Обэриуты
Ванна Архимеда
Заимствуя название для настоящего сборника из прошлого, мы хотим предложить вниманию современного читателя книгу, позволяющую представить многогранность художественно-духовных поисков писателей, входивших в ОБЭРИУ.
Это не антология — это выборка, с уклоном в прозу и стихопрозу.
Обэриутская книга для чтения.
Анатолий Александров. Эврика обэриутов
Активным центром художественной жизни Ленинграда второй половины 20-х годов был Дом печати. Он занимал особняк на Фонтанке, поблизости от многолюдного Невского (проспекта 25 Октября, как он тогда назывался). Двери этого учреждения — шумного конгломерата редакций, секций, месткомов, вечернего университета и дневного техникума — не закрывались с утра до позднего вечера. В залах и комнатах Дома печати время от времени загорались творческие дискуссии, обсуждались проблемы «левого» искусства, рьяным пропагандистом которого была дирекция Дома.
Особые споры вызвали одно за другим появившиеся на свет три детища Дома печати: его театр, студия художников-филоновцев и группа молодых поэтов и прозаиков.
Театром руководил Игорь Терентьев. В недавнем прошлом, в начале 20-х годов, Терентьев увлекался «языкоопытами». Тогда будущий режиссер-новатор входил в радикальную футуристическую группу «заумников», обосновавшихся в Тифлисе. Приехав в 1923 году в город на Неве, от «языкоопытов» Терентьев перешел к опытам на сцене. В Доме печати им был поставлен гоголевский «Ревизор», балаганно-сатирическое представление, переполошившее театральную критику Ленинграда.
Оформляли спектакль ученики Павла Филонова, замечательного художника и педагога. Они объединились в коллектив под названием «Мастера аналитического искусства» (МАИ), штаб-квартира которого находилась в том же Доме печати. В апреле 1927 года в его залах открылась большая отчетная выставка полотен филоновцев.
В начале 1928 года в театральном зале Дома печати выступила новая группа — «отряд левого искусства». Как и другие левые, он предпочитал себя именовать в духе времени загадочной аббревиатурой — ОБЭРИУ. Расшифровывалась она так: Объединение реального искусства. Обэриутами — так называли себя участники нового объединения — на подмостках театра Игоря Терентьева. где совсем недавно висели полотна филоновцев, был устроен вечер под названием «Три левых часа» (24 января 1928 года). В группу входили Игорь Вахтеров, Александр Введенский. Константин Вагинов (чуть старше остальных, имевший изданные поэтические книги), Николай Заболоцкий, Борис Левин, Даниил Хармс.
Обэриуты хотели на базе «реального искусства» объединиться с художниками, композиторами, деятелями театра и кино, и таким образом осуществить идею, заложенную в самом названии группы.
Кое-что в этом направлении ими было сделано. Так, на упомянутом выше вечере после первого «левого часа», во время которого поэты читали свои стихи, шел театральный час. На нем профессиональными актерами и любителями, разделявшими идею ОБЭРИУ, была разыграна пьеса Хармса «Елизавета Бам». Музыку к ней (к сожалению, не сохранившуюся) написал П. Вульфиус, впоследствии профессор Ленинградской консерватории. Последний час был отведен демонстрации документальных фильмов, смонтированных из кусков кинолент, выброшенных в «мусорный ящик». Авторами фильма были А. Разумовский и К. Минц.
В дальнейшей истории ОБЭРИУ идея объединения не получила воплощения. Не объединились в отдельную секцию ни изо-обэриуты, ни муз-обэриуты. Самоликвидировались кино-обэриуты. Планы инициаторов нового «отряда левого искусства» о расширении своего состава были утопичны. Они входили в явное противоречие с новой государственной политикой в области культуры. Общественный строй эволюционировал в сторону ограничения деятельности независимых творческих союзов, готовясь к тому, чтобы в будущем вообще их запретить.
Группа обэриутов возникла не вдруг, не за несколько месяцев.
Задолго до ОБЭРИУ молодые писатели, будущее ядро объединения, собирались в союзы и «фланги», теряя одних сторонников и находя новых. В настоящей статье мы не ставим себе целью детально изложить историю ОБЭРИУ. Отметим лишь главные вехи.
