекнул: она из тех, кто в церкви благочестив, а с паперти «денги наубиство дает». Однако без явных улик прямо осудить сестру не решился. Впрочем, судьба царевны и без того была предрешена. 21 октября в обители появилась новая инокиня — Сусанна. То была Софья, сменившая наряд царевны на черное платье монахини.
На этот раз Петр не ограничился одним только постригом. Его сумеречная, путаная душа каждый раз в столкновении с Софьей оборачивалась самыми темными сторонами. Когда-то он приказал залить кровью Цыклера тронутый тленом гроб Ивана Милославского. Теперь, в конце октября, царь прибавил к этой страшной выдумке трех повешенных стрельцов перед окном Софьиной кельи. Один из них держал привязанную к рукам челобитную, звавшую Софью на царство. За этими тремя вокруг обители висели еще 230 стрельцов. Когда ударили морозы (казненных не снимали пять месяцев), ветер стал раскачивать мертвых и их тела оледенело стучали друг о друга, пугая монахинь.
В сентябре начались казни. Стрельцов вешали, колесовали, рубили головы. Петр в эти дни ходил весь издерганный, неуравновешенный. День проводил в застенках, вечер — с приятелями за столом. Приступы необузданного веселья чередовались с припадками дикой ярости, заставлявшей трепетать окружающих. Что ощущал в эти дни царь? Сомнительно, чтобы его мучило раскаяние. Отправляя на смерть стрельцов, он был уверен в своей правоте. Конечно, Петр помнил, что за пролитую кровь придется отвечать перед Богом. Но спасительной была мысль, что казнил по праву, по закону, радея об Отечестве и о вере. Значит, божественным и человеческим судом он будет оправдан и прощен. Поступать обратно — помиловать и не наказать — для Петра было как раз непростительно. Ведь он отвечал перед Богом не за одних замученных стрельцов, а за всю Россию. Этих не наказать — Россию казнить. Вот его оправдание и его Голгофа.
Сказанно это не для того, чтобы защитить Петра — какое уж здесь оправдание! — а для понимания мотивов, двигавших этим человеком. Последние всегда историчны, т. е. обусловлены нравственными представлениями эпохи, пониманием долга, втиснутого в узкое пространство между добром и злом. Век просвещения, может быть, потому с такой страстностью стал взывать к человеколюбию и милосердию, что вокруг царили жестокость и равнодушие. Средневековая Россия в этом смысле мало отличалась от стран раннего Нового времени. В той же просвещенной Англии преступников продолжали четвертовать, причем каждая казнь превращалась в зрелище для любопытствующей черни и знати. Петр в нравственном отношении остался человеком своего века.
Москва еще долго пребывала в страшном ожерелье мертвых тел. Из бойниц Белого города вместо орудийных жерл торчали засиженные вороньем бревна, на которых гроздями висели мятежники. Нетрудно представить атмосферу этих месяцев, ставших началом преобразований. Резали бороды, меняли долгополое платье на иноземное, в шутовском кривлянии высмеивали все старорусское — и попробуй не сбрей, не поменяй, не посмейся, когда кругом такое! Петр не спрашивал мнения — нравится, не нравится. У него на все был свой, единственный вариант ответа — понравится. Но на самом деле недовольных хватало. Только свою ненависть они научились скрывать. Боясь открыто выступить против нововведений, петровские недруги готовы были душить все начинания нерадением. Петр во все вкладывал душу, они, внешне покорствуя, леденили все равнодушием. Казнями царь преподнес своим противникам урок. И он был усвоен так, что до конца жизни реформатор будет ощущать постоянное и неуловимое сопротивление своим планам. Но уличить таких «супротивников» будет трудно.
Воронежское кораблестроение
После кровавых расправ Петр испытывал потребность в смене обстановки. Едва закончился розыск, как он помчался в Воронеж, на верфи. Октябрьское непогодье превратило дорогу в муку. Даже привыкший ко всему царь признает: «Несказанную нужу принесли от непогодья». Однако о «нуже» сразу было забыто, едва показались верфи и остовы строящихся кораблей. Первое беглое впечатление, как глоток свежего воздуха, — флот «зело во изрядном состоянии». Затем восторженное состояние уступило место более критическому взгляду. Царь стал находить в судах и на верфи множество недостатков. Это, впрочем, значило только одно — после кровавых казней царь пришел в себя.
