Это прозвучало ужасно. Казалось, они валяют дурака и вышучивают старые книги, забытые фильмы, своих старомодных матерей. И к тому же она думала только о себе, а болел и мучился Винсент. Но это была правда. Без него дел вообще почти никаких не будет.
Винсент смотрел на нее как из глубокого черного колодца.
— Выше голову, — тихо сказал он, говорить громче он уже не мог. Она сидела рядом, наклонившись к нему и держа его за руку, похожую на птичью лапку. — Кто сказал, что я умираю? — он умолк, как бы обдумывая и проверяя сказанное. — Да, ты права. Вот я и попался. Они меня достали, эти пришельцы с травкой. Где, говорят, твое пыхалово-ширялово?
Джейн зарыдала — от его шуток становилось только хуже.
— И что же это все-таки? — спросила она вся в слезах. — Они сами-то хоть знают?
Винсент улыбнулся прежней улыбкой, в которой были удивление и отрешенность, показались красивые, по-прежнему молодые зубы.
— Да кто его знает. Должно быть, съел что-то не то.
Джейн сидела вся в слезах и чувствовала себя такой одинокой, брошенной, оставленной наедине со своим горем. Их матери наверстали наконец свое и оказались правы. В конечном счете последствия наступили. Но не было известно, последствия чего именно.
И вновь ученые появились на экране телевизора. От волнения у них подергивались губы, и можно даже сказать — от радости тоже. Известно, отчего умер Джон Торрингтон; они узнали наконец, почему экспедицию Франклина постигла такая страшная участь. Они исследовали Джона Торрингтона по кусочкам, взяли обрезки его ногтей и волос, пропустили их через аппаратуру и получили искомый ответ.
Показали снимок старой консервной банки, вывернутой наизнанку, чтобы был виден шов. Палец указывает на банку — вот эти консервные банки и были причиной того, что произошло. Тогда их только что изобрели и делали по новой технологии, они считались самой надежной защитой от голода и цинги. У экспедиции Франклина был большой запас таких консервов с мясом и бульоном, а банки были запаяны свинцовым припоем. Вся экспедиция была отравлена свинцом. Никто об этом и не подозревал — ведь у свинца не было ни запаха, ни вкуса. Он поразил их и проник в их кости, легкие, мозг, лишил их сил и помутил разум, так что в конце те участники экспедиции, кто избежал смерти на кораблях, отправились в глупейший поход по ледяной пустыне. Они тащили за собой спасательную шлюпку, нагруженную мылом, зубными щетками, носовыми платками, шлепанцами и прочей бесполезной чепухой. Когда их нашли десять лет спустя, они уже были скелетами в лохмотьях — ими был усеян неверный путь назад, к покинутым судам. Их пища стала для них смертью.
Джейн выключила телевизор и пошла на кухню — всю белую, переделанную в позапрошлом году, когда она выкинула из нее всю мебель и кухонные причиндалы, — ей захотелось приготовить горячего молока с ромом. Затем она раздумала, ведь все равно ей не уснуть. Все в кухне смотрится беспризорным, оставшимся без хозяина. Тостер, такой удобный для обеда соло, микроволновая печь для овощей и кофеварка — все они стоят и ждут ее ухода, на этот вечер или навсегда, чтобы принять свой настоящий вид нелепых и ненужных штучек, волей случая попавших в этот плотный, материальный мир. С таким же успехом они могли бы быть обломками космического корабля, кувыркающимися вокруг Луны.
Она думает о квартире Винсента с ее тщательно продуманным порядком и множеством красивых или нарочито безобразных штучек, которые он так любил когда-то. Представляет себе его шкаф и экстравагантные костюмы с его особыми «примочками» — в них уже никогда не влезут его руки и ноги. Все это рухнуло и ухнуло, распродано и пущено враспыл.
