-- Орудие к бою!-- выкрикнул он.
Великое дело команда: четкая, точная, знакомая всем. Без нее в смертельном бою -- хуже нет. И хотя немногому успел расчет научиться на марше, да и за те пять -- десять минут, пока впервые прямой наводкой расстреливали вчера вражеский пулемет; хотя и осталась тогда от их команды всего половина и вместо выбитых вчера номерных подкинули каких-то двух пехо тинцев, до того никогда и не видевших близко орудия; и хотя нет больше у них командира, а пушки и вовсе не наша, чужая, незнакомая совсем никому... А всетаки, когда есть хоть один мало-мальски смекалистый, решительный, берущий все на себя, можно уже воевать. -- К бою!-- так и ударило всех больно и резко.
Ящерицей кинулся к сошкам Пацан. Тревожно забегал по ним, по станинам глазами, зашарил по пестро окрашенному металлу детской юркой рукой.
"Вот, нашел,-- сообразил он почти сразу.-- Тут же, где и у нашей... Только цепочка... И рычажок... Вот, вот, на запорной чеке! -- соображая, как его повернуть, было запнулся на миг. Но тут же, ухватившись рукой, потянул рычажок на себя. Он не поддался. Еще раз, сильней... Чека надежно сидела в гнезде...-- Может,-- мелькнуло,-- с секретом каким?-- На всякий случай с силой пнул рычажок каблуком. Он повернулся, и чека сама, звонко щелкнув, вырвалась на треть из гнезда.-- Хитро! На пружине!"-- подумал. Станины сами собой чуток разошлись. И Яшка стремительно, яростно гаркнул:
-- Давай, разводи!
Но штабной и кавказцы стояли, все так же полусогнувшись, не высовываясь из-за кустов, не поняв его -- чего ему от них надо.
-- Тяни!-- взвизгнул, взмахнул рукой Пацан. И, показывая пример, ухватился за рукоятку на самом крае левой станины, у сошника.-- Ну хватай же! Тяни!-- матерясь, кивнул на ту рукоять, что торчала на другой, на правой станине. Кавказцы, молодцы, разом ринулись к ней, сразу сообразили теперь, что от них требуют.-- А ты?-- должно, позабыв, а может, и не желая в эту минуту думать о том, что перед ним командир, гаркнул Яшка истошно штабному. Тот растерялся сперва. Но, видать, трезвый, простой, обижаться не стал. Сразу прикинул: у правой станины двое, а этот, что командует им, один. И тоже проворно вцепился вместе с Яшкой в рукоятку левой станины.-- Потянули!-уже весело крикнул Пацан. И станины пошли -- одна от другой, словно лапки у циркуля, в разные стороны. И разошлись.
-- Эх!-- взвился вдруг заливисто, весело, Яшка.-- Прямо как ножки, а? Когда раздвигаешь у баб!-- хохотнул, взвизгнул порывисто, лихо. Шало повел головой, подмигнул.
Мальчишка-мальчишка, а кое-что уже испытал. Успела война научить.
Случилось это на Чушке. Собрали из соседних деревень всех баб, детей, стариков -- ров противотанковый рыть. А ночами в темном бараке, греясь, сушась после дождей, тесно прижимались друг к другу. Здесь впервые в жизни Яшки все и случилось: с сельской почтаркой, темной, кудрявой, худущей, словно доска, и вдвое старше его. Она первая принялась тискать его, обнимать, целовать. А потом потянула и за штаны. Да и сам Яшка уже весь горел. Давно, не один год, предвкушая, страдая и мучаясь, для этого зрел. Неделю после той ночи не отставал ни на шаг от нее, даже днем. Ходил возбужденный, гордый, счастливый. Пока не разослали их в разные стороны. Сперва словно потерянный ходил, несчастный, придавленный. Тосковал, страдал ночами по ней. Но недолго. Другая нашлась. Тоже старше его и тоже без мужа -на фронте давно. И пошло, и пошло... Сам стал уже эту радость искать. Пока не забрали наконец на фронт и его.
И очень хотелось Яшке сейчас показать, что и он не зеленый, не хуже других, тоже уже все испытал. И не страшно вовсе ему. И перед самой опасностью смерти, в глаза глядя ей, может о бабах, об интимном, сугубо lsfqjnl говорить, открыто и просто шутить как с равными равный -- даже с такими, как много поездивший и повидавший всего инженер, как штабной, да мало ли кто...
-- Развели!-- опять озорно подмигнув, сделав бесстыдно откровенно руками, закатив сладострастно глаза, нарочито встал он точно между станинами.-- Раски нулись ляжки у Машки, и..!-- Но не допел, как в том, видать, нуждалась его душа, должно, тем самым отгонявшая страх от себя и напускавшая недостающие ей взрослость, уверенность и глубинное, зрелое презрение к смерти.
Кавказец, помоложе который, постройней, с картинно писаным строгим лицом, непроницаемо, жестко взглянул на него, с отвращением пробормотал чтото по-своему, резко выпрямился, поднялся на миг во весь рост над кустами и снова присел, сурово уставясь угольно-черными бездонными глазами в молодого, но грязного уже и, видать, болтливого, и пустого солдата. И ждал с нетерпением, с каким-то внутренним превосходством над ним его же следующей, новой команды. Ждал, не приняв или просто не все поняв по-русски из Яшкиных прибауток, восторгов и откровений.