В 1925 году на вечерах Союза поэтов стали выступать так называемые «заумники». Лидером группы был Александр Туфанов, автор книги «К Зауми» (1923). Среди участников — Даниил Хармс и Александр Введенский.
В начале 1926 года Хармс и Введенский объединились в «школу чинарей». «Чинари» сочиняли смешные миниатюры, авангардистские «скоморошины», неожиданные, задорные, полные энергии и светлого нигилизма. В «чинарской» зауми слово звучало забавно, свежо.
Что означало словечко «чинарь», не могут удовлетворительно объяснить и бывшие «чинари». Я. Друскин в автобиографических заметках утверждал, что «чинарь» — некий «небесный чин».
Замечание Друскина, бесспорно заслуживающее внимания, получает неожиданную корректировку в воспоминаниях И. Бехтерева об «идеале» Александра Введенского. Тот на вопрос, на кого бы он хотел походить, отвечал: «На Евлампия Надькина, когда в морозную ночь где-нибудь на Невском Надькин беседует у костра с извозчиками или пьяными проститутками»[1]. Надькин был популярным персонажем юмористических картинок на городские темы ленинградского журнала «Бегемот». Понятно, что Введенский отшучивался, ссылаясь на Надькина, пренебрегал солидностью.
«Чинари», судя по их произведениям и по газетной критике, не хотели быть положительными героями, вообще «чинами». Газета «Смена» обвинила их в хулиганстве и национализме[2]. «Чинарь» звучало вызовом приглаженному и «приличному».
В 1927 году продолжились выступления «чинарей» на концертных площадках Ленинграда. Поэты хотели расширить свой состав, отойти от «чинарства». Для нового объединения предлагались разные названия, в том числе «Академия левых классиков». На общем собрании «чинарей» было решено устроить вечер поэзии, театра и кино, на котором общественность Ленинграда познакомилась бы с новой литературной группой, — «чинари» расширяли свои задачи, мужали как художники. Было найдено и ее название — ОБЭРИУ (эр, а не ер, то есть в соответствии с орфографией аббревиатур).
В записной книжке Хармса за 1927 год сказано: «Декларация — Заболоцкий». Имеется в виду Декларация ОБЭРИУ, опубликованная в информационном выпуске Дома печати в начале 1928 года, — единственный опубликованный документ новой литературной группы[3].
На наш взгляд, не следует понимать эту запись как подтверждение авторства Заболоцкого. Декларация — плод коллективной работы.
Заболоцкий выступил скорее в роли организатора и редактора, нежели автора. Об этом пишет и Бехтерев. По его свидетельству, раздел о кино и театре написал он и А. Разумовский. В разделе «поэзия обэриутов» использованы идеи и выражения трактата «Предметы и фигуры, открытые Даниилом Ивановичем Хармсом» (1927), где говорится о двух независимых системах: «свободной воле слова» и предметном мире.
В своей Декларации обэриуты без оговорок заявляли, что их эстетические симпатии на стороне авангардного искусства.
«Нам не понятно, — читаем мы в Декларации, — почему Школа Филонова вытеснена из Академии, почему Малевич не может развернуть своей архитектурной работы в СССР, почему так нелепо освистан „Ревизор“ Терентьева? Нам не понятно, почему так называемое левое искусство, имеющее за своей спиной немало заслуг и достижений, расценивается как безнадежный отброс и еще хуже — как шарлатанство. Сколько внутренней нечестности, сколько собственной художественной несостоятельности таится в этом диком подходе?»[4] После опубликования коллективной декларации и выступления обэриутов на театрально-литературном вечере в Доме печати начинается собственная история ОБЭРИУ. Она занимает небольшой отрезок времени — с 1928 по 1931 годы. Это период интенсивной работы, поиска своей художественной формы.
Затем начинается постистория, не менее значительная, чем предыстория. Это 30-е годы. Время уничтожения надежд, злобной критики и репрессии Объединения в эти годы давно не существует — есть редкие встречи бывших друзей, писание в сундук. 30-е годы в контексте ОБЭРИУ — это история изолированного существования бывших обэриутов, крайне неохотно вспоминавших свою недавнюю молодость. В литературе провозглашен социалистический реализм — и не на три часа, а навечно, как казалось его теоретикам и адептам.
