Вивиан Итин
Страна Гонгури
I. Машина времени
Тюрьма была переполнена. В одиночки запирали по нескольку человек. В самой тесной клетке третьего этажа, где в коридорах дежурил военный караул, жили двое. Один был молод, другой казался стариком, но путь, отделявший юношу от смерти, был короче.
Он был пойман с оружием в руках. Старик, когда-то известный врач, тоже обвинялся в большевизме, но в то время играли в законность и демократию, необходимо было разыскать какое-нибудь «государственное преступление», чтобы его повесить. Поэтому в его прошлом упорно рылась следственная комиссия.
Молодой человек стоял, прижав лицо к решётке. Сквозь летний северный сумрак чернели хвойные горы. Внизу стремилась мощная река. Он верил в теории, по которым человек, когда умирал, был мёртв, но громадный оптимизм его молодости не допускал смерти. Расстрел представлялся ему звуковым взрывом, виселица — радужными кругами в глазах. Он видел.
Беззвучно вздымались ровные волны. Он лежал на корме, разбитый дневной работой, но ему было хорошо от выпитого вина. Рядом двое китайцев, таких же носильщиков, ссорились из-за украденной рыбы. Он смотрел на живой путь луны в океане, на отражения разноцветных огней гавани, отелей, кабаков...
Врач, читавший у восковой свечи, приподнялся.
— Страна Гонгури?[1] — сказал он. — Я прочёл это в твоей тетрадке, Гелий.[2] Здесь, кажется, больше поэзии, чем географии.
Он взял рукопись.
— Так писали, когда я жил в Петербурге, — сказал Гелий. — Скучные вирши.
Тень Гелия задвигалась на переплётах решётки. Грохнул тяжёлый выстрел. Рикошет пули взвыл в одиночке и вдруг затих, щёлкнул в углу.
Гелий спрыгнул с нар, подошёл к свету.
Я просил тебя, — сказал врач, немного задыхаясь. — Вчера поставили казачий караул.
Что ж, доктор, неожиданно лучше... Впрочем... — Гелий быстро вскинул голову: — Ты хотел спросить меня? Гонгури... Да, сейчас, пожалуй, пора заняться самыми индивидуальными переживаниями.
Гелий замолчал. Старик, потрясённый и ослабевший, молчал тоже.
— В сущности, — продолжал Гелий, чтобы развлечь его, — здесь и рассказывать не о чем. Это мало вяжется со мной. Теперь, от безделья, те же мысли снова надоедают мне... А началось это, кажется, ещё в детстве, когда я лежал в зелёной тени с книжкой под головой, и в солнечных лучах пели стрекозы. Потом яснее повторилось во Фриско, на берегу океана... Вероятно, потому, что я жил тогда всего беспутнее. Но не только в кабаках, в дни, когда я был трезв и голоден и дремал от усталости, сначала словно отвлечённая гипотеза, а потом всё увереннее я начинал вспоминать... Понимаешь, это были просто несложные мечты, возникающие у всех нас, — о мире более совершенном, но всегда, когда они проходили, мне чудилось, что это вовсе не грёзы, а память о чём-то, очень родном, близком и недавнем. Однажды, ещё на севере, я испытал глубокий экстаз, стоивший мне большой потери сил. И тогда я запомнил имя женщины... Её звали Гонгури. На океане это повторялось чаще. Словом, Страна Гонгури — какие-то навязчивые видения.
Я знаю, что ты скажешь. Заранее согласен... Во всяком случае, всё это имеет свои научные объяснения. Дай прикурить.
— Да, можно всему найти научные объяснения...
Гелий курил, громко глотая дым.
Старый арестант спросил:
— Гелий, хочешь вернуться в Страну Гонгури?
Гелий встал.
— Злая шутка, — пробормотал он. — Откровенничать слабость, но...
Раздался новый выстрел, потом длинный, странный крик.
— На этот раз прямо в цель! — сказал Гелий. — Говорят...
Он вскрикнул и бросился к окну.
Гелий! — закричал врач, ловя его руку. — Я совсем не шутил! Сядь!
Дай мне кончить со всем этим!
— Что ты хочешь сделать?
Рука Гелия ослабела.
Тебе казалось, что ты жил там? Что было, то есть. Что такое время? Нелепость. Почему бы нам не восторжествовать над нелепостью?
Ты изобрёл «Машину Времени», — усмехнулся Гелий, привычно подавив тревогу.