Знаменитая формула из боярского приговора «Флоту быть!» вызвала настоящий переворот в Воронежском крае, где царская воля должна была обрести свое материальное воплощение. Здесь закладывались и строились казенные корабли и корабли кумпанств. И хотя воронежские судостроители со времен азовской эпопеи обрели немалый опыт, новые задачи были не в пример масштабнее прежних. Строили парусные суда, которые по своим конструкторским особенностям сильно отличались от галер.
Как всегда, ощущалась острая нехватка в знающих людях. Даже Немецкая слобода, эта универсальная палочка-выручалочка Петра, на этот раз мало чем могла помочь. Все мастера давно были приставлены к делу. Приходилось выискивать, где только можно, заграничных мастеров и задумываться об обучении собственных. Однако после школы, пройденной в Голландии и Англии, главному корабелу страны, несомненно, стало легче преодолевать «узкие места» в строительстве. Он уже многое умел. А если не умел, то мог найти грамотные подходы.
Одна из главных трудностей, тормозивших развитие кораблестроения, — отсутствие хорошего леса. Присланные из Москвы иностранцы «для указанья лесов» не только не могли точно сказать, какой лес годен, а какой нет, но и «сколько на те кумпанства лесов отвести надобно, того-де они не знают и отмерить… невозможно». Тогда Петр приказал нарезать участки леса с большим запасом по причине постоянных жалоб, что «лес плох, корявистый, невысокий и не гладкий». Но и с таким заделом кумпанства часто садились «на мель». Вскоре все леса вокруг были истреблены, причем не на одно корабельное строение, а для получения смолы, древесного угля, драницы. К концу 1698 года приходилось сплавлять и подвозить лес в Воронеж за десятки верст. В итоге работы замедлялись, Петр озлоблялся, распекал начальных людей. Те, в свою очередь, обрушивались на подчиненных, и так по цепочке, до последнего мужика, проклинавшего обременительную царскую затейку. Трудности с материалом для строительства судов привели государя к мысли о заповедных местах, где будет подрастать пригодный лес. Это намерение удастся осуществить во второй половине царствования.
Еще одно узкое место — рабочая сила, особенно квалифицированная. Размах кораблестроения был таков, что речь шла о сотнях людей. По обыкновению, начали с тягловых черных людей. Согнали со всего края, но оказалось, что их все равно мало. Тогда взялись за мелкий служилый люд. И все равно людей не хватало, хотя перепуганные строгими царскими указами воеводы пригоняли на верфи «ребятишек самых малых». Люди болели, умирали, убегали. Кое-кому удавалось откупиться от начальных людей, быстро превративших строительство в своеобразный «бизнес» — поднеси требуемое, и тебя тотчас занесут в список заболевших и отпущенных. Воистину флот рождался не только под стук топоров, но и под свист кнута, стоны истязуемых и «аккомпанемент» злоупотреблений. Столь странная, построенная на диссонансах «музыка» станет сопровождать едва ли не каждое начинание Петра, отражая самую суть противоречивой природы новой государственности.
Однако дело двигалось. Без Петра — медленнее, с его приездом — быстрее. На разбросанных по берегу реки Воронеж верфях поднимались остовы кораблей, напоминавшие издали костяки доисторических животных. Это были баркалоны, галеры, бригантины и иные, не знакомые для русского глаза типы кораблей. Сначала закладывали кили — устанавливали брусья на подкладины и сбивали гвоздями; затем поднимали нос и корму, ставили кривули, «дубовые распаря», ладили палубы, обшивали «прибойными досками», конопатили, смолили, сталкивали в воду, ставили мачты, доделывали и отделывали, устанавливали такелаж и оснащали всем, чем было положено, — от слюдяных фонарей до кленовых ложек.
Всего требовалось в немалом количестве. Вот, к примеру, не самый большой корабль — баркалона(«в воде ходу глубину 7 футов»), который предстояло сладить кумпанству боярина М. А. Черкасского. Не говоря уже о множестве деталей из дуба, сосны, липы, березы, клена, нужно было поставить на него 26 орудий разного калибра, 200 ружей для экипажа, компасы, железа на 300 пудов и доброе парусное полотно. В итоге строительство каждого корабля приводило в действие десятки самых разнообразных ремесел и настойчиво подталкивало к созданию мануфактур, ведь для оснащения судна важно было не только количество, но и качество — стандартизация, взаимозаменяемость одинаковых деталей.