Однако именно в эти годы творчество бывших обэриутов достигает зрелости, утрачивая крайности словесного эксперимента, волны которых захлестывали поэтов в 20-е годы.
Состав обэриутов был текучим. Рано отошел от них Вагинов.
Присоединились Ю. Владимиров и Н. Тювелев. Не вступая формально в ряды ОБЭРИУ, вместе с его участниками был Николай Олейников[5]. С его именем связан успех обэриутов как детских писателей. Они влились в авторский коллектив нового ленинградского журнала для детей «Еж» (одно время его главным редактором был Олейников) и ощутимо помогли сделать его живым, веселым, полезным.
В 1929 году Хармс и его друзья задумали издать сборник своих произведений под названием «Ванна Архимеда». Было предложено и другим ленинградским писателям принять участие в сборнике. Вот что по этому поводу пишет Л. Я. Гинзбург: «В мае 1929 года я находилась в Москве, и В. Каверин писал мне туда по поводу „Ванны Архимеда“: „Сборник, о котором вы знаете (с участием обериутов), составляется. Есть данные предполагать, что он будет напечатан в Издательстве писателей. Отдел поэзии вам известен (возможен и Тихонов). С отделом прозы — хуже, и именно по этому поводу мы решили побеспокоить вас“»[6]. Заметим, что в романе В. Каверина «Художник неизвестен» (1931) главный герой, художник-новатор, носит фамилию Архимедов.
Книга «Ванна Архимеда», как и несколько ранее задуманный коллективный сборник «чинарей» и их союзников — «Радикс», не вышла в свет. В данном случае помешали не официальные барьеры, а осторожность, если не сказать крепче, союзников — «формалистов» и «младоформалистов». Об этом честно пишет Лидия Гинзбург: «Главными обидами осени 1929-го были отказ ГИЗа от сборника по современной поэзии и наш собственный отказ от „Ванны Архимеда“ (с обериутами). Сборник о поэзии получился средний. С „Ванной“ получилось и того хуже. В этом боевом, молодом, несколько вызывающем, вообще ответственном сборнике исторический смысл имели только стихи — Заболоцкий, Введенский, Хармс, остальное оказывалось довеском…»[7] Этот эпизод — отказ «формалистов» от союза с обэриутами — обыгрывается в стихотворении Хармса «Ванна Архимеда»: Я загажен именами знаменитейших особ и, скажу тебе меж нами, формалистами в особь.
В начале 1930 года пришел конец и выступлениям обэриутов на концертных площадках Ленинграда.
Их последнее публичное выступление состоялось в апреле 1930 года в студенческом общежитии Ленинградского университета. Со свирепым лаем на обэриутов набросилась газета «Смена», давно точившая на них зуб. В общежитии выступили Ю. Владимиров, Б. Левин, А. Пастухов. Но беспощадные выводы статьи относились ко всей группе: «Это поэзия чуждых нам людей, поэзия классового врага»[8].
Четкая формулировка, удобная для судилища, была произнесена, но «оргвыводы» в 1930 году сделаны не были. Обэриуты по-прежнему с успехом печатались в детских изданиях, но публичные выступления «литературных хулиганов» прекратились.
Распространенное представление о литературе как «общественном барометре» в случае с обэриутами сильно хромает. Ведь именно в годы «великого перелома» — 1930–1931 годы — возрастает их творческая энергия. Нет, они «не мерили» себя пятилеткой. Однако в предшествующие годы ими был взят сильный разбег. И они торопились осуществиться. В это время Заболоцкий заканчивает гротескно-философскую поэму «Торжество Земледелия» и фантастическую притчу «Безумный волк». К 1931 году относится и «Священный полет цветов» А. Введенского, замечательный сплав стихотворных диалогов и прозаических ремарок, рассказывающий о путешествии по тому и этому свету безумного Фомина. Улетает в небесные сферы и Земляк, герой «Лапы» Хармса — сложного, как и у Введенского, жанрового образования из стихов, прозы и драмы.
Обэриуты по-прежнему отстаивали условную логику нового искусства, раскрепощающую творческие силы человека. Об этом и «11 утверждений» Даниила Хармса, и «Битва слонов» Заболоцкого.