И напарник красавца, постарше, поплотней, пониже ростом грузин (наверное, грузины оба, судя по внешности, по гортанным резким звукам, по интонациям), тоже ждал. Ждал, как ни странно, и штабной указаний -- от мальчишки совсем, как от взрослого замкового, того, что первым нашелся крикнуть нужный приказ. Ждал... Все ждали: что еще прикажут артиллеристы?
И Яшка тотчас это все уловил. На мгновение его пронзило ощущение своей небывалой и неожиданной значимости. Еще живее распахнулся весь сразу, в се кунду будто взрослее, значительней стал. Довольный, удало, даже чуть с упоением закричал:
-- В корни сошки давай! В корни! В корни давай упирай! -- и сам первым стал направлять свою левую сошку под корень небольшого шиповника, с еще довольно свежей листвой и ярко горевшими гроздьями ягод, посеченных, оборванных, правда, но неожиданно, как-то поразительно неправдоподобно здесь, сейчас пылавших своим живым, вечным, мирным огнем. А ягоды терна рядом синели и, дозревая, тоже наливались уже бархатистой неровной густой чернотой.
Штабной опять рванулся Пацану на подмогу, к левой станине. А оба грузина опять за свою.
А Голоколосский, по своей же команде кинувшийся, как и положено было ему, замковому, к замку, тоже, как и Пацан, моментально нашел гнездо и чеку, сообразил что к чему, отстопорил ствол от станин. Ему, инженеру, как говорится, и карты в руки. И тотчас же все внимание свое переключил на замок, на затвор. Для начала дернул за рукоятку, точно такую же, как и у нашей. Но не сбоку, а сверху. Оказалось, и тут без проблем: клин сразу пошел. Но не вниз, как у нашей, а в сторону, вправо. Патронник открылся. Можно вгонять и снаряд.
-- Бронебойным!-- уже по инерции, первым опять, чуточку даже входя в роль командира, отдал команду инженер.
Но не услышал в ответ -- "есть бронебойным". Покосился назад.
Подносчик снарядов со штабным и кавказцами все еще был занят тем, что прежде с "сорокапяткой" делали убитые вчера направляющие: расстопоривал, разводил и упирал станины в корни кустов.
Инженер задержался на мгновение. "Пусть, пусть,-- подумал,-- закончит сперва со своим. Потом подаст и снаряд.-- Но тут же сообразил:-- А зачем, собственно, ждать? Что, не могу я разве и сам?-- И бросился к ящикам. И вдруг мелькнуло в мозгу:-- А если их нет, снарядов-то? Пусто вдруг в ящиках. Ведь в них еще никто не заглядывал. Или, может, опять, как и у нашей "сорокапятки", одни только фугаски? Чем тогда танки встречать? Нет даже гранат. И бутылок нет с зажигательной смесью. Ни одной. Да ведь... Да если сейчас двинут танки на нас, они же враз раздавят всех, словно клопов. Даже окопа глубокого нет, чтобы укрыться". И, думая так, рванувшись к ближайшему ящику, в нетерпении вскинул крышку. И вздохнул облегченно. Как заново народился. Рядком, в густой масляной смазке, покоились в гнездах не меньше десятка снарядов -- ту порылых и с заостренными как жало концами, без взрывателей, без opednup`mhrek|m{u колпачков. Хоть и не видел прежде их никогда, сразу решил, это они, бронебойные. Словно не веря глазам, тронул крайний, ближайший к нему... Обтер о штаны замасленный палец. Метнул взгляд на второй, дальний ящик. Рванулся к нему. И у него откинул крышку. Этот был полон: без гнезд, вперемешку лежали и бронебойные, и фугаски, и еще какие-то, наверное, осколочные. Без масла, обтертые. Кто-то их уже подготовил. Голоколосский под хватил бронебойный и обратно К замку. Вогнал торопливо, с лязгом в камору. Обернулся к подносчику:
-- Снаряды!-- крикнул.-- Скорее! Все, все от смазки давай очищай!
Освободившийся от станин, рукавом обтиравший запаренный лоб, настырный, шалый, неслух всегда, Пацан вдруг сейчас подчинился охотно. Даже кинул игри во руку к виску:
-- Есть! Будет сделано!-- И, позвав за собой обоих грузин, легко бросился к ящикам.
Занимался своим все это время и Ваня Изюмов. Сперва подивился, заняв свое место левее замка, что на орудии не один, а два кронштейна и на каждом прицел. Один, как и наш, горизонтальный, глядел в щитовое окно (Ваня тотчас расшторил его), а другой, вертикальный, торчал выше щита и смотрел над ним, через него.
"Вот это да!-- оцепенел, не поверил сперва.-- Я вчера единственного едва не лишился, а тут целых два! Зачем? Для чего?"