Тротуар у ее дома все больше захламляется пластиковой дрянью — бутылками и стаканчиками, смятыми банками и разовой посудой. Она их собирает и выкидывает в мусоросборник, но назавтра они появляются снова — словно их бросили солдаты на марше или жители, которые бегут из города от артобстрела или авианалета и бросают все, что раньше казалось таким нужным, а сейчас им легче все это оставить, чем нести с собой.
Гюнтер Грасс. Свидетели эпохи
Только в середине шестидесятых, после того как двое моих коллег по институту несколько раз попытались и потерпели неудачу, мне все-таки удалось свести обоих пожилых господ друг с другом. Возможно, мне повезло потому, что я была молодая женщина и швейцарка до мозга костей, то есть обладала преимуществом нейтралитета. Мои письма вопреки бесстрастному тону, в котором я описывала предмет своих исследований, должны были восприниматься как деликатный, если не сказать робкий, стук в дверь. Ответные письма с выражениями согласия пришли через несколько дней и почти одновременно.
Своих гостей я описала коллегам как внушительную пару ископаемых. Я забронировала им тихие номера в отеле «У аиста». Большую часть времени мы провели в тамошнем ресторане с видом на Лиммат, ратушу прямо напротив и дом гильдий.
Герр Ремарк, которому шел тогда шестьдесят восьмой год, прибыл из Локарно. Судя по всему, он был бонвиван и показался мне более хрупким, чем герр Юнгер, — тому только что стукнуло семьдесят, и выглядел он эдаким спортивным бодрячком. Живет он в Вюртемберге, но в Цюрих добирался через Базель, куда попал после пешего похода через Вогезы до Хартмансвайлер-копф, где в 1915-м велись жестокие бои.
Первая наша беседа продвигалась туго. Мои «свидетели эпохи» обсуждали швейцарские вина:
Ремарк предпочитал тичинские сорта, а Юнгер отдавал пальму первенства «Ла доле» из кантона Вод. Оба старались произвести на меня впечатление, пуская в ход весь свой старомодный шарм.
Поначалу они меня забавляли своими попытками говорить на швейцарско-немецком, но скоро мне это надоело. Так все и шло до тех пор, пока я не процитировала начало «Фламандской пляски смерти», песни неизвестного автора, популярной в Первую мировую: «Смерть на вороном коньке / Скачет в теплом колпаке». Ремарк затянул монотонный, заунывный напев, вскоре и Юнгер подхватил, и оба вспомнили последние строки припева: «Фландрия в беде — / Смерть царит везде». А потом оба устремили взгляд на собор, вздымавший шпили высоко над домами вдоль набережной.
Выйдя из задумчивости, нарушаемой лишь легким покашливанием, Ремарк сказал, что осенью 1914-го — он еще сидел за партой в Оснабрюке, а добровольцы уже захлебывались кровью при Биксшоте и на подступах к Ипру — его до глубины души поразила легенда о Лангемарке, где немецкие солдаты распевали «Дойчланд юбер аллее» под пулеметным огнем англичан. Проникшись этой историей и с поощрения учителей не один класс вызвался в полном составе идти на войну. Каждый второй не вернулся. Те же, кто вернулся — как Ремарк, которому так потом и не удалось доучиться, — не пришли в себя и по сей день. Он до сих пор себя чувствовал ходячим покойником.
Герр Юнгер, принявший школьные впечатления своего собрата по перу с легкой улыбкой, обозвал легенду о Лангемарке патриотической дребеденью, но все же признал, что еще задолго до войны им овладела жажда опасности, тяга к чему-то необычному, «будь то хотя бы и служба во французском Иностранном легионе».
— А когда наконец началось, мы почувствовали себя единым огромным телом. И даже когда война показала свои когти, надо мной, командиром штурмового отряда, по-прежнему властвовала идея битвы как некоего опыта души. Признайтесь же, друг мой! Даже в своем великолепном дебюте, «На Западном фронте без перемен», вы с восторгом описываете дружбу до смертного часа, сплотившую фронтовиков.