В замечательном стихотворении Заболоцкого работа фантазии художника уподоблена атаке боевых слонов. Мощный, тяжеловесный и одновременно артистичный слон, яростный и кроткий, сделан автором метафорой нового искусства. Оно ломает штампы устоявшихся художественных привычек, освобождает интуицию, открывает дорогу непосредственному чувству. В нем нет законченности и зализанности прежних художественных форм. И потому оно выглядит неуклюжим, тяжеловесным. Оно кажется и алогичным, так как идет против принятых правил. Но то, что с непривычки воспринимается как минусы, недостатки, и есть его живая красота.
Годы интенсивного творчества прервали аресты В самом конце 1931 года Введенский, Хармс, Бахтерев, а также их знакомые по работе в детском отделе ГИЗа были арестованы. «Обвинения были вымышленными, явно инспирированными»[9].
Поэты, просидев около полугода в ДПЗ на улице Каляева в Ленинграде, были высланы в Курск. Ссылка продолжалась недолго.
Уже в ноябре 1932 года Хармс и Введенский вернулись в Ленинград. В сравнении с жестокими сроками, которые получали несчастные, попавшие в машину НКВД, наказание, понесенное Введенским и Хармсом неизвестно за что, может показаться мягким.
Однако бесследно для поэтов оно не прошло. Выпущенные на свободу, они уже не могли впоследствии забыть о нависшей над ними угрозе.
В 30-е годы обэриуты (теперь уже бывшие) допускались по-прежнему только в редакции детских журналов (исключение делалось для Заболоцкого). Литература для детей стала для них и трудом, и ярмом. «Дети — это гадость», — заявляет в повести Хармса «Старуха» ее герой, по профессии писатель. Такую фразу мог сгоряча произнести и сам автор — в минуту отчаяния от своей крепостнической прикованности к детской книге.
В 1933–1934 годах бывшие обэриуты продолжали встречаться — и в редакциях детских журналов, и в дружеском кругу. Это кружок друзей, собиравшийся довольно регулярно, — крайне интересное явление в неофициальной общественной жизни Ленинграда первой половины 30-х годов. Сохранились и записи бесед Их вел кто-нибудь из присутствующих. По обэриутской традиции записи получили название «Разговоры»[10]. Шаржированные портреты участников дружеских встреч оставил Хармс в своих записках «об одной компании».
Каждая главка посвящена или участнику беседы, или отклику автора на беседы.
Состав кружка не был постоянен. Темы, поднимаемые в нем, не всегда интересовали участников в равной степени. Просуществовав полтора года, он распался. Немалую роль в развале кружка сыграла политическая обстановка в стране, разъединявшая людей. С декабря 1934 года, после убийства Кирова, стало опасно собираться на квартирах. Большая компания мужчин могла показаться кому-нибудь оппозиционным сговором.
Отношения между бывшими обэриутами сохранились, но они утратили коллективный характер.
Тридцатые годы — это время зрелости бывших участников ОБЭРИУ, это и время их арестов, смертей, физического уничтожения.
В начале десятилетия умерли от туберкулеза Юрий Владимиров, затем Константин Вагинов. В 1933 году не вышла из печати готовая в корректуре вторая книга стихов Николая Заболоцкого. Ее выход остановили нападки критиков В. Ермилова и А. Тарасенкова на поэму «Торжество Земледелия». Они назвали поэму «клеветнической» и «кулацкой».
О том, как настраивалось общественное мнение против новаторского поиска в культуре, можно судить по представленной в этом сборнике повести Г. Гора «Вмешательство живописи»[12]. Современный читатель прочтет ее иначе, нежели читатель первых пятилеток. Время превратило эту книгу в документ заблуждений — боевитых, напористых, тотальных.
«Вмешательство живописи» Гора следует отнести к жанру разоблачительных, условно говоря, произведений, появившихся в годы «великого перелома». Тогда судебный трибунал был одним из ускорителей индустриализации и коллективизации. Роль ускорителей выполняли и литературные произведения, цель которых была «разоблачить врага», «сорвать с него маску» и в результате «мобилизовать» советского человека на выполнение трудового плана, попросту запугать его. В небольшой повести Гор предает анафеме «буржуазное мышление». Что это такое, автор не объясняет. Но относит к нему и живопись авангарда, религию и немарксистскую биологию. Носителем буржуазной идеологии выведен в повести библиотекарь Петр Иванович Каплин. Он пишет инфантильные абсурдистские стихи, отдаленно напоминающие строчки Хармса. Стихи сочиняются просто: из колпака вытягиваются первые попавшиеся бумажки с написанными на них словами. Из случайных слов сляпываются строки. При этом следует прыгать на одной ноге, есть огурец и плевать в круг, нарисованный на полу.