Но раздумывать времени не было. И бесполезно. Ломай он хоть год свою голову, не догадался бы все равно: и слыхом не слыхивал о панораме, о бусоли, о стрельбе с закрытых позиций. Продолжая недоуменно коситься на тот, что кверху торчал, над щитом, склонился к тому, который, как и на их разбитой вчера "сорокапятке", глядел в оконце щита. И опять подивился. Такой же вроде, как наш, да не совсем: окуляр резиновый, мягкий, фигурный, видно, чтобы при выстреле, при отдаче не бил в глазницу и плотнее ее облегал. И только приложился глазницей к нему, заглянул в прицел, так все точно, как догадался, и оказалось. Увидел то же, что видел всегда и в своем: те же две жирные черные линии крест-накрест и по ним небольшие штришочки -- деления. Только само перекрестие в центре -- сам крест -- был не черным, а красным и стекла не желтоватые, как у нашего прицела, а льдисто-холодные, чистые, даже будто чуть-чуть с морским, синеватым, как в их Черном море, или с голубым небесным отливом. И увеличивали вроде бы больше. А в остальном все, как в нашем прицеле, даже маховички посередке и с разных боков.
А вот штурвалы ствола у нашей сидели иначе: тот, что работал на подъем ствола, заметно выше сидел, чем тот, что работал на поворот. А на этой, чужой на одном уровне были оба штурвала, и еще разбирайся, какой для чего? Может, когда набьешь руку, привыкнешь -- оно и удобней. А пока одна только путаница. Даже и хорошо, что еще не успел наловчиться, привыкнуть как сле дует к своим, не выработалось еще слепого автоматизма, рефлекса. Переучиваться сейчас было б трудней. И завертел, завертел, проверяя их и себя, заработал чужими штурвалами. И хотя по уставу Ваня был сейчас старшим здесь, за командира орудия, и, казалось, в первую очередь должен был команды отдавать, распоряжаться расчетом, орудием, он с этой секунды обо всем другом позабыл и занят был только одним: прицелом и штурвалами. Ибо хорошо понимал, всем нутром своим ощущал, что кто бы там, пусть самый обученный, хоть семи пядей во лбу командир, самые толковые команды ни отдавал, а стрелять-то будет он. Он будет выцеливать танки. Он! Только он! От него, наводчика... От него одного будет зависеть, мы их или они нас... Кто кого!
"Эх, наверное, надо бы мне,-- глядя тревожно, настороженно на Ваню Изюмова, вдруг впервые пожалел инженер, что не он сейчас сидит за прицелом, что не в его руках его собственная драгоценная жизнь, а в других -какого-то там молокососа, трусоватого и жидковатого вроде и вовсе еще сопливого и неопытного.-- И чего я тогда ускользнул, когда предлагали мне наводчиком стать? А то сидел бы я сейчас за прицелом. Я, а не он". И чем ближе надвигалась громыхавшая пыледымовая стена и чем яростней рвались вокруг снаряды и мины, тем сильней сожалел об этом Игорь Герасимович. И косясь недоверчиво, подозрительно на молодого напарника, волнуясь, страшась, opnuphoek:
-- Смотри, Изюмов! Старательно, точно выцеливай! Не торопись!-- И с трудом проглотнув, резко двинув острым выпирающим кадыком, пригладил дрожавшим пальцем усы, невольно ладонь на грудь опустил, от молотобойного биения сердца гудевшую колоколом.-- И ты,-- обернулся он к Яшке,-- начнется -команды не жди. Сам, сам подавай. Все снаряды протер?
-- Все! Кончаем!-- непривычно послушно, с готовностью отозвался Пацан. Так Нургалиеву, "курсанту" даже не отвечал. Тоже, видать, собрался, напружился в ожидании танков и весь трепетал.
А штабной, припав на колено, напряженно вслушиваясь и всматриваясь вперед все то время, пока расчет, как показалось ему, умело и слаженно приводил орудие к бою, решал и уже решил для себя, что ему здесь больше нечего делать, что он теперь будет только мешать. Да и зачем понапрасну время терять и рисковать? Береженого бог бережет. У него своих дел по горло. И дальше они могут быть еще поважней. Хотя что теперь могло быть важнее, чем остановить, не пропустить в тыл немецкие танки? Сзади штаб, знамя полка, командир... Взвод охраны там, все обозники, которых он сам же велел собрать, особый отряд моряков, что прибыли с Каспия. И он, старший, отвечавший за все это, обязан быть там. Там! А здесь он порядок навел. Пушка с расчетом теперь. Ребята вроде толковые, дружные. И этот, усатик... Сойдет... Настоящие командиры только в бою и рождаются. И если что... Если уж потребуется, может вернуться опять. И не один, а с моряками, с обозниками, со всем своим взводом охраны. Без рукопашной здесь нынче, похоже, не обойтись.
-- Фамилия?-- вдруг повернулся он резко к усатику, похоже, самому старшему здесь, толковому, цепкому.
Тот от неожиданности недоуменно уставился на него.
-- Фамилия, спрашиваю! Ваша, ваша!-- одолевая грохот, еще раз, теперь нетерпеливее, требуя, крикнул штабной.