Ремарк возразил, что его личный опыт в романе не отражен. Там собраны фронтовые впечатления целого поколения, посланного на бойню.
— Служба в лазарете предоставила мне весь необходимый материал.
Сказать, что между собеседниками завязался спор, было бы преувеличением, однако оба старались подчеркнуть, что относятся к войне совершенно по-разному, что даже стили у них совершенно несхожи, да и во всем остальном они — выходцы из двух враждующих лагерей. Один по — прежнему считал себя «неизлечимым пацифистом», другой желал, чтобы в нем видели «анархиста».
Да что вы такое говорите! — не выдержал Ремарк. — В «Стальных грозах» вы точно мальчишка-сорванец, помешанный на приключениях. Вплоть до последней атаки Людендорфа. Вы сколотили штурмовой отряд ради кровавой забавы — захватить на скорую руку пару пленников, а повезет — так и бутылочку коньяку…
Но потом он признал, что окопы и позиционная война, да и сами сражения в дневниках его коллеги описаны отчасти верно.
Под конец нашей первой беседы — к тому времени господа уже осушили две бутылки красного — Юнгер вернулся к теме Фландрии.
— Когда мы рыли траншеи у Лангемарка через два с половиной года, все время натыкались на портупеи, винтовки, патронные гильзы, оставшиеся с 1914-го. Попадались даже остроконечные шлемы, в каких тогда уходили на войну добровольцы…
Следующая наша беседа прошла в «Одеоне», кафе столь почтенном, что сам Ленин, пока германский рейх не препроводил его в Россию, сиживал там, почитывая «Нойе Цюрхер Цайтунг» и тому подобное и втайне вынашивая свои революционные планы. Мы не столько взирали в будущее, сколько вспоминали о прошлом, и гости мои настояли на том, чтобы открыть встречу завтраком с шампанским. Мне же подали апельсиновый сок.
Оба выложили на мраморный столик, между круассанами и сыром на блюдце, вещественные доказательства — романы, вызывавшие некогда бурные дискуссии. «На Западном фронте без перемен» выдержал гораздо больше переизданий, чем «Стальные грозы».
— С тех пор как мою книгу подвергли публичному сожжению в 1933-м, — заметил Ремарк, — ее двенадцать лет не переиздавали, и не только в Германии. А ваш панегирик войне можно было купить всегда и повсюду.
Юнгер не ответил. Но когда я опять заговорила об окопной войне во Фландрии и на известковых землях Шампани и выложила на стол, к тому времени уже убранный, карты осажденных районов, он тотчас принялся толковать о наступлении и контрнаступлении на Сомме и ввернул реплику, которая задала тон всей дальнейшей беседе:
— Этот дурацкий кожаный шлем, от которого вас, мои достопочтенные коллеги, уберегла судьба, уже в июне 1915-го на нашем участке фронта заменили стальной каской. Нашу модель разработал капитан артиллерии по фамилии Шверд — после нескольких неудачных попыток наперегонки с французами, которые тоже вводили стальные шлемы. Поскольку Крупп был не в состоянии производить подходящий хромовый сплав, заказ получили другие фирмы, и среди них — металлургический завод в Тале. К февралю 1916-го стальные шлемы использовали уже на всех фронтах. В первую очередь ими снабжали полки под Верденом и на Сомме, а бойцам Восточного фронта приходилось ждать дольше всех. Вы не представляете себе, любезный Ремарк, сколько людей погибло из-за этой ничтожной кожаной шапчонки, к тому же из войлока, потому что кожи не хватало. Особенно велики были потери в окопах: один меткий выстрел — и одним человеком меньше, да и любой осколок бомбы пробивал этот шлем насквозь. — Затем он повернулся ко мне и добавил: — А шлемы, которые у вас, в Швейцарии, носят полицейские, они хоть и выглядят чуть по-другому, но ведь по образцу этой самой стальной каски сделаны во всем, вплоть до отверстий для вентиляции.