Конечно, Гор не сочинял карикатуру на Хармса, а хотел попасть, так сказать, в обобщенную мишень. Он осуждал и теорию алогизма, и независимое поведение художника, и религиозную веру. Понятно, что Каплин при этом — спекулянт и рвач. Гор создавал образ врага пятилеток, человека бесполезного, а то и вредного для общества. Обэриутство вносилось в «список злодеяний»[13]. После критического шквала начались аресты. В 1937 году был арестован Олейников, его журнал для дошкольников «Сверчок» был объявлен вредительским и закрыт. В 1938 году арестовали Заболоцкого. К этому времени Введенский не жил в Ленинграде, он переехал в Москву, затем в Харьков.
В 1937 году перестали печатать в детском журнале «Чиж» Хармса. Возможно, редакция не хотела связываться с обреченным, по ее мнению, поэтом. «Погибли мы в житейском поле! // Нет никакой надежды боле. // О счастье кончилась мечта. // Осталась только нищета», — записал в «голубую тетрадь» Хармс. В 1938 году его имя снова появилось в «Чиже». Но ненадолго. Новая волна репрессий не миновала бывших обэриутов. В 1941 году, в начале войны с фашистской Германией, Хармс и Введенский были арестованы. Поэты погибли в заключении, обстоятельства их смерти до сих пор не выяснены.
Таков трагический финал «реального искусства».
И, как уже говорилось, сокращение ОБЭРИУ составлено из следующих элементов ОБ — объединение, ЭР — реальное, И — искусство. У — не является словопредставителем. Его можно рассматривать как частицу слова «искусство».
Но скорее всего У вносит в аббревиатуру игровой и даже пародийный характер. Смысл игры — в нарушении принятой логики сокращении. У — приставлено просто так, смеха ради, по веселой логике детской считалки: потому, что кончается на у.
Ключевым в этом сокращении является слово РЕАЛЬНОЕ, открывающее дверь в поэтику обэриутов.
Реальное и реалистическое — слова одного корня. В повседневной речи мы их часто смешиваем. Но в искусствоведении, в теории литературы эти слова имеют разный вес.
В применении к искусству слово «реальное» означало у обэриутов то, что искусство реально, как сама жизнь. Искусство ничего не отражает. Живет само по себе. Первично оно или вторично — неизвестно.
Вернее, оно и то и другое вместе: «Истинное искусство стоит в ряду первой реальности, оно создает мир и является его первым отражением»[14].
Из утверждения, что искусство реально, как и действительность, следовало, что оно живет по своим законам, имеет свою логику.
Эти общие положения были высказаны до обэриутов, явившихся вторым поколением авангарда в русской культуре. Многие идеи достались им по наследству. О самодвижении слова, о слове вне быта и пользы заявляли в своих манифестах футуристы. Бунтарям литераторам вторили живописцы, утверждавшие, что беспредметное искусство — это и есть современный реализм[15]. Литературоведы и лингвисты, примыкавшие к авангардному движению, писали об имманентном развитии словесного искусства, о практическом и поэтическом языке, которые чем дальше уходят друг от друга, тем выразительнее.
Рассуждения о специфике искусства связаны с пониманием его особой художественной логики. Она у обэриутов необычна, странна, обратна принятому. Логике противостоит алогизм; связи, развитию — фрагментарность и случайность; психологии, характеру — маска.
«Может быть, вы будете утверждать, — писали обэриуты в Декларации, — что наши сюжеты „не-реальны“ и „не-логичны“? А кто сказал, что „житейская“ логика обязательна для искусства? Мы поражаемся красотой нарисованной женщины, несмотря на то, что, вопреки анатомической логике, художник вывернул лопатку своей героине и отвел ее в сторону. „У искусства своя логика, и она не разрушает предмет, но помогает его познать“»[16].