Вдруг испугавшись, ожидая плохого чего-то, еще, нежеланней, опасней того, что уже есть, инженер растерянно выдохнул:
-- Моя?
-- Да, да, твоя!
-- Голоколосский,-- выцедил инженер.
-- Рядовой?
-- Рядовой.
-- Останетесь здесь за меня!-- вдруг отрезал штабной.-- Назначаю вас командиром орудия.
Такого... Нет, такого Игорь Герасимович не ожидал. Еще минуту назад сожалел о своей прошлой промашке -- что в свое время в наводчики не захотел, побоялся, что не он у прицела сейчас, не в собственных руках его драгоценная жизнь, а в неумелых, незрелых, чужих. А тут... И не кем-нибудь, а командиром назначили. Нет, командиром он не желал. Мазать, ошибаться, икру от страха метать будут все -- какой-то там, два вершка от горшка, еще с молоком на губах наводчик Изюмов, подносчик снарядов Пацан, два каких-то неизвестных грузина, а отвечать за все будет он? Да если бы только огнем управлять -- из окопа, в сторонке, как давеча из воронки "курсант". Куда бы ни шло. А то еще стой по-прежнему у замка, заряжай и командуй при этом. "Не-е-ет,-- собрался, напрягся весь сразу в мгновенном резком протесте Голоколосский,-- есть Изюмов у нас... Он наводчик... Он и должен за командира по уставу сейчас. Он пускай и командует. И отвечает за все. А я замковой..."
-- Я -- замковой!-- вырвалось отчаянно из разинутой вовсю пасти Игоря Герасимовича. Даже зуб золотой в глубине показался, не укрыли его и усы. -- А командиром... По уставу он теперь командир!-- страстно ткнул он пальцем в Изюмова.
Штабной, видать, на миг растерялся -- не ожидал такого отпора. Но позволять кому-то приказ оспаривать свой... Нет, ни за что такого нельзя допускать. Да и нет тут другой, более подходящей кандидатуры, чем этот лысоватый, усатый, на долгих, как у цапли, ногах. Сам же, сам за несколько минут себя показал. Первым нашелся, первый команду отдал... Самый здесь qr`pxhi и, конечно, самый опытный. И слушаются все его. Вон как дружно все у них сразу пошло. Нет, нет, только его!
-- Не спорить!-- жестко, решительно вскинул чуть руку штабной.
-- Да он, он должен быть!-- еще горячей показал замковой на наводчика.-Он!
-- Повторите приказ! Голоколосский замолк.
-- Повторите!..
-- Есть повторить,-- приподнявшись чуть-чуть над щитом, наконец неохотно промямлил усатик.
-- Что -- есть? Что повторить?
-- Есть остаться здесь старшим!-- уже бодрее, покорней согласился солдат.
-- Вот так! За все здесь теперь отвечать будешь ты!-- просверлил его штабной упорным обжигающим взглядом.-- И чтобы ни единого танка мне!.. Ясно? Ни единого танка не пропустить! Все слыхали?-- обвел он строгим упорливым взглядом солдат.-- Ни единого! -- Еще раз обвел.-- И чтобы все подчинялись ему! Понятно? Как мне!
Расчет весь, кто где стоял -- пригибаясь и прячась, каждый со своей, до предела напряженной, воспаленной, жаждущей жизни и покоя душой, так и замер, затих. Только выжидательно смотрели на того, что приказывал им, и настороженно косились уже и на вновь испеченного, народившегося прямо тут, у них на глазах, командира.
Не осталась равнодушной, отреагировала на это под кустами, в ячейках своих и пехота. Кто-то многозначительно закашлялся, сплюнул. Хохотнули ехидно, язвительно там. А сиплый, вообще, видать, неприветливый, злой, поспешил посоветовать:
-- Соглашайся, дурак! Командовать завсегда легче, чем исполнять!
Но бас тотчас возразил:
-- А я бы... Нет, я б ни за что! Нет на войне лучше должности, чем рядовой!
Было слышно, как в кустах сдержанно, недовольно заспорили.
Штабной, выставив снова вперед автомат, направился уже обратно в кусты -- туда, откуда все вместе пришли. Но колючки хватали его. Казалось, впустив командира сюда, не хотели его отпускать. И, видно, что-то решив, тот резко, неожиданно развернулся и, совсем, изогнувшись в дугу, до предела долу кланяясь, чуть ли не вовсе на четвереньках, на корточках, ринулся перед пушкой в просвет, на чистое поле. И побежал, побежал вдоль кромочки зарослей, прижимаясь левым боком к кустам. Наверное, обратно в овражек, к штабу, к своим, откуда и сам сюда заявился и их с собой всех привел.
-- Отчаянный!-- не то осуждающе, не то восхищенно выкрикнул бас.-- Нет, этак долго у нас не побегаешь. Тропку бы, глупый, спросил. У нас тут... Назад, в тыл... Скрытная есть.-- Продохнул тяжело, с сожалением.-- Эх, убьют так его!
А Игорь Герасимович смотрел и смотрел уходящему вслед. Сам уходит, а его оставляет с неожиданной для него еще одной тяжестью на душе, с новой заботой. И как это вышло вдруг? Дурак, первым выкрикнул: к бою! Лучше б молчал. И отвечал бы за все теперь не он, а Изюмов.
