Возница поворачивается и беззлобно ругается:
— Ирка, паршивица, солому не подпали!
Я молчу, жадно впитывая информацию. Имя девчонки — это уже что-то, да, несомненно, ее зовут Ира. И я запомню это, заполню мозг нужными сведениями и выясню, в конце концов, что произошло. Только надо повременить, не дать им понять, что раскусил их.
— Да пошел ты, — огрызается она.
Не слишком-то вежливо! Однако я не вмешиваюсь, наблюдаю. Терпеливо жду, когда девчонка назовет имя возницы. Но Ирка молчит, смотрит на меня внимательно, глаз не отводит.
— Чего уставился? — не выдерживает она.
— А что, нельзя?
— Жениться не хочешь, а уставиться — так без проблем!
— Если просто смотреть на человека и не предлагать ему жениться, то никаких обязательств друг перед другом не появляется.
— Тогда почему у самых разных народов мира считается моветоном долго смотреть друг другу в глаза? — спрашивает она звонко и с видом собственного превосходства сплевывает на дорогу. Плевок сбивает в полете стрекозу, насекомое бьется в бурой пыли, взбивает ее быстрыми крылышками и не может подняться в воздух.
— Что за слово такое, «мовытон»? — дурачась, переспрашивает возница. — А ну — тпр-р-ру! — Он поворачивает к нам красное лицо, поводит большим носом и заявляет, жмурясь, будто от удовольствия: — Помочиться ра-адимой надо.
— Откуда ты знаешь, что лошади мочиться надо? — кипятится Ира.
— Эр-р…
— И почему, мать твою, ей надо мочиться каждые пять минут?! — Ира, распалившись, срывается на крик.
— Ты как со старшим разговариваешь?! — не выдерживаю я. Ира смотрит на меня удивленно. Возница, улыбаясь до ушей, кивает:
— Правильно, господин Влад, так ее. Вконец распоясалась негодница!
— Друг другу в глаза можно смотреть бесконечно долго, — объясняю. Воспоминания не возвращаются, но я начинаю чувствовать всё большую симпатию к этим людям, словно знаю их давным-давно, и с самого младенчества прикипел к ним сердцем. — Это тебе не женитьба, Ирка!
Ее пожилой спутник кивает, и девчонка фыркает:
— За дорогой лучше смотри, Лютич!
Лютич, отмечаю про себя, ага. Вот как мы заговорили, как пташечка запела! Ты только посмотри — Лютич! Нет, с женитьбой погодим. Ну, что скажешь, а? Тьфу!
Возница хмурится, машет рукой: мол, да ну вас, — и кричит: «Н-н-но!» Лошадка прядает ушами и продолжает унылый бег.
Девушка смотрит на меня, я — на нее, наши глаза мечут молнии: никто не отводит взгляд, потому что в этой игре тот, кто первый посмотрит в сторону, проиграет. У Ирки красивые зеленые глаза, хотя и не совсем зеленые: по краям радужки — яркие, изумрудные, а ближе к зрачку — с желтизной, с прожилками загадочными. Может, это от солнца так, но кажется, что прожилки — оранжевого цвета. Очень красивые глаза у Ирки. Кожа гладкая, бархатистая, носик вздернут кверху, под ним — пара-тройка коротеньких бесцветных волосков. Выбившиеся из-под платка темные пряди падают на лоб. Ирка — подросток, но она уже прекрасна, из нее вырастет красивейшая женщина. Какое-то новое чувство возникает во мне. Может, любовь? Но это невозможно, это как отец с дочерью! Окстись, старый сукин сын! — говорю себе. — Что за мысли? Может… воспоминания? Вдруг у меня с этой вертихвосткой что-то было? Да нет, дикость какая-то. Чувствую, что краснею, и прячу глаза. Ирка смеется, подпрыгивая в телеге, отчего та тревожно скрипит.
— А ну прекрати! — цыкает старик Лютич. — А то провалимся и сгинем.
Ирка успокаивается и, хитро подмигивая, машет рукой с зажатой в ней сигаретой.
— Я победила тебя.
— Поздравляю, — бурчу.
— Тпр-ру, ра-адимая! — Лютич поворачивается к нам и довольно сообщает: — Помочиться мила-ай нада-а.
— Я заметил, — отвечаю хмуро.
— С такой скоростью мы в Лайф-сити и к вечеру не доедем, — возмущается Ирка. — А твоя лошадь, Лютич, умрет от обезвоживания.
Лютич невозмутим, ему спешить некуда. Он никогда не суетится, этот старик, вдруг догадываюсь я. Он всегда спокоен. И в самой необычной ситуации, даже если она грозит опасностью, останется рассудительным. Я вспоминаю… Некоторые считают Лютича туповатым, но это не так. Он просто медлителен, как робкий первый снег, как легчайшие дуновения бриза. Он должен всё взвесить и сто раз обдумать. Он из тех, кто отмеряет не семь, а двести раз, прежде чем отрезать. Лютич повторяет эту пословицу всем подряд и рассказывает, что изначально это был лозунг хирургов, написанный на латыни. Но Лютичу никто не верит. Обычно над ним смеются, но могут и поколотить, пару раз такое случалось. Его единственные друзья — я и Ирка, сами отчасти изгои.