Особенностью этой логики были фантастичность действия и персонажей, условность пространства, походившего на сценическую площадку, да и время развивалось сценически: то двигалось рывками, то скручивалось жгутом. Аналог такой логики — в сновидениях, волшебных сказках. В гоголевской фантасмагории «петербургских повестей». А если ближе — в футуристических драмах, в гротескных персонажах Хлебникова, свободно разгуливавших по периодам истории.
Обэриуты заставляли говорить покойников, переносили действие с земли ка небеса, подслушивали беседу лошадей и воробьев. Они катили время в обратную сторону, а когда надоедало — растягивали его, как резиновый шланг. Столь же свободно обращались они и с категорией причинности, а потому в их изображении всегда нелепо выглядят те, кто считает, что причина найдена: судьи, врачи, учителя. В творчестве обэриутов было много парадоксального. Одним из парадоксов следует считать защиту ими позитивистского тезиса о реальных законах поэтического языка и погружение этого языка в иррациональные дебри художественной фантазии. Европейский позитивизм встречался с русским алогизмом («чушью»), проходил обработку образами народной веры в чудесное.
У каждого обэриута в пределах общей системы была своя художественная логика. Так, поэтика Заболоцкого, соединенная многими нитями с творчеством Введенского, во многом отличалась от «столбцов» «авто-ритета бессмыслицы», как назвал себя в начале пути автор «Ёлки у Ивановых».
Понятно, что индивидуальные системы находились в движении, эволюционировали. Так, в центре размышлении Хармса — и в конце 20-х годов, и в середине 30-х — стоял вопрос о прекрасном, а значит, и о вечном, бессмертном. Об этом и «Лапа», и «Старуха» — произведения разных периодов. Как резко они отличаются! Многие страницы «Лапы» написаны по методу цисфинита[17], то есть «логики бесконечного небытия» (Хармс помещает даже «цисфинитный» рисунок в текст). Эта «логика», точно ножницы, перерезает все скрепы и нити принятого порядка Предметный мир рассыпается, и его части, обломки, все причины и следствия принятой логики уносятся, как супрематические конструкции Малевича, в Великий Космос. По-другому построена «Старуха». Повесть тяготеет к психологическому повествованию, к «петербургскому жанру».
Такая полифония развивающихся индивидуальных систем затрудняет задачу вычленения общих принципов литературного сообщества.
«Уважай бедность языка», — сказано у Введенского. Вот еще один методологический парадокс. Оживают покойники, по русскому лесу разгуливает жирафа — «чудный зверь», молодой человек из-под носа дворника улетает на небо — и «бедность». Нет, свою фантазию, насмешку художники в узде не держали. Заслон выставлялся многословию и пустословию. Обэриуты не были охотниками до лирических самоизлияний, до «раскрытия души» — не принимали языка символистско-акмеистских групп. Проходили мимо психологизма, глухи были к общественной патетике.
Они хотели не столько сказать о себе, сколько выразить свои главные мысли о мире, не прибегая к средствам «научной поэзии», не боясь упрека в дилетантизме. Прошло, как они считали, время поэтов-гамаюнов и трибунов. Естественный человек, «естественный мыслитель» (а он всегда беден) стал основным персонажем обэриутов.
Он до всего хочет додуматься сам. Его обычное состояние — размышление. Вот как это состояние «объясняется» в стихотворении А. Введенского «Приглашение меня подумать»:
«Естественный мыслитель» — чаще всего чудак, «отпавший от века». Так сказал о Велимире Хлебникове Заболоцкий. Для обэриутов и Хлебников, и его герои — разнообразные маски авторского «я» — были примером современного мыслителя. Многие персонажи их произведений, подобно Зангези, герою одноименной «сверхповести» Хлебникова, бормочут странные мысли о мире — «бедные», «безумные», «сырые».
Ближайшие предшественники обэриутов — футуристы (кубо- и эго-). От них обэриуты переняли эксцентрику, эпатаж антиэстетизмом. И не только переняли, но значительно усилили традиции футуристического Смеха.