Мой ответ: «К счастью, нашему шлему не приходится доказывать свою пригодность под бомбардировками, которые вы так живописно изобразили» — он пропустил мимо ушей и продолжил засыпать демонстративно молчащего Ремарка подробностями, от антикоррозионного покрытия защитного цвета до затылочного клапана и подкладки из конского волоса или стеганого войлока. Затем он посетовал, что в окопной войне эта каска ограничивала обзор: передняя часть должна была защищать верхнюю часть лица до самого кончика носа.
— Уж поверьте, во время операций эта тяжелая каска страшно мешала. Может, вы и сочтете это легкомыслием, но я предпочитал свое старое доброе лейтенантское кепи. На шелковой, смею добавить, подкладке. А британскую каску я, между прочим, держу на рабочем столе как сувенир. Она совершенно другая, сплющенная, как лепешка. Разумеется, с дыркой от пули.
После длительной паузы — господа потягивали кофе со сливовым бренди — Ремарк сказал:
— Для пополнения, состоявшего в основном из новобранцев, стальные шлемы М-16 да и более поздняя модель М-17 были слишком велики. Все время съезжали на нос. Из всего детского личика только и было видно, что трясущиеся от ужаса губы и дрожащий подбородок. Смешно и жалко. А что осколки и шрапнель пробивают даже сталь, вы и без меня знаете…
Он заказал еще бренди. Юнгер последовал его примеру. А милой швейцарской «барышне» подали еще стакан свежевыжатого апельсинового сока.
Сразу после завтрака — на сей раз никаких роскошеств, никакого шампанского, господа любезно согласились с моей рекомендацией отведать молочной каши «Бирхер-мюсли» — мы вернулись к нашей беседе. Осторожно, словно школьнице, которую не следует пугать, и обращаясь не только к личному опыту, но и к сведениям из вторых рук, они рассказали мне о газовой войне — о целенаправленном применении хлора и горчичного газа.
Тема боевых отравляющих веществ всплыла сама по себе, когда Ремарк упомянул о вьетнамской войне, шедшей как раз в это время, и назвал применение напалма и «эйджент оранж» преступлением.
— Стоит сбросить атомную бомбу, — сказал он, — и прости-прощай все внутренние запреты.
Юнгер же осудил систематическое уничтожение джунглей путем коврового распыления отравляющих веществ, определив его как логическое следствие применения газов в Первую мировую, и согласился с Ремарком в том, что американцы непременно проиграют эту «грязную войну», на которой нет места «подлинно солдатскому поведению».
— Хотя, — добавил он, — надо признать, что хлор первыми применили мы. В апреле 1915-го под Ипром, против англичан.
И тут Ремарк закричал, да так громко, что неподалеку от нашего столика официантка испуганно замерла и бросилась наутек.
— Газовая атака! — заорал он. — Газы! Га-а-а-азы!
В ответ Юнгер чайной ложкой воспроизвел сигнал тревоги, но тут же, словно повинуясь какой-то внутренней команде, вдруг посерьезнел и заговорил без обиняков:
— Мы немедленно стали смазывать маслом стволы винтовок и вообще все металлическое. Таково было предписание. Потом натянули противогазы. Позже, в Мончи, перед самой битвой при Сомме, мы увидели множество отравленных газом: они корчились и стонали, слезы так и лились у них из глаз. Но самое ужасное — хлор разъедает, сжигает легкие. То же самое я видел и во вражеских окопах. Вскоре после того англичане применили против нас фосген. Запах у него тошнотворно-сладкий…
Тут вмешался Ремарк:
— Их рвало много дней. Они выплевывали сожженные легкие по кусочкам. Хуже всего приходилось, когда из-за непрерывного заградительного огня невозможно было выйти из окопов: облака газа скапливались в каждом углублении, как медузы, и горе тому, кто поторопился снять противогаз. Неопытные новобранцы гибли первыми. Бедные беспомощные мальчишки, ничего-то они не умели… Форма на них мешком висела. Эти бледные, мучнистые лица. Еще живые, но взгляд уже пустой, как у мертвых детей. Однажды я наткнулся на окоп, полный этих бедолаг. Синие лица, черные губы. Слишком быстро сорвали противогазы. Истекли кровью.
