Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шоколад - Александр Игнатьевич Тарасов-Родионов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Усадивши дочурку на стул с собой рядом, как кончились всхлипы, и погладивши молча грустящего Митю, Зудин стал торопливо глотать, обжигаясь, обед, не глядя на жену. Та в ответ громко чавкала ртом. После супа съев каши без масла и соли, Зудин быстро поднялся. Дверь на кухню открыв, отыскал на столе фарфоровый чайник с синеющей фирмой «Гранд-Отель» и с отшибленным носом. Потянул из него в три глотка тепловатого цикорного чаю, утерся, задумчивым взглядом скользнув на ползущих плитой тараканов. А потом, не взглянув на жену, машинально оделся в передней, хлопнул дверью и выскочил вниз.

Только здесь он заметил, что снег перестал, и спускались мутные сумерки в город. Одиноко кой-где улыбались огни.

Фонарем прорезая стремительную мглу впереди, он качался в моторе, и хотелось молчать и не думать, наслаждаясь дымком папиросы. Но какая-то злая, тупая досада саднила по сердцу. Что-то, где-то, но было не так. Что и где — сам не знал он.

В самом деле: детишкам кто-то дал шоколад. Разве донышком сердца не отрадно за них? Как светлели их лица, как цвели их глазенки восторгом! Жена получила чулки от подруги в подарок.

«Я, пожалуй бы, не взял, — сравнил себя Зудин, — но она?!»

Сколько долгих мучительных лет жили, бились они в нищете: безработный, в подпольи, в Сибири! Сколько горя и нужд натерпелись они, так упрямо борясь за идеи рабочего счастья!.. Разве Лиза, его дорогая жена, не была ему верной опорой, бескорыстной всегда, молчаливой? Коль теперь и позарилась вдруг на подарок и в знак дружбы взяла пустячок, что так бабьи сердца утешают… «Бабы все, как одна», — пронеслось в уме у него, — почему обошелся он с ней этак грубо, сурово, жестоко? «А хотел быть всегда таким чутким», — сам насмешечкой кинулся Зудин.

Ему вспомнилась Лиза, как она отступила пред ним, приседая, назад, поднявши стыдливо тяжелый подол, чтоб похвастать перед мужем обновкой.

«А туда ж, расфуфырилась вся: с суконным рылом — в калашный ряд, — подумал он о ней уж не злобно. — Ну, а все же пролетарскую марку не выдержала: поманили чулочком — и кинулась. Видно бабы-то все на один покрой».

И досадливо что-то скребнуло по сердцу. Он представил себе, как жена уже тащит с ноги этот самый хрустящий прозрачный чулок. Зудин лег на кровать, а она, с краю сидя в нижней сорочке, снимает чулок. Скучные, желтые пряди волос бесцветной мочалкой упали, закрыв сероглазье лица и тени грубеющих плеч. Пахнет потом. По стенке спускается клоп.

Передернулся Зудин и швырнул папиросой. Он зло и досадливо вспомнил, как жена ядовито отделалась фразой:

— Ты в чека принимаешь прохвостов!

«Он?!.. Прохвостов?!»

Но мотор, будто взнузданный, мягко шипя, подкатился к крыльцу с часовым.

«Ну, а Вальц?» — думал Зудин, не спеша поднимаясь широкою лестницей кверху. Одинокая электрическая лампочка освещала убого грязный мрамор ступеней и засохшую пыльную пальму в углу на просторной площадке, стерегущую ворох окурков.

«Ну, а Вальц? Зачем она все это сделала?»

У уборщицы, старой Агафьи, Зудин взял ключ и отпер им свой кабинет.

— Кто сегодня дежурит? — спросил он.

— А энта барынька, как ее?.. Вальс!

Зудин хмуро прошел, ярким светом наполнил потолочную люстру, задернул портьеры синеющих исчерна окон и сел у стола.