Мелькнула над кустами в последний раз голова в командирской фуражке. И наконец исчезла совсем -- там, где было голо, открыто совсем, где штабного могли уже видеть фашисты и где недавно сыпались бомбы, рвались теперь снаряды и мины и уже начинали посвистывать пули, прижимая все живое к земле. "Юнкерсы" улетели, правда. Но кто его знает, может, другие вот-вот налетят. И как посыплют снова смертельным горохом... И на этот раз, глядишь, точно на рощицу, на орудие, прямо на головы им.
Но и без "юнкерсов" мало никому не казалось. Кругом рвалось, горело и громыхало, дым с гарью и пылью валил. Раз-другой угодило и в рощицу. К счастью, не возле орудия, а где-то сзади и справа. Похоже, никого не задело: не было слышно ни стонов, ни криков. Не то что вчера, когда мина угодила почти что прямо в их пушку, поднялся шум, все сразу сбежались. Появилась сестра. А сейчас там, где упали снаряды, о помощи никто не просил. Да и вообще примолкло в рощице. Она словно вымерла. Застыли, затихли все и у osxjh. Ждали: вот-вот...
И все же, когда над всеми взвилось вдруг коротко: "Танки!" (кто-то справа, передний, с края кричал) -- это словно ножом по сердцу ударило каждого, как обухом по башке.
И с этой секунды плоть, мозг, душу многих, если не всех, будто так и залило расплавленным тяжелым свинцом, придавило к земле, перехватило, захлестнуло дыхание. Особенно тех, кто еще не видел их никогда, ни разу с ними еще не встречался. Вот-вот навалятся всей своей тяжестью, раздавят в лепешку, расстреляют в упор.
И только все это представилось Ване... На миг лишь... Что давят, топчут его, как хотят над ним измываются... Что не человек он уже, привыкший уважать и представлять себя и теперь, и в будущем, достойно и гордо, не боец (молодой, неопытный, необстрелянный пусть, но все же боец), не земляк старшины, не сын отца своего -- любимого, доброго, гордого... Словом, не Ваня Изюмов, а червяк... Жалкий, ничтожный червяк, покорный уродливой, бессмысленной силе. Только представил... Как все восстало, возмутилось вдруг в нем, заставило разом собраться, сжаться в кулак, непроизвольно все мышцы напрячь, испытать что-то очень-очень знакомое, близкое, уже не раз пережитое... Да, да, так было, было уже! Что-то подобное. Когда мальчишками всем двором шли на соседский двор, когда однажды налетели на него беспризорники и он как мог от них отбивался. А в другой раз за городом у него хотели ружье отобрать (отец подарил, очень рано -- Ване не было еще десяти). И все же однажды три мужика его отобрали. И Ваня рванулся домой, выхватил у отца из стола пистолет (отец в училище НКВД преподавал историю и философию и ему выдали браунинг). Под пистолетом, когда начал стрелять, мужики, бросив ружье, убежали. А отцу "строгача" закатили. Но отец и пальцем не тронул его, зато мать схватила ремень. Когда же Ваня вырвал его, она в него запустила тарелкой. И еще было раз... Очень похожее чувство. Весь в комочек так и собрался тогда, так и вцепился в последнюю кроху своей ускользавшей, уже глядевшей в пучину коротенькой жизни. Решил, дурачок, проверить себя, утвердить: через бухту широкую туда и назад переплыть. И на обратном пути сил не хватило, ногу свело. Кричать было некому. Закричал бы -воды бы сразу наглотался. Мальчишка вовсе, в четвертый класс тогда, кажется, только ходил, а не сломался, не дал отчаянию, страху себя победить. Все-таки выбрался, выплыл.
Но то, что творилось здесь, сейчас, было грозней и серьезнее. И был он теперь не мальчишкой: какой ни зеленый юнец, а все же боец. И не детский слабенький кулачок, не подаренная папой "берданка", не украденный у него пистолет, а орудие было сейчас у него. Пусть не наша, чужая, трофейная, а все-таки пушка -- настоящая, боевая. И два ящика разных снарядов. Тоже не наших, немецких, но мощных, разрушительных тоже. И не один он был -- с глазу на глаз с заклятым врагом. А с орудийным расчетом. Пусть не полным, собранным с бору по сосенке, танками еще не обстрелянным. Пусть! Но с расчетом был! С целым полком! И не только за себя отвечал, а за всех. За задачу свою, за приказ. За нечто еще более огромное, непреходящее, важное -отчизну свою, за народ. Да, это все так. Но ближе, вплотную к нему, вернее, даже, внутри, в нем самом... Со всем этим -- бесконечным, вечным, большим трепетала, звенела, взывала о помощи и пощаде такая совсем небольшая и малозначительная в сравнении с войной, с великой задачей, а для него такая бесконечно огромная, бесценная и одна-единственная на все времена хрупкая жизнь. И он не хотел... Не мог... Был отчаянно против того, чтобы кто-то отнял ее у него. Он хотел жить! Как и все. Как и Пацан, и Игорь Герасимович, и заросшие черные молодые кавказцы. И все, все вокруг. И возможность остаться в живых сейчас была у них всех только одна: не дать этим танкам себя убить, раздавить. А их, врага проклятого, постараться убить, уничтожить. В землю вогнать его, сжечь, расстрелять. И победить!