К приезду в Воронеж Петра оказались готовыми или почти готовыми несколько судов. Им дали названия: «Колокол», «Лилия», «Барабан», «Сила», «Весы», «Цвет войны» и даже… «Три рюмки». Осмотр далеко не всех судов обрадовал царя: лес был сырой, работа недобросовестна. С такими кумпанствами царь не церемонился и заставлял все переделывать. Не удержался Петр и от того, чтобы самому не поплотничать. В середине ноября он заложил «Гото Предестинацию» — «Божье предвидение». Утверждают, что судно было оснащено килем особой конструкции, специально разработанной Петром для мелководного Дона. Конечно, в этой новизне был свой риск. Однако для чего же тогда Петр ездил учиться? Он ведь хотел не только копировать, но и создавать новое. Проработав две недели на закладке нового судна, царь спешит сообщить в Москву: «Мы здесь зачали корабль, который может носить 60 пушек от 12 до 6 фунтоф».
Как бы освежающе ни действовало на Петра пребывание на верфях, дела настоятельно требовали возвращения в столицу. Царь объявился в Москве в конце декабря. Но, естественно, за всей суетой дел и празднеств, связанных с Рождеством, о воронежском строительстве не забыл и требовал постоянного отчета. К этому времени царские планы, связанные с азовским флотом, претерпевают очередные изменения. Заключенное в Карловичах с турками двухлетнее перемирие побуждает быть сдержаннее в военных демонстрациях на Азовском и Черном морях. Ныне главное — мир с Турцией. Для подкрепления мира эскадра — вещь чрезвычайно полезная. Конечно, затеяв строительство флота, Петр готовил его к войне. Но теперь, с перемещением интересов внешней политики с Черного моря на Балтику, флот должен был прежде всего продемонстрировать туркам морскую мощь России. Считалось, что так будет легче убедить турок в необходимости мира.
В феврале 1699 года Петр вновь засобирался в Воронеж. Бранденбургский посланник, свидетель царского отъезда из дворца Лефорта, так описывал это событие: царь «среди танцев, около 10 часов, простился со всеми теми, которые участвовали в танцах, вышел, сел в сани и поехал в Воронеж». Все сделано в истинно петровской манере, который ухитрялся впрессовать в короткие отрезки времени самые разнообразные и порой совсем не схожие стороны жизни. Вот он из атмосферы шумного веселья, разгоряченный, обняв в последний раз (именно в последний раз!) Лефорта, прямо с крыльца окунается в атмосферу зимней дороги (это уже не октябрьские хляби — морозно и укатано), чтобы затем вновь сменить ее на суету корабельного строительства. Петр живет в бешеном ритме, в калейдоскопе дел и впечатлений. Он устает, жалуется, радуется, гневается — это его жизнь, совсем не похожая на жизнь прежних государей и всех последующих.
Но на этот раз ему пришлось покинуть Воронеж раньше намеченного срока. Из Москвы пришло известие о тяжелой болезни Лефорта. И вновь дорога, вновь тоскливый стон колокольцев. Как ни погонял царь ямщика, болезнь оказалась проворнее. Он застал Лефорта уже лежащим в адмиральском мундире в гробу. После смерти Натальи Кирилловны это для него вторая, самая ощутимая потеря. Даже смерть брата Ивана не так опечалила. Ушел «дебошан французский», друг и единомышленник, научивший многому — и хорошему, и плохому. Большинство историков обвиняют Лефорта в том, что он приохотил молодого государя к вину и иным неистовствам, которые для православного человека — стыд и грех. Несомненно, веселый швейцарец влиял на Петра не столько в смысле умственного развития, сколько в смысле раскрепощения. Ясно и то, что нередко между раскрепощенностью и распущенностью не было границы. Лефорт был не тот учитель, чтобы четко провести нравственную черту, а Петр — не тот ученик, которого она бы остановила. И все же царь горевал не случайно: в своей индивидуальной «европеизации» он был многим обязан этому человеку.