Да, — ответил врач. — Конечно. Уэльсовский автомобиль четвёртого измерения невозможен, иначе путешественники будущего давно были бы у нас. Но всё-таки победа над временем вовсе не утопия. Мы постоянно нарушаем его законы: во сне. Наука зарегистрировала много случаев, когда самые сложные сновидения протекали параллельно с ничтожным смещением часовой стрелки. Я испытал нечто подобное во время опытов с одурманивающими ядами и теперь не сомневаюсь даже в семилетнем сне Магомета,[4] начавшемся, когда опрокинулся кувшин с водою, и кончившемся, когда вода ещё не успела вытечь из него... Однако обыкновенный сон не годится для наших целей. Он слишком нестроен, его режиссёр вечно путает сцены. Гипнотический сон более всего подходит для нас.
Гелий поднял голову.
Да... Впрочем, не следует во всём уподоблять гипнотизм сну. В некоторых стадиях гипноза самое тусклое сознание может расцвесть волшебным цветком. Один мой пациент производил впечатление гения своими экстатическими импровизациями,[5] хотя в обыкновенной жизни это был бездарнейший писака.
Может быть, он повторял чужие стихи? — усмехнулся Гелий.
Всё равно, — ответил врач, — наяву я не слышал от него ничего подобного. Это нечеловеческая память... Другой, совсем калека, профессор, высохший как Момзен,[6] становился великим воином, настоящим Ганнибалом, сыном Гамилькара![7] Он вёл свои войска через Альпы, ветер жёг его лицо, боевые слоны гибли от холода, но глаза его горели, как пожары двух городов. Он спускался в италийские долины под ржание коней нумидийцев[8] и мерный стон мечей, бьющихся о щиты... Так он рассказывал, клянусь болотом.
Такие сны можно увидеть и в китайской курильне.
Это более чем сны, — возразил врач, увлекаясь любимой темой. — Когда говорят о гипнозе, имеют обыкновение утверждать, что это воля гипнотизёра вызывает в спящем процессы транса и т.п. Конечно, воля здесь ни при чём. Я говорю спящему, что его тело бескровно, и кровь перестаёт литься из ран, я говорю, что его мышцы окаменели, и слабый человек лежит на двух подпорках, касающихся его затылка и ступней, выдерживая большой добавочный груз. Это общеизвестно. Гипнотизёр не может подчинить чужой так называемой души, он лишь вызывает в ней какие-то неисследованные силы, ассоциативные процессы[9] мозга, и она более или менее раскрывает их, не переставая быть увлекающей загадкой...
Хорошо, доктор! — прервал Гелий, явно любуясь необычайностью положения. —Ты хочешь усыпить меня и сделать только одно внушение: чтобы я вернулся в Страну Гонгури? Хорошо. Я готов на какие угодно опыты! Я только думаю, что меня трудно загипнотизировать... Впрочем, когда я засну, ты можешь попытаться. Сегодня я спал не более пяти часов.
Врач кивнул головой.
Коридор наполнился гиком и хохотом. Нелепо взвизгнула частушка. Кто-то тяжёлый остановился у камеры, и в круглой дырке двери забегал мутный глаз.
— Не спишь, гады! — заорал голос. — Скоро тебе крышка.
Шум исчез, лязгнул железными зубами на гулкой каменной лестнице.
Старик прижал руку к решётке рёбер. Гелий взглянул в побледневшее лицо и, вспомнив, заговорил спокойно:
— Что с тобой, Митч? Всё хорошо. Я хочу плюнуть в глаза смерти. Что в самом деле дремлет в нас? Четыре года я знаю тебя, и теперь, здесь, ты остался таким же изобретателем экспериментов, каким был... А! Как мне сказать? Слышишь — тюрьма, камень, кованые приклады, гвозди сапог. Камень и железо. Ничтожество. А мы займёмся нашим опытом! Я готов. У меня нет других мыслей...
Свеча погасла. Серый сумрак проник в квадраты окна. Гелий говорил:
— Теперь надо скорее заснуть. Спокойной ночи... — И совсем по-мальчишески улыбнулся. — Итак, мы отправляемся в Страну Гонгури!
Он отвернулся, закрываясь своей английской шинелью, снятой после боя с мёртвого врага.
— Спокойной ночи, — машинально сказал врач.
Скоро он услышал ровное дыхание спящего, привыкшего засыпать в короткое время отдыха в грязи пристаней и вокзалов, в открытом море в бурю, в заставе перед тем, как идти в снега величайших равнин и стоять часами на грани борющихся миров и смерти.
Врач смотрел в лицо Гелия, освещённое голубоватым светом, и мысли его кружились. Его лихорадило. Он бормотал бессвязно.