Бог смеха античной мифологии Мом, он же Момус, был любимейшим богом обэриутов (ср. с формулой творчества Заболоцкого — Мысль-Образ-Музыка: Мом, — найденной в начале 30-х годов), но богом, который находился в подчинении[18]. Балаганное балагурство, гипербола, гротеск, ирония, пародия — многочисленные виды смешного лишь усиливают, сопровождают их поэтические идеи, суть которых глубоко серьезна. И нередко трагична. Исследователь языка Хлебникова В. П. Григорьев пишет, что «смех будетлянина слишком обременен смехом смерти в XX веке»[19]. О тех, кто пришел после Велимира Хлебникова, тоже можно сказать, что их смех отравлен «смехом смерти».
Так, например, творчество Введенского, рассмотренное под определенным углом, может показаться романтической энциклопедией смертей. «Червяк ползет за всеми. // Он несет однозвучность», — меланхолически повторяет поэт. Как и Заболоцкий, он прослеживает родственные связи между человеком и природой. Но, в отличие от автора «Торжества Земледелия», он не ставит человека на эволюционную вершину, не верит в будущую социальную или же биологическую гармонию. Признает одно — Торжество Ночи. Уныние разгоняется балагурством. Оно становится привычкой. «Вершины — аршины». Аршины, конечно, до смерти. Вдохновение просыпается, когда перед взором Введенского открывается «смерти вечная система».
Но еще сильнее в творчестве обэриутов чувствуется воздействие жизни. Заболоцкий искренне воспринял начавшиеся социальные преобразования в стране. Как и тысячи русских интеллигентов, он поверил, что в дальнейшем их ход ускорится, страна придет к благодетельному социальному и экологическому преображению Поэт был увлечен энтузиазмом проснувшихся молодых сил, он сам был частью наивного молодого поколения, воспитанного трудовым народническим прошлым.
Введенский точно слушал другую сторону: тех, кто погиб на гражданской войне, тех, кто голодал. Слушал тех, кого гнали на Север и в Сибирь «преобразовывать» страну. Ужас сталинщины заворожил поэта, не позволял ему выйти из круга мыслей о том, что «мир зарезали, он петух».
«Два человека — Введенский и Заболоцкий, мнения которых мне дороги, — писал Хармс. — Но кто прав — не знаю». Хармс колебался между новой верой и старой, между утверждением бессмертия и гимнами в честь червяка. Но кому бы он ни подражал и от кого бы ни отталкивался, он всегда выходил на свой путь. «У человека есть только два интереса, — рассуждал писатель. — Земной: пища, питье, тепло, женщина и отдых. И небесный — бессмертие. Все земное свидетельствует о смерти. Есть одна прямая линия, на которой лежит все земное.
И только то, что не лежит на этой линии, может свидетельствовать о бессмертии. И потому человек ищет отклонения от этой земной линии и называет его прекрасным, или гениальным»[20].
В эстетике Хармса понятие красоты связано с идеей Неба (Бога) и с «уходом с прямой» (алогизмом). Только отклонение, отход от принятого, от практических целей создает искусство. Так полагал центр ОБЭРИУ — Даниил Хармс Его творчество — горизонталь над движущимися в противоположные стороны вертикалями эстетики Введенского и Заболоцкого.
«Приступить хочу к вещи, состоящей из 11 самостоятельных глав, — писал Хармс — 11 раз жил Христос, 11 раз падает на землю брошенное тело, 11 раз отрекаюсь я от логического течения мысли» (дневниковая запись от 6 мая 1931 года).
Между Христом, его жизнью и проповедями, и алогичным зигзагом догадок, откровений ставится знак равенства. В принципе такой подход не нов. Даже стар. В нем и состоит кредо христианства, изложенное Тертуллианом в трактате «О теле Христовом»: «И погребен он, и воскрес: это достоверно, так как невозможно». Но согласился бы Тертуллиан с той религиозной ветвью, которая бы выглянула из «невозможностей», созданных фантазией Хармса? Сложный комплекс идей создавал и своеобразные, чисто обэриутские жанры — «столбцы», «разговоры», странные «циклы» из коротких рассказов, сценок, миниатюрных пьесок — скетчей. Жанры текучие, где проза переходит в стихи, а костяком служат диалоги. Так построена «Лапа» Хармса, «Некоторое количество разговоров» Введенского. Свободное чередование пластов различно организованного текста напоминает синкретизм фольклорных вещей Это не случайное совпадение В глубине многих обэриутских текстов светятся далекие огни стародавних народных представлений о добре и зле. Такое оживание старины связано с расколдовыванием подсознания, что умели делать обэриуты.