Похоронив Лефорта, Петр вернулся в Воронеж. Главная забота тех дней — спуск «Гото Предестинации». По насаленным брусьям судно легко скользнуло в воду. Еще не достроенное, оно порадовало царя-корабела своими «добрыми пропорциями». После завершения всех работ — одних резных фигур было более ста — к этому впечатлению прибавилась радость и от «изрядного художества». Петр мог гордиться еще двумя обстоятельствами. Во-первых, «Гото Предестинация» — от клотика до киля — его детище. Во-вторых — и это не менее удивительно, — при строительстве обошлись своими силами, «без содействия немецких мастеров». В итоге «Гото Предестинация», как и знаменитый голландский ботик, станет особенно дорога Преобразователю. По сути, «Гото Предестинация» — «выпускная работа» Петра, которая подтвердила истинную ценность всех его знаний, навыков и дипломов. Царя даже не смутит печальная судьба «Гото Предестинации», которая была обречена вместе со всем флотом сначала на прозябание в азовских водах, а затем — на огненное подпаление по условиям несчастного мира с Турцией. «Божье предвидение» оправдало свое название не победами, а той уверенностью в собственных силах, которую оно дало одним фактом своего появления.
В канун грозных испытаний
Великое посольство не выполнило своей главной дипломатической задачи. Антитурецкий союз не обрел второго дыхания. Более того, стало ясно, что союз находится при последнем издыхании. Однако это была неудача из разряда поучительных. Она всерьез заставила задуматься о будущем. Ответ был найден во время все того же Великого посольства, когда обозначился новый противник — Швеция.
Насколько отчетливо понимал царь, с кем ему предстоит иметь дело? Что знали в Кремле о Швеции и ее возможностях? Насколько эти сведения соответствовали тому, чем в действительности была Швеция?
Швеция давно уже пребывала в ранге европейских тяжеловесов. Этим она была во многом обязана свои правителям, сумевшим в продолжение XVII столетия превратить малонаселенную и небогатую страну в сильнейшую военную державу. Особое место здесь принадлежит королю Густаву II Адольфу. В европейской истории он более известен как выдающийся полководец и военный деятель. Однако масштаб личности этого правителя был много шире. За двадцать лет своего правления Густав-Адольф если и не изменил кардинально Швецию — слишком мало времени! — то придал ей такой вектор движения, результатом которого стало превращение королевства в одну из самых сильных европейских монархий. Для этого королю пришлось выступить в роли реформатора, одного из отцов-создателей «просвещенного абсолютизма». Приступив к экономической модернизации страны, король взял за образец Голландию. Сделать это было ему много легче, чем позднее Петру. Сказались не только близость культур и общность вероисповедания, но и отсутствие предубеждения — Швеция еще до своего стремительного восхождения не была отмечена в европейском мировосприятии печатью «варварства» и «дикости».
Богатая железными и медными рудами, Швеция до XVII века использовала архаичную металлургическую технику. Густав-Адольф зазывает в свою страну голландских негоциантов и предпринимателей, отдавая им в долгосрочную аренду рудные месторождения, шахты и горные заводы. На современном языке это называется — создание условий для иностранных инвестиций, которые обильно потекли в бедную на капиталы Швецию. Среди первых вкладчиков оказался крупнейший голландский финансист Луи де Геер, прибравший к рукам железные рудники Финспанга. С этого времени началась быстрая техническая модернизация шведской металлургии. Из крупнейшего металлургического центра Европы, Льежа, были выписаны мастера, которые построили большие «французские» домны и ввели «валлонскую» ковку. В это время другой голландский предприниматель, Гуверт Силентц, перестроив медные рудники и заводы Фалуна, добился резкого улучшения качества медного литья.
Разумеется, вкладывая деньги в развитие шведской промышленности, голландские негоцианты заботились о собственной прибыли. И Густав-Адольф не препятствовал этому, отлично понимая, что овладение новой технологией требует больших затрат, времени и терпения. Шведское железо и выкованное из него оружие постепенно расползались по всей Европе, и если не зарабатывали репутации самого лучшего, то по крайней мере котировались как надежные и недорогие. Король получал свою долю прибылей в виде аренды и пошлин, но не это было главное. В стране вскоре появились собственные мастера, способные обойтись и без голландцев. К тому же улучшение качества литья дало толчок к созданию нового вооружения, а с ним и к изменению всего военного дела, причем настолько кардинальному, что у историков все произошедшее в этой сфере получило название «военная революция». Эта «революция» позволила Швеции опередить соседние страны в создании постоянной армии (второй после Голландии). Построенная на основе строгой выучки и железной дисциплины, освоившая и творчески переработавшая голландские стратегические и тактические приемы, эта армия за годы Тридцатилетней войны превратилась в грозную силу, с которой принуждены были считаться все участвовавшие в конфликте стороны. Система Густава-Адольфа представляла собой комбинацию огневой и ударной мощи, вскрывавшую боевые порядки неприятеля, как острый нож консервы.