— Электроны света, мысль в его мозгу... Мир... Мозг... Непонятно...
Он с усилием встал, очнувшись, и осторожно взял руку Гелия.
— Ты спишь, — сказал он, — спи! Волны мрака укачивают, как море.
Он приступил к своим внушениям.
Грудь Гелия расширилась. Он бредил и жестикулировал. Потом лицо внезапно побледнело, словно невидимая рука сдёрнула с него маску.
— В сущности, все гипнотические состояния индивидуальны, — пробормотал врач, прижимая пульс спящего, сам почти загипнотизированный спокойствием сна.
Тюрьма, камень, железо. В сумеречном сознании мелькнули врезавшиеся в память дни. Лицо Гелия было неподвижным.
... Гольден Гейт. Синяя соль и густой ветер. В России революция, Октябрь... После долгой работы он зашёл отдохнуть в первую открытую дверь. Это был матросский салун.[10] Грязные сильные люди всех рас. Крики многих наречий. И в центре, он сразу заметил у подвального окна, напряжённое от потока мысли лицо, такое же, как теперь.
...Чудовищные леса и деревни. Морозы, пред которыми градусы Фаренгейта[11] из сказок Лондона[12] — оттепель. Костры под лапами громадных елей. Крутящиеся саваны буранов... Потому что Гелий сказал тогда твёрдо и безоговорочно: «Надо ехать». Тихий океан остался на востоке, но огневая завеса уже разделила Азию и Европу.
...Хаос первоначальной власти. Сражения. Коммунистические отряды, скрывшиеся в тайге. Санитарная повозка под шкурой медведя. Ремень винтовки, прилипший к плечу Гелия... В декабре их окружили. Несколько человек по обычаю бандитских войн были доставлены живьём... Это — они.
Врач зажёг спичку, чтобы закурить. Резкий свет упал на веки Гелия, спящий вздохнул глубже. Врач быстро бросил пламя.
Единственной его надеждой была миссия Соединённых Штатов, приехавшая в город. Говорили, что американцы, помогая излюбленному порядку паровозами и тёплым бельём, иногда бывали в тюрьмах перед большими расстрелами, стесняясь финансируемого ими варварства, и, кажется, спасли кого-то. Он слышал фамилию Д. Мередит. Не тот ли Мередит, которого он лечил?
Врач эмигрировал сразу после 1905 года. Ему «повезло», как говорили. Он спокойно практиковал на Клэй-стрит, постепенно терял прежние знакомства и не думал больше о борьбе. Его стали звать «Мастер Митчель», друзья сокращённо — «Митч».
«Гелий! Он странно вошёл в мою жизнь», — думал врач.
Он улыбнулся, вспомнив их встречу. Голод перемен и выхода был в нём сильнее первой любви...
Ему показалось, что лицо спящего стало ещё поразительнее. Он взял его руку. В памяти зазвучали обрывки стихов, к которым приучил его Гелий. Он бормотал их вслух, не владея собой:
Он смотрел в неподвижное лицо. Ему становилось не по себе. Точно огромный полёт...
— Пульс!
Сердцебиение спящего замедлялось с угрожающей правильностью. Врач принялся будить его. Неожиданно это оказалось трудным. Гелий открыл глаза, но не отвечал на вопросы и смотрел с таким сумасшедшим удивлением, что врач невольно отступил в страхе. Громко повторяя фразы, он стал рассказывать о происшедшем. Приём подействовал. Скоро Гелий стал более внимателен к окружающему и нахмурился от воспоминаний. Врач зажёг свечу, велел Гелию закурить. Привычные ощущения лучше всего повлияли на него.
Он нерешительно взял обломок зеркала.
Я не изменился? — сказал он.
Ну как ты себя чувствуешь? — робко спросил врач, но Гелий только покачал головой.
Он сел на койку, опуская лицо в ладони. Далеко в городе ударил колокол. Гелий выпрямился.
Сколько времени? — быстро спросил он.
— Час.
— Час! Скоро рассвет.
Он глубоко вздохнул и продолжал очень спокойно, как будто говорил о деле.
— Поздно... Да, кто-нибудь должен знать. Садись, Митч, слушай, что это было. Я закрою глаза, чтобы лучше видеть. Слушай!