И только ощутил, осознал это Ваня всем нутром, плотью всей воспринял, что другого выхода нет у них, только этот, там, впереди, куда он время от времени напряженно и настороженно вглядывался, на вздымавшемся всплесками дыма, огня и земли изуродованном склоне горы уже показалось что-то ползучее, rfekne, гадкое. Ваня так и замер, застыл у прицела. Пальцы на рукоятках штурвалов онемели, стали вдруг холодеть.
"Один, два...-- невольно схватывал, подсчитывал будто враз зацепеневший, захолонувший от ужаса мозг.-- Еще... Вон, вон..." Уже пять насчитал. И Ваня совсем обомлел и обмяк.
А они выползали и выползали из-за сплошной стены ходившего клубами свинцово-тяжелого черно-сизого дыма и пыли. За ней, в глубине, покуда невидимые, скрывались, подползали, возможно, еще. И Ване мерещились уже десятки их. И все, все сюда ползут, на них, на него. Словно жучки -- малые, бурые, неторопливые. Так далеко, слава богу, они еще были, так далеко, что казались такими крохотными, безобидными, словно игрушечными и ползли очень медленно, не поспешая.
Ваня, было припавший сразу к прицелу, и увеличивавшему больше, чем наш, и более удобному, с мягким резиновым окуляром, оторвался опять от него и снова смотрел на ползших к ним гадов невооруженными живыми глазами. Затаив дыхание, не веря еще... Не желая верить в то, что это они, что уже видит их своими глазами. Возбужденно вскинул голову над щитом. И не знал, совершенно не знал, как вести себя дальше. Что делать? Так был поражен, потрясен. Но все-таки чувствовал... Даже он, неопытный, новичок, понимал, что прямой на водкой на таком расстоянии никакому орудию их не достать. Не пронять их броневую толстую кожу. Да и не попасть просто в них. Понимал... И только продолжал недоуменно смотреть. И тут совсем недалеко, справа, из-за зарослей шиповника, терна и череды неожиданно выметнулся еще один. Но так близко и так, казалось, бесшумно, неслышно из-за общего грохота, так неожиданно, что никто не успел даже вскрикнуть. Предупредить не успел. А потом и нечего уже было кричать. Напротив, все разом затихли, примолкли.
-- Та-а-анк!-- в наступившей враз тишине пораженно и истово, будто он единственный видел его, взревел лишь Пацан.
Все, что Ваня делал дальше, делал неосознанно, стихийно, сомнамбулически. Казалось, не он... Само собой будто все делалось. И все, все, что когда бы то ни было до этой минуты связывалось в его памяти с танка ми -- рассказы, книги, кино, учеба на марше урывками, жалкие крохи воинских навыков, темные страхи, сомнения, вера, мечты о геройстве,-- все, все теперь, в этот миг слилось вдруг в подсознательный инстинктивный рывок, в некий нервный спазматический выплеск. Он ошалело рванулся к прицелу, к окуляру глазом приник, пальцами вцепился в штурвалы. Не чуя, не сознавая уже, совсем позабыв, что все эти ручки, штурвалы, маховички, рычаг спуска бойка, станина под ним -- слишком низкая, толстая, слева такое же необычно низкое и близкое колесо и совсем, совсем приземистый щит,-- что все это так чуждо, так неловко, так непривычно ему. Как отшибло все это вдруг из памяти. Но пальцы... Пальцы все это чуяли. И, не угадывая здесь почти ничего родного и своего, мелко тряслись и стали как ватные. И едва шевелились... И как еще во обще они шевелились при этом при всем и, хотя и с натугой, но все-таки вертели штурвалы. Не поспевали никак за стремительно мчавшимся танком. Но все же старались догнать. Но почему-то никак не могли. Должно быть, правый, застекленевший, раздавшийся в изумлении, в ужасе глаз, скорее всего, вообще искал цель не
там, где надо, а намного выше или ниже, правее или левее.
-- Не наш он, не наш!-- услышал вдруг Ваня сквозь жарко пылавший туман в голове чей-то хрип из кустов, из упрятанных там пехотных ячеек.-- Мимо, мимо идет! На других! И... с ним! Не трожь!
Танк несся мимо просвета в кустах, к орудию боком, словно шальной. Вовсю пер куда-то левее, на окопы соседей. На других нацелился. А пушки, укрытой в кустах, покуда явно не видел. И вообще никого и ничего, похоже, не видел в низкорослой и истерзанной поросли. Потому нахально во все лопатки так близко и пер. И так все это случилось неожиданно, происходило близко, стремительно, так Ваня был устрашен появлением этого -- из стали, бензина и тола -- чудовища, что не только на крест не мог поймать его, но и просто хотя бы в объектив прицела. Все шастал и шастал им вокруг танка, да понапрасну. Пальцы продолжали трястись, оставались бессильными, ватными. Сердце рвалось hg груди, билось молотом. Лоб, лицо побелели, все тело прохватило леденящей испариной.