Среди самых известных новаций Густава-Адольфа — широкое использование легкой артиллерии. В прежние времена литье было столь несовершенным, что даже малокалиберные орудия приходилось делать толстостенными. А это, в свою очередь, пагубно сказывалось на весе орудия. Так, французская «3-фунтовая» (стрелявшая ядрами в 3 фунта) пушка весила около 30 пудов и требовала упряжки из 4 лошадей — при том что ее скорострельность и боевая эффективность были очень низкими. Новейшая технология позволяла отливать пушки с меньшим весом и большим калибром. Густав-Адольф быстро соединил одно с другим и занялся созданием чудо-оружия. Король сам инструктировал лучших оружейников Европы, раздавал им технические задания и участвовал в испытании первых образцов. В результате в 1629 году на свет явилось новое оружие — медная «полковая пушка», «regementsstycke», весившая при том же 3-фунтовом калибре всего 7–8 пудов. Такое орудие могли катить по полю несколько артиллеристов, оказывая огневую поддержку пехоте прямо в ее боевых порядках. Правда, из-за тонкости стенок ствола первые «полковые пушки» могли стрелять только картечью, что в ближнем бою следует считать скорее достоинством, чем недостатком.
Для быстрой стрельбы шведские оружейники создали специальный зарядный патрон. В результате сноровистые шведские артиллеристы успевали за одну минуту выстрелить до 5 раз — чаще, чем вооруженные мушкетами пехотинцы!
Нововведения не обошли и ручного вооружения. Густаву-Адольфу удалось добиться уменьшения веса мушкета. Стрелять и заряжать стало легче, благодаря чему произошли изменения в боевых порядках. Мушкетеры Густава-Адольфа стали выстраиваться в три шеренги, пикенеры — в шесть, тогда как главный противник короля, герцог Валленштейн, по-прежнему прибегал к глубоким и малоподвижным построениям. Итог усилий короля — значительное возрастание огневой мощи армии скандинавов, которая стала своеобразной «визитной карточкой» «шведской системы». Правда, самому Густаву-Адольфу, погибшему в 1632 году в сражении при Лютцене, не удалось в полной мере воспользоваться плодами собственных трудов. Зато его преемники не упускали случая обратить в бегство огнем и сокрушительным напором своих противников, тем более что шведские оружейники продолжали совершенствоваться: к середине XVII века на заводах де Геера научились отливать легкие и дешевые чугунные орудия, стрелявшие как ядрами, так и картечью. Благодаря новой технологии выпуск орудий был поставлен, что называется, на поток — до тысячи в год. Швеция на долгие годы превратилась в законодательницу «артиллерийской моды». Типы ее орудий, способы и приемы их применения старательно изучались и копировались в других армиях.
Ограниченность средств, а значит, невозможность иметь крупные наемные формирования, посредством которых выигрывались в те времена войны, побудили Густава-Адольфа искать иные способы комплектования и организации армии. Здесь королю-реформатору помогла сохранившаяся уникальная шведская традиция — всеобщая воинская повинность. Густав-Адольф упорядочил ее исполнение: в армию стали призывать на 20 лет одного из десяти военнообязанных мужчин. За этот срок новобранца успевали приучить к суровой дисциплине и превратить в бывалого и умелого воина. Теперь, не уступая наемным армиям в выучке, шведы превосходили своих врагов сплоченностью и духом. Была создана не просто постоянная армия, а национальная регулярная армия. Ее полки были расквартированы в строго определенных местах, что позволяло в случае опасности быстро и без суеты мобилизовать силы и выступить против врага. Позднее участники Северной коалиции ощутили всю эффективность отлаженной системы: как ни стремились датчане и саксонцы воспользоваться преимуществами внезапного нападения, шведы лишили их этой возможности. Шведская армия была собрана, изготовлена к бою и доставлена на театр военных действий с быстротой, вызвавшей шок у незадачливых союзников.