Его речь зазвучала необычно:
— Я Риэль, так меня звали раньше, я Гелий, видел сегодня мир с непредставимой высоты. Я хочу тебе рассказать об этом... Я был Гелием и стал Риэлем... Вернее, наоборот. Но это лишь теперь я помню последовательность видений, тогда же было совсем иное. Видимость реального ничем не отличалась от обычного состояния вещей. Мне было приблизительно 24 года, как теперь. Это не значит, что моя жизнь длилась в течение 24 оборотов Земли вокруг Солнца — земные меры вообще неприложимы к миру, где я назывался Риэль, но я всё же буду употреблять их, потому что кажущееся для нас понятнее действительных соотношений. Да... Сначала я спал, потом моя жизнь стремительно потекла назад, к своему первоисточнику. Друг за другом возникали предо мной всё более и более ранние картины, словно тени фильмы, разорванной и соединённой так, что последние сцены стали первыми и первые — последними. Промелькнули школьные годы; началось детство. Я читал давно забытые книги, уносившие меня на воды Амазонки и Ориноко, на таинственные острова и далёкие планеты. Я помню себя совсем крошечным ребёнком, влюблённым в нянины сказки, безумная фантазия которых так торжественно звучала в тёмной детской, при свете зимних звёзд; я внимал им и забывал себя. Потом я подошёл к огромному дереву, несомненно, из учебника ветхого завета, и тогда, подобно смутному сну, во мне родилось воспоминание об этой жизни, хотя пред собой я видел только степь, но старик, похожий на оперного статиста, дал мне жемчужину величиной с голубиное яйцо, и я улыбнулся, уверившись, что вспоминаю лишь грёзы дневного сна. Я стал смотреть на тусклый свет жемчуга, и моё сознание постепенно погрузилось в него, пока не наступил хаос... Но сияние жемчуга длилось. Бледная тончайшая пыль наполнила пространство. Сначала, как звёздная туманность, скопилась в небольшой фосфоресцирующий шар. Он лежал в руке статуи, изображавшей мыслителя. По-видимому, всё вместе, статуя и удивительный шар, представляли собой нечто вроде художественного ночника. Я отвернулся и попытался заснуть, но не мог. Свет раздражал меня, и я не мог забыть каменного лица, отражавшего напряжённое внимание неведомого духа, неприятно-бледного лица, освещённого голубоватым сиянием... И вдруг у меня явилась мысль исследовать вещество голубого светильника в моей машине. Тогда где-то в самом центре я ощутил непередаваемый толчок. Так бывает, когда вдруг забудешь что-нибудь... С этой мыслью я вошёл в Страну Гонгури. С этого момента я ничего не помнил о себе. Я стал человеком другого мира.
Гелий замолчал, сжимая ладонью веки. Воля его билась с расстроенными полчищами образов, стремилась вернуть им порядок и красоту мысли. Сознание, что весь этот вихрь замкнут в клетке его мозга, было чудовищно. Гелий открыл глаза.
II. Страна Гонгури
— ... Этот мир! Я его видел... Но мы всё время видим его и потому идём сквозь строй нашей жизни. Не думай, конечно, что я расскажу что-нибудь по порядку...
Был 1920 год после революции. У нас были бананы, персики, розы... огромные! Вишни величиной с яблоко и персики величиной с арбуз. Я начал с яблок, потому что наша планета была прежде всего сад. Мир делился на страны по плодам их растений. Их пояса были нанесены на карту. Домашних животных я не помню. Правда, мы пили белую жидкость, называющуюся молоком, ели молочные продукты, в кухнях я видел желтоватый порошок, сохранивший название «яйца», но всё это было делом химических заводов, а не скотных дворов... Сады, поля злаков и волокнистых трав. В более холодных широтах росли леса, но там не было людских жилищ.
Среди садов, на много миль друг от друга, поднимались громадные литые здания из блестящих разноцветных материалов, выстроенные художниками и потому всегда отличные друг от друга. Эти дворцы строились так, чтобы казаться гармоническим целым с природой. Я хочу сказать, что они должны были излучать горение художественной мысли, чтобы слиться с горизонтом равнин, гор и садов... Впрочем, были также большие города. Их было немного. Там сосредоточивались библиотеки, музеи, академии. Улицы были разноцветным ковром того же непрерывного сада, только здесь было больше цветов, декоративных растений, фонтанов, статуй. Да это, впрочем, и не были улицы, артерии городов: передвижение со времени изобретения онтэита совершалось в воздухе.
Онтэ жил за тысячу лет до моей эры. Развитие нашей науки шло так, что физическая природа мирового тяготения постигалась ценой больших усилий. Онтэ первый дал законченную теорию тяготения и нашёл особый комплекс энергии веществ, онтэит, стремящийся от массы. Воздушные корабли моего времени представляли собой стройные дельфинообразные тела, их оболочки были отлиты из лёгких металлов, в центральной верхней части помещались онтэзитные поверхности, замкнутые в диафрагму изолятора, вроде тех, что устраиваются в наших фотографических аппаратах. Движением диафрагмы сообщалось нужное ускорение по вертикали.