Оба извинились передо мной: с утра пораньше это было слишком. По-моему, им показалось странным и неприятным, что молодая девушка интересуется подобными зверствами, неизбежными на войне. Я заверила Ремарка, который в большей степени, чем Юнгер, почитал себя кавалером старой школы, что беспокоиться на мой счет не следует: фирма «Бюрли» заказала нам отчет, и он должен быть исчерпывающим.
— Полагаю, вам известны характеристики вооружения, которое «Бюрли» производит на экспорт, — добавила я и попросила продолжать, не упуская никаких подробностей.
Поскольку Ремарк молча разглядывал мост у ратуши и набережную Лиммата, герр Юнгер, лучше владевший собой, просветил меня насчет подробностей. Он поведал о совершенствовании противогаза, а затем о горчичном газе, который впервые применили именно немцы в июне 1917- го, в третьей битве под Ипром. Он был без запаха и почти невидимый, стелился пеленой над самой землей и начинал действовать — то есть разъедать кожу — только через три-четыре часа. Дихлорэтилсульфид — маслянистое соединение, распыленное мельчайшими каплями. Противогаз не спасал. Затем герр Юнгер объяснил, что этим газом можно было выводить врага из строя целыми окопами, а потом брать голыми руками.
— Но поздней осенью 1917 года, — сказал он, — англичане захватили большой склад снарядов с ипритом и без промедления использовали против нас. Многие солдаты ослепли… Скажите, Ремарк, а не тогда ли угодил в лазарет под Пазевальком величайший ефрейтор всех времен и народов? Там и досидел благополучно до конца войны… А потом решил заняться политикой.
Джон Апдайк. Путешествие в страну мертвых
В жизнь Мартина Фредерикса, оставшегося в одиночестве после без малого тридцати лет супружества, время от времени вторгались досадные происшествия. Однажды весенним днем ему позвонила однокашница его бывшей жены — бойкая, крепенькая Арлин Квинт с факультета сравнительного литературоведения — и попросила подвезти ее в больницу.
— Прямо сейчас? — уточнил Фредерикс.
— Как можно скорее, да. Если тебя не затруднит. — За мольбой в ее голосе слышалась все та же чопорная жесткость, памятная со студенческих дней. — Я тут подумала… У тебя же автомобиль стоит за домом. А такси в этом городе вызывать — себе дороже: сначала прождешь до второго пришествия, а потом водитель будет гнать, как псих. Мне нужно, чтобы вели плавно.
— Да ну?
— Именно, Марти, — сказала она. — Безо всех этих твоих дерганий.
Они не виделись много лет, прежде чем снова встретились на вечеринке в одной художественной студии, в нескольких кварталах от его дома; Арлин не так удивилась, как он, — она продолжала общаться с его бывшей женой Гарриет и знала, что он перебрался в город. Арлин и сама теперь жила в городе. С Шерманом Квинтом — с химического факультета — она развелась несколько лет назад. Стать свободной горожанкой — что может быть лучше, сказала она Фредериксу. Он заметил, что цвет лица у нее нездоровый и зачесанные назад черные волосы пестреют седыми прядями, однако в остальном она была все та же, какой он ее и запомнил: сильная, энергичная, полная затаенной непокорности. В те времена Арлин собирала волосы в «конский хвост» и носила фермерскую юбку: университетская девица с претензиями на художественный вкус, как и его бывшая супруга. Прическу она так и не сменила. Она сидела на столе и болтала пухлыми ножками — похоже, из чистой детской радости, что она жива, ничем не связана и находится именно здесь.