Параллельно правителям Швеции удалось решить финансовые проблемы содержания армии. Сначала посредством упорядочивания кадастра, введением поземельного налога и чеканкой медной монеты высокого номинала, затем — контрибуциями и эксплуатацией завоеванных территорий. Создание регулярной армии позволило запустить механизм захватнических войн, когда каждая война кормит войну следующую. Первой пришлось расплачиваться, в основном, Германии, 20 тысяч городов и деревень которой были разграблены, сожжены, опустошены за годы Тридцатилетней войны. Деньги позволили добавить к национальному ядру армии наемников. Густав-Адольф заканчивал свой жизненный путь, сколотив огромное по меркам малонаселенной Швеции войско — в 80 тысяч человек. При нем же Швеция встала на путь широкой экспансии, которую не без успеха продолжили его наследники. В продолжение XVII столетия Швеция превратилась в своеобразную «береговую империю», скроенную и сшитую из кусков балтийского побережья. Приобретены они были в бесконечных войнах, в которых Швеции удавалось то выцарапать жалкие клочки земли, то отхватить солидные территории с важными торговыми городами. Так, у Дании были отобраны провинции на юге Скандинавского полуострова (Скания), острова Готланд и Эланд. Речь Посполитая принуждена была уступить Швеции богатую Лифляндию. Из немецких земель шведские короли-воители приобрели часть Померании с городами Висмар, Бремен и Верден. У России были отвоеваны бывшие новгородские владения, включая побережье Финского залива. Благодаря этим завоеваниям под контроль короны перешли устья таких рек, как Одер, Эльба, Везер, Нева, Западная Двина.
Победоносные войны приблизили шведов к тому, чтобы осуществить свою заветную мечту — превратить Балтику в шведское озеро. Впрочем, эта воплощаемая в жизнь мечта была мечтой крайне опасной — растущее шведское могущество вызывало у соседей животный страх за свое будущее. Последствия не заставляли себя ждать. Самые явные из них — вражда и зависть оттесненных от моря стран к «таможенному королевству». Правители Дании, Польши, северогерманских герцогств и княжеств готовы были при малейшей возможности вцепиться в глотку могущественному противнику. И если до поры до времени они прикрывали свои истинные намерения маской миролюбия, то лишь чтобы выиграть время и собраться с силами.
В самом Стокгольме не строили иллюзий относительно подлинных чувств заискивающих соседей. Однако ни о каких уступках говорить не желали. Признавался один аргумент — сила. А последняя, как считали в Стокгольме, всегда должна быть за Швецией. Забегая вперед, заметим, что задача постоянного наращивания военной мощи оказалась для страны непосильной. Швеция просто надорвалась. Однако удивляться следует не факту крушения шведского великодержавия, а тому, как долго скандинавы несли это тяжкое бремя. Ведь Швеция конца XVII столетия — государство с населением в каких-то полтора миллиона человек. И все же источник могущества Швеции понятен — это трудолюбивый, деятельный и храбрый народ, образованное и честолюбивое дворянство и уже упомянутая плеяда энергичных и даровитых правителей. К концу столетия в Швеции окончательно утвердился абсолютизм, позволяющий концентрировать ограниченные ресурсы страны на главных направлениях. При этом абсолютизм не лишал шведское дворянство и простой народ инициативы и самодеятельности.
Главный инструмент шведского великодержавия — армия. К началу Северной войны все прежние наработки, связанные с деятельностью Густава-Адольфа и его ближайших преемников, были не просто сохранены, а приумножены. Отец Карла XII, Карл XI, взяв на себя неброскую роль военного администратора, внес существенные коррективы в систему комплектования армии. При нем была введена так называемая поселенная система комплектования войск. Это позволило возложить основную тяжесть содержания армии на собственников земельных владений, включая крестьянство. Как водится, эта система, просуществовавшая до конца XIX века, имела свои преимущества и недостатки, выступавшие на первый план в зависимости от времени и конкретной ситуации. При Карле XII преимущества перевешивали: вступая на престол, молодой король получил в наследство от отца не только корону и абсолютную власть, но и 60-тысячную армию, не считая милицейских соединений. Кроме того, полки могли быть пополнены и действительно пополнялись рекрутами и наемниками. В военное время численность сухопутной армии могла быть доведена до 150 тысяч человек, то есть достигнуть цифры, сопоставимой с армиями крупнейших европейских государств.