-- По пулемету промазал вчера!.. Смотри,-- припав на колено правее него, у рукоятки замка, с дрожью вырвал из своей тощей, вовсю ходившей от страха груди инженер.-- Ой, смотри, опять не промажь! Тщательней, тщательней целься! Промажешь,-- взмолился вдруг он,-- ведь всех, всех перебьет, передавит! Если не можешь, лучше не трожь!
И словно услышав его, спеша его поддержать, из кустов, из ячейки снова сипло, брюзжа прохрипело:
-- Не трожь! Слышишь, не трожь! Нехай, нехай себе прет!
-- Бей, бей!-- оборвал, перекрыл сиплый голос густой рокочущий бас -- чуть поближе и немножечко сзади.-- Уйдет! Бей, бей! Не слухай его!
-- А я кажу -- не трожь! Слышишь, не трожь!-- не унимался хрипун.
А Ваня как раз поймал наконец танк в окуляр. Поймал! Ловил теперь в крест. Вот и насадил уже на него. И вел, вел... Нес эту стальную, многотонную чушку теперь на кресте... И все это словно не он. Будто продол жала вершить это все за него какая-то посторонняя, глубинная сила. И вдруг усомнился. Вспомнил вдруг: "Да ведь... Когда танк вот так, боком идет, да близко, да на бешеной скорости... Да, да, необходимо тогда упреждение. Обязательно нужно! Крестом прицела надо вперед... Да, да, перед танком надо слегка забирать!" А насколько?.. На корпус, на два... А может, и меньше, коли так близко... Нет, не успели Ваню как следует научить. И он растерялся. Затрепетал. Суетливо задергался. Нервно метнул влево крестом, перед танком. Переметнул, показалось. Перепугался... Замлел. Снова назад повел крест...
"Вот промажет, промажет опять, как вчера,-- так и запеклось кровью сердце у инженера.-- Не дай бог... Конечно, промажет. Эх, и берут же таких молокососов на фронт!-- Скорбно прищурился, зубы, челюсти сжал, в кулаки до онемения пальцы.-- Промажет... И как повернет, сволочь, на нас...-- И тоже подумалось вдруг, как и тому, что хрипел из кустов.-- Может, пускай? Пусть себе мимо... Не на нас же идет. Зачем его трогать?" И вдруг закричал:
-- Не трогай!-- Для самого себя неожиданно крикнул. И испугался тут же. И стало вдруг страшно и совестно. "Ведь я теперь командир. Я! Меня оставил штабной. Меня!" И побелел еще больше. Запнулся тотчас же. И, враз опомнившись, вдруг зашипел:-- Не спеши, не спеши!-- умоляюще, призывно и требовательно, а Ване казалось -- в самое ухо, в самое сердце.-- Ради бога, спокойнее, спокойнее целься.-- А сам, наверное, тоже весь горел и дрожал, судя по его совсем незнакомому, будто сломавшемуся, заледеневшему голосу. Каждый нерв, каждая клеточка, жилочка в тощем легком инженеровом теле, должно быть, так и звенели и трепетали сейчас и готовы были вот-вот оторваться вдруг от него, испариться и отлететь. И сам он весь словно готов был исчезнуть. И оставить всех -- и Ваню, и Яшку, и обоих грузин у этой чужой незнакомой проклятой пушки одних, без себя. Сами пускай... Как хотят.
Ваня (уж как, неведомо) все это сразу невольно воспринял, почувствовал. И стало ему еще неуверенней и тяжелей. Еще больше сжался, напружился, натянулся как ниточка -- тонкая-тонкая, гудящая вся. Дальше, тоньше -- нельзя. Чуть-чуть -- и лопнет уже. И заодно с инженером исчезнет и он. Но почему-то покуда не исчезал, оставался у прицела, у пушки, примостившись возле станины на корточках. Возможно, как раз потому и держался еще, оставался покуда солдатом, пусть и зеленым, неопытным, но все же бойцом, что в эту минуту ничего как следует не соображал. Ничего! И если и делал что, то скорее всего как зверь -- инстинктивно, порывисто, слепо. Как приклеил (по наитию какому-то, неосознанно) жирный красный крестик чужого прицела к какой-то одной невидимой точке, примерно на корпус, на полтора перед мчавшимся мимо танком, так и держал теперь его там, завороженно вращая и вращая штурвалом. Рука сама крутила его, казалось, без всякого его участия, вопреки его воле. Так же бесконтрольно, непонятно повернул почемуто вдруг немного и левый штурвал -- другой, уже левой рукой. Крест легонько взлетел -- на уровень верхних, малых катков, уперся в отполированные о землю до блеска и сверкавшие ослепительно гусеничные траки. Их блеск так и прожег Ванин, смотревший в немецкие увеличительные стекла правый изумленный ophyspemm{i глаз. И он видел сквозь них, как сверкавшие траки мелькали и мелькали, торопились вперед -- неудержимо, нетерпеливо и жадно. И, коротко пробежав по верхним каткам навесу, вхолостую, с лязгом и грохотом снова рушились вниз, на камни, на землю, на пожухлый летний бурьян. И пока неподвижно лежали там, на земле, и еще не начинали взбегать сзади танка снова вверх, стремительно несли вперед всю его тяжелую стальную громаду. К счастью, покуда еще не на Ваню, не на его напарников по военному, нежданному лиху, а на других русских Иванов, что зарылись в теле горы где-то левее и держались там за нее, как могли, упирались упрямо и цепко, не желая отступать ни на шаг.