Со времени Онтэ можно было изменять очертания материков, уничтожать и переносить горы. При нём началась разработка общего плана планеты... Один раз в моей жизни я видел постройку нового города. Тысячи кораблей принесли сделанные на заводах части, летающие люди соединили их, но когда завершилась мысль инженера, заснула энергия машин, на смену пришли ваятели, живописцы, поэты, томимые своей вечной неудовлетворённостью. Город был назван Лейтоэн по имени поэта Лейтоэн...
Мир — энергия, Митч, она безгранична. Мы здесь нищие миллиардеры, мучаемся от её недостатка, но она всюду. И нужно немного разума, немного коллективного разума, чтобы подчинить её организующей силе сознания. Как просто! А мы...
Гелий взглянул на шершавую ткань своего каменного мешка и, вздрогнув, продолжал:
— Первое, что я помню из моего детства, — это полёт. Я учился управлять маленьким аппаратом, состоящим из пояса, поглощавшего тяготение, и радиодвигателя. В первый раз я испытал ощущение бесплотности, как от наркоза. Но в конце второго тысячелетия новой эры не только машины были совершенны. От права и власти — этого подобия кнута и других воспитательных атрибутов — почти ничего не осталось. Преступление стало невозможным, как... ну, как съесть горсть пауков! Только дети ещё играли в государство и войны. И вот, в играх я всегда стремился лететь скорее и выше других, вызывая смех взрослых.
Мне было шестнадцать лет, когда радио Лоэ-Лэлё загремело тысячами рупоров и экранов, что Везилет вернулся. Везилет провёл четыре года на Тобероне, крайней планете нашей солнечной системы. Межпланетный путь был пройден ещё в легендарные годы последней революции, но только после изобретения онтэита межпланетное сообщение стало обычным. Освобождённые от тяжести «победители пространства» всплывали до пределов тяготения, и тогда небольшого радиоактивного двигателя было достаточно, чтобы развить планетную скорость и лететь в любом направлении. Существовало постоянное сообщение с планетой Санон, ближайшей к нам из внешних миров. В экваториальном его поясе были наши колонии. На остальных планетах человек не мог жить, там жили странные чудовища. Исследования этих миров длились века, много экспедиций погибло, на смену им мчались новые. Мне было шестнадцать лет, и я был охвачен пламенем этого чистого героизма...
Когда я говорю о своих видениях, Митч, не кажется ли тебе, что это действительно «более чем сны»? Мир Гонгури во мне, неотделим от меня и так ясен, словно горный день. А вот когда люди лежат друг против друга, зарывшись в снег, и целятся друг в друга, и в сознании грохот, грохот, грохот...
— Ты рассказывай, — сказал врач тихо.
Гелий сдавил скулы.
— Да... — очнулся он. — Я бросил свою школу в Танабези[13] и улетел к Везилету. Я узнал, что он снова отправляется в путешествие, теперь на последнюю планету, между нами и солнцем, Паон. Ось вращения Паона была наклонена к плоскости эклиптики почти на 40°, зной и холод чередовались там в полугодовые сроки. Я помню, для меня это было так удивительно! Я сказал Везилету, что в Танабези скучно, что я хочу ему помогать. Вероятно, это было трогательно, и Везилет засмеялся, чтобы безобиднее меня выпроводить. Он сказал, что на Паоне надо одеваться. Ни одна тряпка ещё не оскверняла моего тела. Только старые люди носили туники. Везилет напялил на меня шерстяное бельё, меховую куртку, шубу, шапку, обувь. Мне казалось, что меня бросили в муравейник, я не мог шевельнуться, как твой кролик, положенный на спину и таким образом загипнотизированный необычайностью положения. Старик смеялся. Тогда я прошёлся по металлическому полу, до слёз заставляя себя улыбаться, и сказал, что я силён, что я могу носить тяжести и хорошо знаю машины. «Может быть, мы возьмём его?» — это была Нолла, спутница Везилета. Так решилась моя судьба. Вошёл Марг, сильный человек из колонистов Санона. Кожа его была белой, а губы чернели атавистическим пушком.[14] Марг больно сжал мускулы моей руки. Я молчал. «Ты должен работать, — сказал он, — иначе я тебя выброшу. Идём!»
В небе сиял огромный Паон, бог страсти.