Если исчислять тех, кого призывали под королевские знамена, то вооруженные силы Швеции следует признать многонациональными. Так, отправляясь в Россию, Карл XII навербовал в Германии около 9 тысяч солдат, преимущественно немцев — саксонцев, вестфальцев, померанцев и т. д. Из при балтийских владений под королевские знамена шли служить эстонцы, латыши, литовцы и даже русские, выходцы из ижорской земли. И все же ядро вооруженных сил по-прежнему составляли шведы — свободные крестьяне и горожане. Это, несомненно, положительно отражалось на качестве войск. Шведские формирования отличались храбростью, дисциплиной, выносливостью, доведенной до автоматизма выучкой. Сама же выучка, умноженная на шведское благоразумие и хладнокровие, соединялась с передовыми достижениями тогдашних военных технологий и вооружений. Косность и инертность не получили в шведской армии такого широкого распространениго, как на континенте. Благодаря традициям, заложенным Густавом-Адольфом, шведский генералитет вносил соответствующие изменения в стратегию и тактику, получая каждый раз преимущество над своими потенциальными противниками. С середины XVII столетия соседи скандинавов предпринимали отчаянные попытки догнать «образцовых» шведов, перенимая, копируя, заимствуя их формы организации и приемы ведения боя. Но благодаря постоянному вниманию шведских правителей к армии, высоким требованиям, предъявляемым к офицерскому корпусу и обучению солдат, разрыв не сокращался, а даже возрастал.
Шведская армия исповедовала наступательную тактику. Напор был ее стихией. Военные историки давно заметили связь между наступательной тактикой шведской армии и ее высоким духовным настроем. В новейших исследованиях эта связь обрела законченную формулу: ту тактику, которую исповедовали шведы, невозможно было бы реализовать с армией, не обладавшей подобными волевыми качествами. Одно дополняло и было недостижимо без другого.
Наступательная тактика требовала от командования поддерживать постоянную готовность к решительным действиям и даже риску, способность во всем опережать противника. Но стремление везде и всегда навязывать свою волю могло принести плоды лишь при условии, если оно подкреплялось возможностями армии. И эти возможности у шведов были. Такой документ, как «Регламент ведения батальоном боевых действий новым манером», обязывал шведскую пехоту, к примеру, открывать огонь по неприятелю лишь за 70, а заканчивать за 30 шагов, после чего бросаться в решительное наступление. Это означало, что шведы должны были двигаться под огнем противника, не отвечая ему и не обращая внимания на потери. Столь сомнительная на первый взгляд тактика в действительности была очень эффективна: наступление шведов превращалось в движение уже не людей, скроенных из плоти и крови, а настоящей лавины, которую нельзя было остановить ни свинцом, ни «испанскими рогатками». Там, где любая другая армия давно бы дрогнула и попятилась, шведы оставались несокрушимы и спокойны, их шеренги лишь механически перешагивали через тела павших и шли дальше.
Королевские гвардейцы — брабанты одними из первых взяли на вооружение багинет, а затем и штык, который вскоре стал грозным оружием всей шведской пехоты.
Рукопашный бой, приводивший в замешательство армии многих европейских стран, шведов не страшил. Напротив, они вполне осознанно стремились довести дело до холодного оружия. «Не гнуть, а сокрушать!» — вот что каждый раз выбивали шведские барабаны, призывая батальоны к атаке.
К началу XVIII столетия пехота уже безраздельно господствовала на полях сражений. Однако и оттесненная на второй план кавалерия оставалась грозной силой, особенно опасной тогда, когда пехота приходила в замешательство. Появление в такой момент конницы обыкновенно довершало разгром неприятеля. Но шведы и здесь сказали свое особое слово. Они никак не желали примириться со второстепенной ролью кавалерии. В Швеции было сделано все, чтобы превратить кавалерию в силу, которая не просто довершает, а и обеспечивает разгром противника. Для этого шведы вели атаку полным галопом. Ставка делалась насилу удара, достигнутого благодаря умножению скорости на плотность боевых порядков. Между тем сделать множителями и то, и другое было крайне трудно. В континентальной Европе, выбирая между сохранением строя и скоростью атаки, предпочтение отдавали первому. Пускай шли в бой на рысях, зато выдерживали линию. Выучка шведов позволяла им атаковать более быстрым аллюром, сохраняя при этом строй «колено в колено». Устоять против такого сокрушительного удара не могли вышколенные саксонские всадники. Что уж тут говорить о молодой регулярной русской кавалерии с ее еще не изжитыми повадками поместного войска?