К моменту вступления Константина Вагинова в ОБЭРИУ у него была устойчивая репутация мастера стиха, тонкого ценителя искусства стока У него вышли две книги стихов, в издательстве «Прибой» готовился к печати роман о литературной среде Петрограда-Ленинграда «Козлиная песнь». Вагинов был на перепутье, когда появились обэриуты. Менял навыки работы: уходил от стихов к прозе. Вместе с ними пересматривалось и отношение к литературе, возникал вопрос, что делает ее современной.
В недавнем прошлом Вагинов был участником группы «3вучащая раковина», руководил которой Николай Гумилев. Ученика Гумилева — Вагинова интересовало творчество в пограничных областях. Свободный стих, где тоньше пластика образа, где из пространства прозы рождаются ритмы стиха. Повесть, как бы считанная со страниц дневника.
То, о чем пишет Вагинов — лепка из сна и природы, соединение воображения с первозданностью материала, — такое любили обэриуты.
Как и автогротеск и иронию — привычные художественные средства Вагинова.
Он называл себя «поэтом трагической забавы». И ей посвящен второй роман Вагинова о писательской работе — «Труды и дни Свистонова» Книга создавалась в период особенной близости автора к ОБЭРИУ (что, впрочем, не помешало ему насмешливо изобразить в романе выступление обэриутов в Доме печати).
В книге текст и подтекст, серьезное и комическое объединяются в сложные фигуры. Любимые автором «полускульптуры» из противоположных материалов требуют внимательного чтения. И чем суше стиль, чем меньше в нем сравнений, метафор, развернутых описаний, тем сгущенней авторская мысль в строке. Многое недоговаривается, усиливается роль детали и чуть заметного литературного намека.
Главный герой книги — писатель Свистонов. Фамилия, как видим, образована от слова «свист». В быту «свистеть» означает привирать, сочинять небылицы. Таких сочинителей обычно называют «свистунами» Но вульгарный суффикс — ун- автор заменяет греческим, благозвучным — он-. Фамилия переводится из низшего стиля в высший, сохраняя все же следы беспородности.
Книга о писателе с полугреческой фамилией названа «Труды и дни», в точности как знаменитый античный эпос о пахаре, часто пародируемый в литературе. Перед революцией с таким названием, ориентированным на филолога-писателя, выходил журнал. Многие из приемов Свистонова: переписывание фамилий с кладбищенских плит в свою рукопись, откровенный плагиат, бесцеремонное обращение с историческими фактами, — выглядят запоздалым вызовом корректному, несколько педантичному журналу ученых петербургских поэтов. И все же Свистонов, несмотря на свою любовь к иронии и плагиату, нашел бы с ними общий язык. Из всех карикатур в романе он наименее карикатурен. Его образ несет авторскую идею о писателе Мастере, о самозабвенной преданности литературе, о полном подчинении себя бумажной странице Ничего карикатурного в такой идее не было.
Жизнь для Свистонова состоит в извлечении из нее художественного эффекта.
Наверное, этот призыв Брюсова к поэту звучал для Свистонова слишком красиво Но общее правило о самоотречении, о постановке знака тождества менаду восприятием жизни и литературной работой Свистонов признал бы без всякой иронии.
Художественное самосознание проделало большую эволюцию в среде петербургских писателей за четверть века. Еще до революции пятого года в моде были художники-пророки. Но жизнь несла «неслыханные перемены». Алогичные и страшные формы общественного бытия: террор, казни, войны межгосударственные и гражданские, революционные перемены, кровавые и бескровные, — все это превращало кабинетное пророчество в пустое занятие.
Вытесняя поизносившийся образ поэта-идеолога, в предреволюционной литературной среде формировался миф о поэте-артисте, человеке вне партий, аристократе духа. Классическими героями этого мифа были — по крайней мере в Петрограде — Блок и Гумилев. Вариантом такого мифа, распространившегося и в советское время, для которого аристократ духа уже не подходил, стали представления о поэте-мастере. Их широко поддерживали и сторонники «формалистических» теорий в литературе.