Обои казались теперь блекло-сизыми, дикого цвета, а портьеры свисали и никли золотисто-янтарными, теплыми пятнами, оттеняя любовно темно-рыжие стрелы дубовых шпалер, заостренные готикой кверху, в резной потолок, весь веселый и теплый от люстры.

Перерыл Зудин несколько папок и, выбрав какое-то толстое дело, брови сдвинул и, готикой стрелок наморщив теплеющий лоб, весь ушел в перелист и вниманье.

Мягким, матовым светом от ламп ласкались: бумаги, обои, папки и ворох различных вещей, в беспорядке раскинутых кем-то на полу, по углам. Там беремя откуда-то присланных шпаг и винтовок, там вязанки бумаг, связки писем, оставленных возле больших чемоданов, и с десяток уже запыленных бутылок конфискованных вин.

Зудин долго сидел, шелестя, занося на бумагу пометки, а потом, позевнув, потянулся и встал, молчаливо понурясь.

Он просто не помнит, чтоб бывало ему беспричинно так грустно, как теперь: будто кто-то куда-то уехал, самому ль надо ехать куда-то далеко-далеко, и не хочется ехать. И вот на каком-то глухом, захолустном фольварке, в чьем-то кинутом замке, на фронте он оставлен для связи и должен скоротать одинокий солдатский ночлег.

«Я устал, — он подумал, — хорошо б отдохнуть». Скоро будет весна. Что же, можно будет, пожалуй, взять отпуск да и махнуть как-нибудь в деревушку, где пахнет травою, соломой и курами, где в тенистой прохладной клети можно здорово спать на широких крестьянских подушках, еле-еле внимая сквозь сон, как поют за стеной и хохочут игривые девки. А проснешься — тропа торопливо сбегает с двора мимо гряд огорода с росистой капустой на низменный луг, к мелкой речке, где в прозрачных, сверкающих струйках извиваются возле травы изредка, как тесемки, пиявки.

Он разделся и бережно сходит упругим отлогим песком в искрящийся бисер заласканных солнышком вод, Струйки и теплое солнце — все это вместе игриво щекочет его, пробегая по телу, как будто бы жадно-веселые, прыткие глазки… глазки… Вальц?

Почему он так вздрогнул? Почему эта мысль так нелепо, как ток, проскочила в мечтанья?

Истопница Агафья, раздув сквозняки, надуваясь, втащила охапку полен и гробахнула об пол у печки. Скрипнув дверцей железной, сложила дрова, расцветив их румянцем зажженных лучинок. Стала печка фуфыркать, трещать, содрогаясь всей дверцей, на полу ж веерами пустились вприсядку зарницы огней. Агафья, кряхтя, поднялась и ушла.

«Что-то нынче работа не лезет на ум. То ли воздухом за день с непривычки я вдоволь напился? — сам с собою вопросом озадачился Зудин. — Или так, с неприятностей этих меня разморило? Так и тянет прилечь, помечтать и уснуть!»

Зудин мягким ковром подошел ближе к печке, к дивану и присел, предварительно выключив свет потолка, Только лампа вдали белым матовым светом обливала по-прежнему стол. А у печки пополз чуть краснеющий сумрак; покрывая ковер и диван и колени сидящего Зудина мягким, легким мерцаньем играющих в печке сквозь просветы дверцы дрожащих лучей.

— Дежурная просит, можно ль подать телеграмму сразу вам иль дождать сиклетаря? — говорит, появившись, Агафья.

— Пусть подаст!

Зудин нехотя встал и развалкой прошелся к столу.

И совсем незаметно откуда, из сумрака вынырнув, что лежал по углам возле печки, обозначилась, плавно качаясь, шелестящая юбками Вальц, Вальц в шелку, Вальц в духах.

Пробегли мимолетно по ножкам из печки пугливые зайчики, раззолотясь. Шоколадною рамочкой темно-яркие пряди волос окаймляли картинное личико, нежно-тонкое и, как белка, лукавое. Ротик упрямый в тайниках своих таял стыдливой душистой улыбкой. А густые ресницы, как два опахала индусских принцесс, вдруг овеяли Зудина ласковой чуткостью карих глаз, глазок Вальц.

И как будто бы снова и струйки, и воздух, и солнце там, в мечтовой деревне заплескалися нежно, щекоча изомлевшее тело. Сделалось сразу тепло, жгуче-стыдно и жгуче-приятно.

— Целых шесть телеграмм! — шелестят шепотком ее губы.

— Хорошо, вы присядьте.

Она молча садится прямо в кресло пред ним, у стола. Он отчетливо слышит, как колотится сердце у ней и журчит утопающий в кресле, замирающий шелк.

Как-то глупо трясется рука у него, разрывая конверты депеши. Эти две из Москвы, остальные с фронтов: две из Пскова, одна из Архангельска, а та из Смоленска. И глаза его быстрой припрыжкой несутся по строчкам. Здесь — разгадка по делу Жиро; вот запрос о финляндских бандитах; здесь еще одна нить к савинковским подкопам, где замешан какой-то поляк Стефаницкий, — остальное все справки и справки.

— Эту надо отдать будет Горсту, эту Пластову, эту Кацману, эти две Фомину. Только утром отдайте Петровой все провести по журналу, а эту потом подложите ко мне в дело Розенблята. Оно здесь, у меня на столе. Я его просмотрел, и в коллегии завтра мы решим по нему заключенье.

Сам говорит, а сам тянет, замечая, как не хочется ей уходить. Недовольною ручкою, не спеша, собрала она в папку депеши. Ее груди подымались под серою саржей упруго, и кулончик с сапфиром, как щепка, качался в волнах.

— Вы были любезны передать кое-что из ваших вещей моей жене. Я вам очень за это признателен, право. И жена очень тронута. Но, я надеюсь, что вы не имели в виду нас обидеть бесплатным подарком? Разрешите мне вам заплатить, сколько стоит.

Вальц стоит, грустно-грустно потупясь.

— Если вы так решили безжалостно… мне заплатить за сердечный порыв моих чувств? Очевидно, я так заслужила. Но я, право, не знаю цены этим всем пустякам: я их не покупала.

Пунцовый багрянец, как на осеннем кленовом листочке, зарделся на щечках. Шоколадные глазки, расширясь, сверкнули растопленным блеском прямо Зудину в сердце. Губки тонко-претонко ужались, побледнев от каемки зубов. Шумный, быстрый, крутой поворот, огоньки всех цветов на гребенке — и ушла. Только зайчик из печки впопыхах прошмыгнул лакированной туфелькой Вальц.

«Черт, не баба!» — подумалось Зудину вслед. И хотелось, мальчишкой дурачась, сорваться Вальц догнать и уткнуться лицом ей в пушистую шейку.

«Видно, так и не сяду нынче работать: весь обабился», — пробовал Зудин одернуть себя укоризной. Все напрасно. Как тина, тянула его тишина и пружинная мягкость дивана, что весь в бархате рыжем ржавел в жарких бликах сгорающей печки. Мимо ящиков пыльных с бумагами, сором и хламом, обойдя связки оружья и кучи бутылок, пробрался он к печке, распахнул ее дверцу и стал жадно глотать всеми порами тела через платье сквозящий теплый жар, что струился от груды пылающих углей.

«Хорошо б помешать, чтобы ярче горело». И, кнопку нажав, позвонил он к Агафье.

На пороге нежданно появилася Вальц в красных бликах пожарища печки.

— Вы звонили. Уборщицы нет, отлучилась куда-то на минутку.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, я обожду. Передайте, чтоб мне принесла кочергу.

— Я подам!

Не успел он ответить, как, вспорхнув быстрой птичкой, вновь явилась она перед ним с кочергой.

— Не трудитесь, я вам помешаю.

И стремительно, властно, присев и развеерив юбки, она стала сгребать огневеющий жар. Тишина, теплота, полусумрак, такой мягкий, уютный диван и изящная женщина — сказкой-принцессой — возле печки. Весь безвольный, обмякший. Зудин млел на диване.

— Как у вас хорошо! — обронила задумчиво Вальц, поднимаясь и ставя железину в угол.

— Так оставить? — спросила, на открытую дверцу лукаво кивнув, улыбаясь прозрачной лаской.

Зудин молча мотнул головой, и хотелось ему, чтобы все: печка, сумрак, огонь и тепло, с нежной Вальц, с Вальц душистой, манящей, — все осталось бы вечно, как картинка наивной легенды, как обрывок живого, красивого сна.

— Оставайтесь! — шепнул он беззвучно. — Присядьте!.. Вот диван, а хотите — вон кресло.

Шепотком:

— Если вы разрешите? — и, шумя своим платьем, опустилась она рядом с ним.

Откинувшись телом к подушкам, он изумленно следил за собой, как стучало сильнее в висках, как сжимал кто-то сердце так крепко и сладко, и ползли, нарастая могучей волною, потоком нити-токи, такие влекущие, сильные, к милой Вальц, к Вальц желанной, манящей, к теплой Вальц. Шевельнувши рукой, он вдруг замер от радостной жути, внезапно коснувшись ее маленькой теплой руки, очутившейся здесь невзначай. И не стал отнимать, а застыл очарованным, нервно дрожащим, по мере того, как душистые тонкие пальчики Вальц стали бережно гладить, ласкать его руку.

— Алик, милый, родной, для чего ты обидел меня?! — слышит он ее страстный подавленный шепот. Видит в протенях чье-то чужое мутно-нежное личико с темными нишами глаз и упруго распавшийся, жадный, томно сверкающий лепестками жасминными, ротик — влажный, манящий.

— Алик, тебя я люблю страстно, нежно!

Она судорожно жмет его руку, вся порыв, вся восторг.

— Ты мой бог, мой кумир, мой единственный, мой повелитель! О, не бойся, тебя я не отниму. Пусть семья твоя, круг товарищей, служба, работа, революция, — ну, словом, все, чем ты жив, остаются с тобой. Мне так мало, немножечко нужно: твой взгляд доверчивый, ласка неги твоя и родное, родное участье. Ты один во всем мире, кто понял меня! Алик, ведь я так без тебя одинока, и всегда я была одинокой — до тебя. Только ты, мой единственный рыцарь, нежный и страшный, только ты меня понял… Ну, а ты… разве не одинок?! Знаю, весь ты клокочешь: революцией, партией, делом… Но разве там, в тайниках, в глубине у себя, ну, скажи, разве счастлив ты? Разве в ком-либо искру участья ты находишь к себе? О, не как там к товарищу Зудину, не как к Алексею Ивановичу или к «Леше», привычному мужу-отцу, — нет, а как к Алику милому, не только со всеми твоими достоинствами, но и всеми твоими грехами, недостатками, слабостями, пороками, сомнениями, горем? Если б было позволено мне именно так вот тебя полюбить: кто бы ты ни был, без каких либо прав на тебя! Видишь, мало прошу я, и как этого много для жизни моей!.. Только не гони меня, Алик. Не бей меня жестким бичом отчужденья. Если я подарила семье твоей там какие-то сласти, — верь: мне только хотелось от чистого сердца принести миг отрады твоим детям, твоей жене, и через все это только тебе, лишь тебе! А ты? Заплатить!! Как жестоко! Ну, скажи, мой родной, мой любимый, мой Алик, — ведь я ж вся твоя, — ну, скажи!..

Чудится Зудину, что слова нежной Вальц, Вальц Елены, жарко прильнувшей губами к руке, хороводом игривым и пряным бегут в его мозг, и он тает перед ними, как воск. Чудится Зудину, будто душистая, мягкая, теплая, липкая лава широким потоком вкусного молочного шоколада покрывает его целиком, залила ему рот и уж душит до спазм его горло. Это не шепоты вкрадчивой Вальц — это странный растущий стрекочущий внутренний шум молоточками бьет по вискам, и холодные дрожкие цыпки побегли по ногам, по рукам, по спине, будто в быстром на цыпочках танце Вальц упруго и стройно несется пред ним. И в вихревом растущем жужжаньи мнится Зудину: это не Вальц — это страшная жутью динамо, вся дрожащая страстью машина с гулом быстро летящих приводных ремней. Он стоит возле нее, огорошенный лязгом и звоном, а машина гудит и зовет, и манит к себе ласковым, жалобным стоном. И манит и зовет: брось копченый и грязный завод, ближе, ближе ко мне. Посмотри: хоровод синих диких огней пляшет в жерле моем все сильней и страстней!!!

— Берегись, Алексей! — кто-то дергает грузно его за плечо. Это товарищ, масленщик Данила. — Берегись, каб машина тебя не сглотила! Ишь, разинул как рот!..

Вспомнилось, вспомнилось все это быстро в огнемечущем вихревом миге.

Зудин испуганно, нервно дрожащей рукою провел по своим волосам, осторожно подвинулся, медленно встал и, оставивши Вальц беспомощно грустить на диване, зашагал не спеша взад-вперед.

«Как все это нелепо, нелепо», — повторял он себе, подавляя волненье и дрожь.

— Неужели я ошиблась?! — слабеющим шепотом протянула вопрос к нему Вальц.

Зудин, вместо ответа, пододвинул к дивану прохладное кресло, обитое кожей, закурил папироску и начал:

— Я не знаю, ошиблись ли вы, я не знаю, но мне хочется вас остеречь от ошибки. Я охотно вам верю, что ваши поступки и честны и сердечны… Но поверьте и мне, что поддаться на чувство беспечных страстей мне как раз и нельзя, не смогу я, не должен я, одним словом… От души, право, жаль и себя мне и вас, но поверьте: для нас ли любовь?

Вальц стремительно вскинулась, встала с дивана и, пройдя два шага по ковру, опустилась бессильно на горб чемодана.

— Коль обиделись — это напрасно: я хотел только остеречь вас от глупой ошибки. Разумеется, я не святой, и всякие нежные и грубые чувства, все, что свойственно людям, — не чуждо и мне. Но зато есть, Елен Валентинна, во мне то, что вы не поймете, — как бы вам объяснить? — чувство класса. Это дивный, вечно живой и могучий родник. В нем я черпаю все свои силы, из него только пью я и личное, высшее счастье. Как он во мне зародился — я не помню и сам. Только в грязном, тусклом подвале, где жила со мной мать моя, прачка, из окна глядя в ноги прохожих, я ребенком-оборвышем понял, что есть на свете красивые люди в блестящих и новых калошах, но с грязной, черствой душонкой, и есть много, много таких, что всегда и босиком и в грязи, а вот так и сверкают сердечьем! А когда с позаранним гудком стал хозяином моей жизни дребезжащий от гула завод, масляной сажей роднящий всех нас, понял я, что настанет когда-нибудь счастье на свете и для нас — черномазых, и узнал я тогда от товарищей и из книжек и пути к тому счастью… Нелегко, нелегко нам идти этим путем. Много тяжестей, пропастей есть впереди. Много жертв и ошибок, колебаний, сомнений, лени, усталости. Иной раз так охота прилечь на диван, чтоб забыться… Но режет молнией туман и бодрит, как гром, клич рабочего класса. Он нам дивных восторгов сплетает венки; перед ним грезы сердца, бабье — пустяки. Он звучит в нашем сердце могучим порывом, в его радостной власти и разум и чувства. И его заглушить, променять, позабыть?.. Ради чувства изнеженной женской любви?! Много сладкого есть кой-где шоколада, но он нам чужд, к нему мы совсем не привыкли, своей мягкостью он нам только мешает в жестокой борьбе: а коль так, его и не нужно. Я надеюсь, теперь вы поймете меня, не сердясь, что стать вашим милым — для меня невозможно. Значит, будем отныне владеть собою и, незлобно простясь, мы с вами останемся — как и были — друзьями!

Опустивши головку в колени, Вальц беззвучно зубами кусала платок, а в сердечке все ширился горький горячий комок и… расплылся слезами. Она медленно встала, ничего не сказала и, стиснувши губы, молча вышла, притворив за собой мягко дверь.

Было тихо, и скука усталости упрямо сползала на Зудина. Чтобы уснуть, он постлал в изголовье пальто и решил на диване прилечь. И потом только слышал спросонок, как Агафья, должно быть, стучала заслонкой, закрывая уже прогоревшую печь.

IV

Как будто бы толстые змеи в черной норе, ползают городом сонные сплетни. Вот с хромоногой старушкой они ковыляют на грязную паперть церкви. Там заползают они в пазуху обрюзгшего человека, еще недавно бывшего круглым и толстым, а теперь повисшего жилистой шеей в своем бобровом воротнике и усердно крестящего желтые складки обмякших морщин. Человек, бывший толстым, вдруг чувствует: что-то зудит по спине; он вертит плечами и, нагибаясь к соседу, скучающе шепчет:

— А вы знаете?..

— Знн-на-аемм ммы! Знн-на-аемм ммы! Зн-наемм! — гудят высоко наверху колокола.

Сипло читает охрипший дьячок, монотонно читает, а попик, лохмато насупясь, ныряет чешуйчатой ряской в клубочках лилового ладана и все чадит и чадит, наклоняя лиловый клобук перед тусклыми блесками риз разбогатевших копченых богов.

— А вы знаете, царь Белиндер Мексиканский объявил большевикам войну?

— Царь Белиндер Мексиканский?.. Нет, не слыхал. С какого же фронту?

— Морем, слышь, едет. Везет при себе все еропланы, еропланы, еропланы и пушки, что плавают под водой, а стреляют на воздух: их не видать, а врагам одна гибель. Уже через неделю, знать, должен быть здесь, и тогда всем коммунистам конец.

— Под водой и на воздух? Чем же стреляют? Чай, в воде все снаряды промокнут? — недоверчиво смотрит.

— Снаряды, почтенный, не с порохом, а стреляют воняющим газом. Как стрельнут — кто дыхнет, тот и дохнет!

— Куда ж мы тогда поденемся?

— Нам приказ будет: сидеть по подвалам, покеда всю эту мразь не передушат.

Сосед сосредоточенно слушает, вздыбив бровь. А рядом какая-то дама с отвислым огузком у шеи, как пеликан, и с напудренным носом, жестко торчащим под толстою бархатной шляпой с тощим и мокро повисшим общипанным перышком страуса — разинула жалобно рот и жадно хватает слова разговора, как индюшка летающих мух.

Шепот клубящихся сплетен несется вместе с извивами чадного ладана и гарью восковых огарков и расползается быстро по всем закоулкам ушей.

— В-вы знаете? шу-шу-шу…

— Коммунисты бегут, словно крысы… шу-шу…

— Троцкий Ленина сам зарубил косарем, вот ей-богу, не встать мне с этого места… шу-шу… Мой племянник вчера лишь приехал из Москвы, сам все видел, он служит в Кремле в Наркомпроде.

— Что ж, он у вас коммунист? — и залпы враждебных насмешливых зенок вонзились в старушку.

— Что вы? Мать пресвятая заступница, спаси и помилуй, какой там коммунист? Не помирать же с голоду, — вот и служит у иродов, чтоб им ни дна, ни покрышки!

— А вы слыхали, Игнатьев-то наш подыхает: вчера докторов, докторов, так все везли к нему и везли. Кишка, вишь, растет у него из живота, у жидюги проклятова, а все с перепою. Хоша б околел, окаянный!



Поделиться книгой:

На главную
Назад