То был громоздкий деревенский стол, за которым работал владелец студии, козлобородый коротышка; столешница была усеяна дырочками от канцелярских кнопок и покрыта пятнами краски и чернил. За спиной Арлин висели пришпиленные к стене угольные наброски обнаженных красавцев. Сбоку от стола, за большим, забранным стальными рамами окном, похожим на заводское, открывался вид сверху на огни ночного города — янтарные и цвета платины вперемешку с мазками красного неона, уходящие в даль, насколько хватало глаз; то был не Нью — Йорк, а всего лишь Бостон, и ни одна постройка в этом направлении не замахивалась выше собственных окон, а улицы плавно струились между домами, как огни посадочных полос под крылом взлетающего самолета. Землистое лицо Арлин светилось счастьем, а ноги игриво взбрыкивали — икры, как барабанные палочки; круглоносые, без каблуков, бальные туфельки от «Капецио». Эти туфельки многое выдавали; бывшая жена Фредерикса тоже носила бальные туфли хоть в дождь, хоть в снег, как будто жизнь в любую минуту могла закружить ее в танце.
Вечеринка была молодежная: сплошь будущие художники, парни и девицы с уродливыми панковскими стрижками — за ушами выбрито, на макушке крашеные пучки волос; все в мешковатых свитерах. Они прихлебывали вино из дешевых пластиковых стаканчиков и с каждым глотком орали все пронзительнее. Один из гостей составил стаканчики штабелем, один в другой, и делал вид, будто играет на аккордеоне. Гнусавый, но бодрый голос хозяина звучал громче всех. Только хозяин и его дружок-японец приближались по возрасту к Фредериксу, и ему было неуютно, но Арлин, наоборот, упивалась молодостью сборища, словно подливавшей масла в огонь ее счастья — бессмысленного, прыгучего счастья, как у девчонки-малолетки, забравшейся на высокую стену.
— Ну все. Я, как они говорят, сваливаю, — сказал наконец Фредерикс, отчасти посмеиваясь над ее готовностью подражать молодым. — Проводить тебя?
Арлин вскинула голову и взглянула ему в глаза. На полу утомленно покачивались тени.
— Нет, Марти, еще слишком рано! — Голос ее прозвучал звонко и словно бы откуда-то издалека. Губы медленно сомкнулись, прикрывая зубы, чуть выдающиеся вперед и желтоватые, как у курильщиков, хотя курить она уже бросила. — Очень мило с твоей стороны, но я прекрасно дойду сама. Район совершенно безопасный.
Фредерикс остался только рад: у него был роман с другой женщиной, а проводить Арлин он предложил исключительно из вежливости и в знак неких привычных обязательств перед бывшей женой. Поскольку Арлин и Гарриет дружили, близость с Арлин в студенческие годы для него была бы равносильна инцесту; и осознавать, что теперь, на склоне лет, это табу исчезло и все они свободны, было странно и как-то неловко. Свобода — вот о чем говорили ее весело взбрыкивающие пухлые ножки. Но американцев и так закормили свободой, думал Фредерикс, а доступность еще не означает привлекательности. Что-то в Арлин было нездоровое, и в талии она раздалась.
Когда он рассказал Гарриет по телефону об этой встрече, та сказала, что у Арлин обнаружили рак, но химиотерапия, похоже, помогла.
Мысль, что Арлин и впрямь больна, стала еще одним поводом выбросить ее из головы. Она обречена. Прошло немного времени, и Фредерикс больше не вспоминал, что она живет всего в полумиле от него и работает неполный день в художественном салоне при местном университете, — не вспоминал, пока она вдруг не позвонила.
Близился вечер; солнце клонилось к болотам. Небоскребы за окном распались на огромные пятна теней и оранжевые блестки. Когда Фредерикс добрался наконец до автомобиля — древнего «Карманн-Гиа» со вмятиной на правом крыле и разрезом на брезенте откидного верха от ножа какого-то ночного грабителя, искавшего наркотики или дорогой приемник, — уже стемнело так, что пора было включать фары. Раздосадованный, хотя и польщенный, Фредерикс повел машину черепашьим ходом сквозь толчею часа пик по адресу, который назвала Арлин.
Она ждала его в прихожей и вышла с чемоданчиком, ступая очень осторожно и медленно, крошечными шажками. Фредерикс неуклюже выбрался из машины и двинулся к Арлин взять у нее поклажу; она предостерегающе вскинула руку, словно испугалась, что он в нее врежется. На ней было суконное пальто свободного покроя, но даже в пальто бросалось в глаза, что с фигурой у нее что-то не так: она не просто раздалась в талии, а опухла. В свете уличных фонарей лицо ее казалось зеленоватым, восковым; под глазами виднелись круги, точно оставленные пальцем вмятины. Поймав на себе изучающий взгляд, Арлин улыбнулась. Дочь эмигрантов из Македонии, Арлин с детства впитала старосветскую церемонность, и Фредерикс почувствовал, что она твердо намерена сохранить эту церемонность до конца. Хотя его машина, припаркованная во втором ряду, превратила дорогу в однорядную и вызывала возмущенные гудки, он заставил себя идти медленно, приноравливаясь к Арлин, а чемоданчик ее поставил на заднее сиденье так бережно, будто в нем была собрана вся ее боль.
Арлин захлопнула за собой дверцу, но на спинку не откинулась — осталась сидеть сгорбившись. На фоне бокового стекла, под заклеенным брезентом резким силуэтом вырисовался ее профиль: острый нос с горбинкой и поджатые губы; из-за слегка выступающих зубов верхняя губа выдавалась вперед.
— Ничего? — спросил Фредерикс, прежде чем выжать сцепление.
— Отлично, — ответила она на удивление ровным голосом. — Спасибо, Марти, очень мило с твоей стороны.
— Не за что. В какую больницу?
До больницы, которую назвала Арлин, было около мили. Сумерки сгущались, час пик был в полном разгаре, и то и дело приходилось притормаживать. В какой-то момент Арлин оперлась на приборную доску, словно пытаясь оградиться от толчков, но вскоре сменила позу — слишком уж та была неудобной. Машина была старая и ржавая, и плавно вести не удавалось, несмотря на все старания. Фредерикс поминутно извинялся.
— Ничего страшного, — отвечала Арлин чуть ли не снисходительно.
Фредерикс уже не сомневался, что в такси ей было бы куда лучше. Он вспомнил, как предложил проводить ее… Смахивало на то, будто она решила-таки принять предложение, хоть и запоздалое.
— Это ничего, что в машине так холодно? — извиняющимся тоном спросил Фредерикс. — Обогреватель не работает…
— Мне не холодно.
— А это… э-э-э… внезапно стряслось?
— Нет, все к тому шло.
— А в больнице знают, что ты приедешь?
— О да.
— И долго ты там пробудешь?
— Все зависит от них. Моя задача — доставить тело по месту назначения.
«Тело»…
— Мне очень жаль, — пробормотал Фредерикс.
— В каком смысле, Марти?
Они вырвались наконец из пробки и плавно покатили между четырехэтажными домами, под деревьями, которые уже через месяц покроются новой листвой.
— Ну, что твое тело… э-э-э… барахлит.
Свободная полоса кончилась: дорога уперлась в основательно забитую машинами магистральную улицу.
— Кажется, все будет в порядке, — проговорила Арлин через пару секунд напряженного молчания, убедившись, что пробка все же понемногу рассасывается. Но в голосе ее сквозила напускная бодрость, как бывает, когда пытаешься утешить ребенка.
— Надеюсь, — отозвался Фредерикс, остро ощутив, как он нелеп и ничтожен в сравнении с неодолимым круговращением смертности, вершащимся здесь, рядом с ним, в этом тряском, холодном, располосованном и заклеенном наспех чреве машины.
— Со временем привыкаешь, — добавила Арлин уже спокойнее. — Как-то сживаешься с этим.
— Правда?