А Ваня все никак не мог с собой совладать. Будто не он... Да, да, не он, а кто-то другой продолжал делать все за него. Кто-то другой. Постороннее что-то водило руками его, направляло страхом и кровью налившийся глаз, владело всем его существом.
И снова... Теперь совсем другое уже пронзило вдруг Ваню. Совсем другое... Беспощадно, неожиданно, зло.
"А оси?-- взорвалось вдруг в нем.-- Оси! Ствола и прицела... А вдруг не сверили их. Не сведены!"
У "сорокапятки" своей меньше чем за неделю, пока шагали на фронт, успели сверить два раза. И то почему-то не сразу попал в пулемет. Может, как раз оттого, что неправильно сверили?
"Оси... Их совмещение, их параллельность,-- убежденно вдалбливал Ване погибший вчера из-за его плохой, неметкой стрельбы командир,-- это основа всего. Будь хоть трижды героем, хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу... Если оси ствола и прицела не сверены, не сведены, орудию -- грош цена. Лучше совсем из него не стрелять". И сам продемонстрировал расчету, как это делается. Вынул клин из замка. С обоих концов смазал внешние срезы ствола солидолом. По диаметру крест-накрест наклеил на них черные нитки. Совместив прищуренным глазом оба эти креста, направил ствол в дымовую трубу какой-то дальней (с полкилометра, не меньше) хатенки. Туда же и крест прицела навел. Поставил на нолики маховички. Отныне оси ствола и прицела сделались параллельными. И теперь, куда наведет наводчик прицел, туда и снаряд угодит. Во время стрельбы, да и на марше от тряски оси эти нередко смещаются, и их регулярно надо сверять. А сверили ли их у этой, вражеской пушки, Ваня не знал. "А если вдруг нет?-- так и прострелило его.-- Если сдвинуты оси?" Крест прицела тогда будет в одну точку смотреть, а снаряд полетит совсем в другую. И сколько ни целься тогда, ни стреляй -- все понапрасну: только выдашь себя танку стрельбой. И тогда он тебя, беззащитного, по существу, безоружного -- из пулеметов, из пушки... Всей громадой своей как попрет на тебя. И -- хана. В лепешку раздавит. Не успеешь и маму родимую вспомнить. И все, все опустилось у Вани внутри, пальцы, державшие крестик прицела (вроде бы там, где нужно), снова еще больше ослабели, глаза замигали, ноги, скорчившись, перестали держать. И Ваня упал на колени. В ужасе оторвался от окуляра.
Но тут как раз танк как шарахнет из пушки. И хотя небольшая, короткоствольная пушчонка торчала из него, словно перекошенный ящик уродливой башни, а шандарахнуло громоподобно. Тут же, гад, заработал вовсю и пулеметами. От своего собственного орудийного выстрела танк вздрогнул. Запнулся даже, казалось, на миг. Замедлил свой бег. Самый раз бы вжарить ему в левый борт. Самый раз! Но сердце у Вани в пятки ушло. Да и глупо, если оси не сверены. "Только выдам себя,-- опалило его.-- И он тогда как врежет по мне, по нас, по орудию нашему. Одно только мокрое место останется".
-- Стреляй!-- услышал Ваня опять из кустов рокочущий угрозливый бас.-Чего не стреляешь? Стреляй же, стреляй! Мать твою!..
Кто-то еще его поддержал. И Пацан заорал:
-- Ваня! Уходит, уходит!
-- Не надо!-- потребовал снова противный простуженный хрип.-- Не видишь -он мимо! Не наш он! И пусть себе... Мать его!..
И пошло, кто за что: один -- не надо! Другие -- стреляй!
Немного до левого края просвета в кустах танку осталось. Дальше -hqwegmer за ними, не видно станет его. И нельзя уже будет стрелять.
И как ни напряжен, как ни занят был всем этим и Игорь Герасимович, а искрой, короткой язвительной вспышкой сверкнуло вдруг в его голове... Вспомнился ему анекдот. Лишь сутью своей, без всяких подробностей. Одна лишь голая пошлая суть. О том, можно ли с успехом овладеть женщиной на площади, у толпы, у всех на виду? Выходило, что нет: слишком много будет советчиков и каждый -- свое... И не выйдет из такой любви ничего. Ничего! И так эта внезапная память, этот скабрезный чудовищный анекдот опалил вдруг его, об нажил вдруг всю уродливость, вздорность того, что творилось вокруг, всю корысть и низменность тех, кто "Не надо!" кричал. Да и его, командира, его собственную неприглядную роль обнажил, что он невольно вдруг выкрикнул: