Вытянуть что-либо у левых тоже не удавалось. Дружеских связей в их среде у меня не было.
Завязать полезные знакомства помог случай. И снова связанный с Леспер-Медоком. Жак, осевший в Сантьяго после мартовских выборов — по заданию своей редакции он раскручивал сенсационную историю о том, что будто высоко в Андах, в «специальных лагерях», квебекские сепаратисты проходят боевую выучку, — так вот неуемный Жак (без Люси он словно с цепи сорвался) снял бунгало на берегу океана — для шумных попоек. Он много раз звал меня «провести вечерок на живописном мысу Топокальма». Все было недосуг. Наконец, я выбрался туда — и не пожалел.
Компания у Леспер-Медока собралась, как всегда, пестрая, гомонливая. Человек двадцать.
Немытые, хипповатые юнцы и девицы. В основном мировцы.
Долговязый нескладный Марк Шефнер (из журнала «Мансли ревью») ссутулился над изящной длинноногой брюнеткой в простеньком платьице, которая слушала его с терпеливой отчужденностью.
На нее нельзя было не обратить внимание — до такой степени эта строгая молодая женщина не вписывалась в незатейливый калейдоскоп расхристанных гостей Леспер-Медока. Высокий чистый лоб, смелый разлет бровей над задумчиво-ироничными зелеными глазами, правильной формы чуть вздернутый нос, по-детски пухлые неподкрашенные губы, шелковистая нежность загара. Я прислушался к их разговору.
— Традиционные левые силы не способны ответить на вызов реакции, — безапелляционно вещал Шефнер.
— Под традиционными левыми ты, конечно, подразумеваешь нас — коммунистов?
— И вас, и социалистов тоже. Только МИР несет в себе подлинный заряд революционности. И с реформистами ему не по пути.
— Ты прав, Марк, — поддержал я американца. Тот был слегка ошарашен. И фамильярностью (мы ведь едва знакомы), и неожиданной радикальностью респектабельного буржуазного журналиста.
Но я не дал ему опомниться:
— Старик! Представь меня нашей очаровательной оппонентке.
— Глория Рамирес.
— Очень приятно, сеньорита. Фрэнсис О’Тул. (Сухость ее тона меня нимало не обескуражила.) Позвольте заметить: старомодность во взглядах в ваши лета алогична, противоестественна (я сознательно эпатировал девушку) и не идет к прекрасным глазам. У меня в отеле, между прочим, завалялась последняя книжка Маркузе. Хотите, дам почитать?
Терпение девушки иссякло:
— Здесь собрались, как я погляжу, единомышленники. Вы без меня прекрасно обойдетесь, господа.
Глория ушла в сад.
С полчаса я толкался в толпе леваков, разгоряченных смелостью собственных суждений и дефицитным американским виски. Усердно поддакивал самым абсурдным высказываниям. Раздавал направо и налево визитные карточки. Записывал телефоны новых друзей, уславливался о встречах. Порой я ловил на себе внимательный взгляд-Жака. Наконец он не вытерпел:
— Работаешь, Счастливчик? — и понимающе подмигнул.
Баста! На сегодня хватит! Я вышел из бунгало к своей машине. В небе горели крупные, как на рождественской елке, звезды, увенчанные Южным Крестом, С океана докатывался глухой рокот прибоя. Пряно пахли араукарии.
— Простите, О’Тул, вы не в Сантьяго? — Я узнал голос Глории. Она появилась из темноты сада.
— Да, сеньорита.
— Я с вами, если не возражаете.
— Ну что вы, сеньорита. Почту за счастье.
Я включил зажигание, дал полный газ и рывком вывел юркую «тойоту» на дорогу. Коснувшись сухого асфальта, колеса несколько раз провернулись с резким визгом (Кэт в таких случаях обычно ворчала: «Дожил до седых волос в бороде, а все ведешь себя, как мальчишка»). Долго ехали молча. Молча проскочили мост через реку Рапель. Компаньера Рамирес не выказывала никакого желания общаться с нахрапистым и развязным иностранцем, кокетливо щеголяющим левой фразой. Мне стало совестно:
— Я должен извиниться, Глория, за свое фиглярство. Сам не знаю, что вдруг на меня нашло.
Пролетарская мадонна милостиво улыбнулась и попросила сигарету. Это уже было похоже на перемирие, хоть и вооруженное. Я попытался расшевелить ее. Заговорил о Канаде. О скованных льдами зимних озерах, о белом безмолвии Арктики, о неоглядных прериях и непроходимых лесах, об огненных всполохах кленов «индейского лета». О печальной участи загнанных в резервации потомков Монтигомо Ястребиного Когтя.
— Резерваций в Чили нет, — краем глаза я заметил, что Глория повернулась ко мне, — но во всем остальном — до недавнего времени — нашим индейцам приходилось не легче, чем вашим.
В 1970 году с группой журналистов я был привлечен к работе над докладом парламентской комиссии, занимавшейся расследованием положения коренных обитателей Канады, потом даже выпустил брошюрку «Автономия или ассимиляция? Два взгляда на одну проблему». Так что тему знал, прекрасно ориентировался в ее хитросплетениях и потому в разговоре с Глорией мог, не кривя душой, осудить политику «бледнолицых» по отношению к индейцам, где бы в Западном полушарии они ни жили.
Глория с интересом и, похоже, с симпатией выслушала меня, а потом заметила:
— Эта проблема — что лучше для индейцев, ассимиляция или автономия — чилийцам тоже знакома. Некоторые из наших ученых отстаивают идею создания автономных индейских республик. Но не все разделяют эту точку зрения. Есть у меня в Техническом университете знакомый индеец-мапуче. Хуан, как и я, член комсомола. Судьба его народа ему, разумеется, не безразлична: он ревностный сторонник сохранения национальной самобытности индейцев, их культуры, традиций, языка. Однако решение вопроса ему видится не в организации замкнутой общины аборигенов, а в обеспечении им таких условий, которые позволят индейцам стать не на словах, а на деле равноправными гражданами республики. Этим сейчас и занимается правительство Народного единства. Хотите, я познакомлю вас с Хуаном Амангуа?
«Ох уж мне эти милые партийные пропагандистки! Говорит, как пишет». А вслух я произнес:
— Конечно, буду рад. Равно как и новой возможности встретиться с вами и поговорить обстоятельнее. Признаться, я слабо разбираюсь в оттенках левой политической палитры.
— Вот как? — удивилась Глория. — Обычно люди вроде вас и Шефнера большие доки по этой части.
— Боюсь, вы составили обо мне превратное представление. Я связан с консервативными, выражаясь вашим языком, буржуазными изданиями.
— Значит, интерес к левым у вас чисто профессиональный?
— Отнюдь. Разве буржуазный журналист не может симпатизировать справедливому делу? Вспомните испанские репортажи Хемингуэя... Или, на худой конец, — я хмыкнул, — некоторые корреспонденции вашего дружка Леспер-Медока...
— Дружка? — Глория пожала плечами. — До сегодняшнего вечера я и встречала Жака всего дважды. Он брал у меня интервью. Зазвал на этот дурацкий уик-энд: говорил, что будут интересные люди, а собрались какие-то умничающие позеры и бахвалы...
— К ним вы, естественно, относите и меня, — поддразнил я девушку.
— Ну, отчего же! — ее голос был мягок и дружелюбен.
Дорога кружилась в звездной осыпи ночи. Разлапистые деревья серебрились в лунном свете. Подмаргивали фары встречных машин.
Смутные чувства оставила эта первая встреча с Глорией. Мучило, что и с этой сразу понравившейся девушкой во имя проклятой работы, во имя задуманной книги приходилось лицедействовать, играть роль человека пусть не самых крайних, но все же радикальных взглядов. Вынужденное притворство оставляло неприятный осадок.
При встречах я рассказывал Глории о своих журналистских шатаниях по белу свету, о передрягах, в которые попадал в погоне за сенсационным материалом. Попадал — и с честью вновь выкарабкивался из самых запутанных и опасных ситуаций, чем и заслужил у своих коллег репутацию счастливчика. Рассказы об этих лихих похождениях вроде бы впечатляли мою внимательную слушательницу.
Мы виделись все чаще.
Постепенно я входил в круг ее товарищей.
В начале апреля комсомольцы удостоили меня «высокой чести» — взяли с собой в агитационную поездку в захваченное мировцами небольшое поместье «Сельва верде», неподалеку от Сантьяго (вооруженные отряды левых экстремистов в ту пору кое-где прибегали к противозаконной экспроприации земельной собственности, мешая планомерному осуществлению в стране аграрной реформы).
— Стой! Кто такие? — Прислонившись к столбу давно некрашенных ворот, стоял мальчишка в расстегнутой до пояса отстроченной рубашке, в узких кожаных брюках и щегольских полусапожках со шпорами. Он играючи, по-ковбойски, вертел на пальце шестизарядный наган с рукояткой, инкрустированной перламутром. Насмотрелся, бедолага, плохих голливудских вестернов.
— Хота-Хота Се-Се![1] Приехали в гости! Открывай! — спокойно ответила Глория, не снимая рук с руля. «Джип» въехал во двор. Створки ворот за нами захлопнулись.
На потемневших от времени выщербленных ступенях, ведущих к парадному подъезду господского дома, развалились парни, которые при нашем появлении и не подумали сдвинуться с места. Рядом с ними валялись карабины, на крыльце тускло отливал вороненой сталью ручной пулемет.
«Это уже становится интересным», — подумал я.
В проеме одного из служебных строений, беспорядочно громоздившихся в глубине захламленного двора, выросла похожая на вопросительный знак фигура Шефнера. Секунду он всматривался в нас, близоруко щурясь. Потом без особого энтузиазма кивнул и неторопливо зашагал в сторону апельсиновой рощи, сбегавшей вниз по холму.
Комсомольцы спрыгнули на землю возле живописной группы мировцев. Я замешкался в «джипе», прилаживая телеобъектив к одной из двух моих фотокамер.
— Никак пополнение прибыло? Да еще откуда — из Хота-Хота Се-Се! — разлепил губы вислоусый юнец, сдвигая на лоб крохотную соломенную кепочку. — Наконец-то решились помочь братьям по борьбе?
— Решили втолковать вам, что вы делаете непростительные глупости, — осадила его Глория. — Форсирование революционного процесса, перегибы, которые вы постоянно допускаете, на руку врагам народного правительства. Разве не ясно, что это дает им повод заявлять о неспособности властей навести в стране порядок. Вы мутите воду, а рыбку в ней ловят правые.
Дискуссия затягивалась.
Сделав несколько снимков митингующей молодежи, я поплелся осматривать поместье. «Поместье»! Одно только название: с десяток апельсиновых деревьев, маленькое картофельное поле, убогий выгон для скота... Земельные владения таких размеров, как и утверждали комсомольцы, на нынешнем этапе аграрной реформы национализации не подлежали.
Сторонкой миновав заморенного бычка, который, хотя и явно не годился для родео, все же свирепо раздувал ноздри и бодливо поводил рогами, я пошел вдоль изгороди, отделявшей «Сельва верде» от дороги. Там, где она делала поворот, у обочины стоял серенький запыленный «фольксваген». Водитель — с этого расстояния лицо разглядеть было трудно, — открыв дверцу, разговаривал с Марком (его-то и за милю узнаешь!). Машинально я взялся за фотокамеру с телевиком и присвистнул от удивления — приближенная мощным объективом сценка действительно заслуживала внимания: собеседником Шефнера оказался Дик Маккензи. Что может быть общего у троцкиста, «потрясателя основ», с человеком, приметным и популярным в американском сеттльменте в Сантьяго? Я дважды щелкнул затвором аппарата.
С Диком по приезде в Чили мне довелось встретиться всего лишь раз, да и то мимоходом. Но мне он хорошо запомнился, и не только из-за настойчивой рекомендации Драйвуда. Уж больно колоритная личность!
Из поездки в «Сельва верде» вернулись затемно, и я вызвался проводить Глорию до дому. Впервые я увидел эту бедную окраину, совсем несхожую с центром города, веселым, оживленным, залитым огнями разноцветных реклам. Здесь в свете редких фонарей угрюмо кособочились глинобитные хижины вперемежку с перенаселенными «мультифамильярес» — многоквартирными обшарпанными корпусами. Чахлые акации ежились под нудным осенним дождем.
В подъезде висел стойкий запах жареных овощей и рыбы. Слышался приглушенный детский плач. Где-то смеялись. Наверху любитель футбола, врубив приемник на всю катушку, слушал репортаж со стадиона «Насьональ».
— Я не приглашаю вас сегодня, Фрэнсис, поздно уже. И отец чувствует себя неважно.
— Хорошо, Глория. До завтра.
Но на следующий день нам увидеться не удалось. В пять часов позвонил сенаторский сынок Томас де Леон-и-Гонзага и пригласил в офицерскую школу имени Бернардо О’Хиггинса[2], где он преподавал историю военного искусства («Наш маленький Клаузевиц», — подтрунивал над ним папаша).
Крупнейшее в Чили общевойсковое училище раскинулось на обширной территории, занимающей несколько кварталов богатого района Лас-Кондес. На плацу гусиным шагом маршировали кадеты в серо-зеленых мундирах.
Лейтенант де Леон-и-Гонзага как гостеприимный хозяин провел меня на стрельбище, показал казармы, аудитории (он так и сказал — «аудитории», словно был университетским профессором).
— Мы воспитываем курсантов в духе безусловного невмешательства армии в политическую жизнь республики. И это приносит свои плоды, мистер О’Тул. У нас в стране «гориллы» перевелись.
Прекраснодушный Томас искренне верил, в то, что говорил. Впрочем, в те дни я сам был достаточно наивен. И все-таки спросил:
— А ты уверен, что все офицеры разделяют твои взгляды?
— Дорогой Фрэнсис, исключения лишь подтверждают общее правило. Генерал Вио Морамбио, уверяю тебя, исключение.
Мне, конечно, была известна история чилийского ультра, которого правые в Латинской Америке подняли на щит. 21 октября 1969 года бригадный генерал Роберто Вио Морамбио, неделей ранее уволенный в запас за антиправительственную деятельность, возглавил бунт пехотных полков «Юнгай» и «Такна». Мятежники намеревались установить военную диктатуру и сорвать предстоящие всеобщие выборы, которые могли привести — и привели на самом деле — к победе кандидата левых сил Сальвадора Альенде. Поражало, что после крушения их планов заговорщики отделались легким испугом. Разжалованный генерал вскоре вновь всплыл на поверхность и активно включился в политическую борьбу. Он разъезжал по городам и весям, бросая с трибун подстрекательские призывы, красовался на банкетах, которые закатывала в его честь чилийская знать. Откуда-то у Роберто Вио появились деньги. И немалые. Ходили слухи, что он накоротке с крупным разведчиком Верноном Уолтерсом, сделавшим блистательную карьеру на военном перевороте в Бразилии. Позже Вио Морамбио стал душою заговора против Рене Шнейдера, командующего сухопутными силами. Шнейдер погиб, а человек, направлявший руку убийцы, понес смехотворно мягкое наказание.
— Скоро твое «исключение из правила», Томас, выйдет из тюрьмы. Ты не думаешь, что в офицерском корпусе найдутся такие, кто будет рад этому? — поинтересовался я.
Лейтенант развел руками:
— Разве что наш общий знакомый — полковник Кастельяно...
11 сентября, 20 часов 00 минут
САНТЬЯГО. ВОЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ИЗДАЛО ПРИКАЗ, ОБЯЗЫВАЮЩИЙ ВСЕХ МАРКСИСТОВ НЕМЕДЛЕННО ЯВИТЬСЯ К ВЛАСТЯМ С ПОВИННОЙ. ЛИЦА, УКЛОНЯЮЩИЕСЯ ОТ ИСПОЛНЕНИЯ ЭТОГО РАСПОРЯЖЕНИЯ, БУДУТ РАЗЫСКАНЫ И ПОДВЕРГНУТЫ СУРОВОМУ НАКАЗАНИЮ.
— Семнадцать! — Бармен сгреб кости в потертый кожаный стаканчик. — Твоя очередь.
— Семь. Проиграл. — Фрэнк бросил на прилавок десятидолларовую бумажку.
— Не везет вам сегодня.
— Как сказать, Игнасио. Семерка у древних халдеев считалась счастливым числом.
Бармен по-своему истолковал эти слова:
— Довольны, значит, сегодняшним поворотом событий? Ну-ну. Не вы один, сеньор.
За резной деревянной решеткой, отделявшей стойку с высокими вертящимися табуретами от банкетного зала, гуляли «победители». Вырядившиеся в смокинги брыластые господа провинциального вида (из тех, что застряли в Сантьяго в ожидании визы на выезд из страны — «подальше от Народного единства»), их манерные дамы в вечерних платьях. И — напыжившийся пехотный офицеришка, которому в другую пору было бы не по себе в этом светском обществе.
Хлопали пробки, звенели бокалы.
Раскрасневшиеся лица сияли откровенной радостью. Торжеством.
— Пир во время чумы? — Соседний с Фрэнком табурет оседлал Леспер-Медок, изрядно нагрузившийся за день вынужденного заточения в отеле. — Закажем что-нибудь?
— Поднимемся лучше ко мне.
В лифте Жак по-французски буркнул под нос нечто невразумительное.
— Ты о чем?
— О тех ресторанных снобах. — Он перешел на английский. — Фашисты. Законченные фашисты.
О’Тул оглянулся на лифтера. Пожилой мужчина с усталым безразличием горбился у пульта с кнопками, такими же блестящими, как начищенные металлические пуговицы его униформы.
Ворсистый ковер скрадывал шаги в коридоре. Тихо тут было, пусто. А в номер — с распахнутой балконной дверью — по-прежнему долетали пронзительно тревожные звуки глухих одиночных выстрелов.
— Фашисты, говоришь? — Фрэнк налил виски. — Вот уж не ожидал подобной категоричности в суждениях. Ты же не веришь ни в бога, ни в дьявола. И тебе, в сущности, на все наплевать.
— А кому не наплевать? — Жак пригорюнился вполпьяна. — Никто теперь ни во что не верит. А для нас в особенности нет ничего святого: такая уж профессия — «вторая древнейшая». После проституции.
«Все вы одним миром мазаны». О’Тулу вспомнился последний разговор с женой. Но была ли она права?
— И тем не менее ты не утратил способности возмущаться.
— Мы, Фрэнсис, люди конченые, опустошенные. Но и в пустыне попадаются оазисы... А почему, собственно, ты взял со мной этот менторский тон? — взъерошился Леспер-Медок. — Ты сам-то, Счастливчик, разве ты не одному богу молишься — Успеху?
«Счастливчик, которого бросила жена... Жрец ветреной фортуны, уставший от многотрудной погони за удачей...»
— В мои намерения отнюдь не входило тебя обидеть. Выпьем еще?