Эти знания приходят ко мне будто солнечный удар, и я без сил опускаюсь на подушку, чувствуя, как на лбу выступает пот. Воспоминания возвращаются одно за другим, как если бы сердце мира впихивало их в меня удар за ударом равными порциями. Теперь я знаю, что мне надо. Мне нужен намек, какой-то толчок, чтобы воспоминания начали возвращаться…
Лежу и смотрю в небо. Его загораживает Иркино лицо: девчонка встревоженно смотрит на меня.
— Владька, что-то случилось? Ты побледнел…
— Всё нормально, — отвечаю скованно. — Так. Нездоровится что-то…
Она смеется:
— Да ладно тебе! Ты же никогда не болеешь!
— А, ну да, — говорю. — Значит, просто грустно.
— Хочешь, лягу рядом, поглажу тебе руку?
Долго смотрю на девушку. Очень хочется прикоснуться к ее щеке. Нет, не может у нас ничего быть, я никогда не пошел бы на такое. Она мне в дочери годится, а если б я был годков на десять старше, то при известном везении — и во внучки. Что-то здесь не так. Отворачиваюсь и утыкаюсь носом в подушку. Ирка обиженно сопит у меня за спиной; поскрипывает солома — девчонка возвращается в свой угол тележки. Лютич вновь осаживает гнедую клячу:
— Тпр-ру, ра-адимая!
Мой родной город Кашины Холмы не такой уж и маленький, хотя и не большой, конечно. Когда меня выгнали, я, проведя ночь на заброшенной стройке, первым делом взобрался в кабинку подъемного крана и оттуда разглядывал город, раскинувшийся между холмов в пойме высохшей некогда реки. Множество частных одно— и двухэтажных домиков, панельные и кирпичные новостройки, несколько высоток в центре, две кольцевые троллейбусные ветки, завод точного машиностроения со швейной фабрикой, открытый бассейн на крыше спортивного комплекса, теперь пустой и пыльный, и роскошное готическое здание ратуши — всё это Кашины Холмы. На взгорье к северо-востоку — черное обугленное пятно до нескольких сот метров в поперечнике, из него, словно гнилые пеньки зубов, торчат обожженные кирпичные развалины. Когда-то там был крупный химический комбинат по производству пластмассовых изделий; во время первого дня игры погибло много народу, а на комбинате свирепствовал пожар. Хорошо, что пламя не перекинулось на жилые кварталы.
Стоя в поскрипывающем ржавыми сочленениями башенном кране, я прощался с городом. На высоте хозяйничал пронизывающий ветер, он проникал в кабину сквозь выбитые стекла, заставляя ежиться и втягивать шею в плечи. Я не имел никакого представления, куда пойду, но чувствовал себя прекрасно: тело после вчерашних побоев ничуть не болело, голова была необыкновенно ясной, а холод — бодрил. Единственным человеком, по которому я скучал, оставалась Марийка. Но она отреклась от меня. Вернуться? Попробовать объяснить ей?
Нет.
Тогда мне казалось, что она сделала окончательный выбор, прогнав меня. И это после того, как я вылечил ее! Что ж, сказал я себе, пора и тебе, Влад, выбирать.
Эх, юность, дороги твои неисповедимы, но всегда прямы! Я верил, что никогда больше не захочу увидеть сестру.
Прыгая по кускам арматуры, по разбитым кирпичам я выбрался на дорогу. На ходулях долго не пройдешь — я имею в виду по-настоящему большие расстояния, но я надеялся, что хоть кто-то проедет мимо и подберет меня. И это случилось, причем довольно скоро. Часа через три на дороге показался раскрашенный в яркие солнечные цвета микроавтобус «Фольксваген», вроде тех, в каких разъезжали хиппи в шестидесятых годах прошлого века. Я встал у обочины, балансируя на кирпиче, и вытянул вперед кулак с поднятым вверх большим пальцем. Микроавтобус, поднимая клубы сухой летней пыли, остановился. Средняя дверь, дребезжа, откатилась в сторону, в проеме показался молодой волосатый парень в джинсах, голый по пояс. Цепочки из канцелярских скрепок позвякивали на его тощей груди. Из салона воняло потом, табаком и еще чем-то сладковатым. В темноте блеснули красным глаза девчонки, забранные какими-то особенными, светящимися в темноте контактными линзами — то есть я решил, что это линзы, а после не спрашивал. Девчонка — я угадал по силуэту — лежала на груде подушек, набитых пухом, прижав к груди си-ди плеер, и постанывала. Кажется, она была немного не в себе.
— Что с ней? — спросил я, не решаясь лезть в «Фольксваген».
— Торчит, — пожал плечами волосатый. — Брат, ты садишься или как?
Я машинально повторил его движение: пожал плечами и полез в затхлую темноту. Волосатый помог мне. Внутри обнаружился еще один парень, толстый, губастый, в рваных джинсах, сплошь увешанный скрепками. Даже уши были проколоты не чем-нибудь, а канцелярскими кнопками. Толстяк курил скрученную из газетного листа козью ножку, сладковатый запах шел именно от нее.
— Будешь, брат? — спросил он меня.
— Потом, — неуверенно ответил я. Толстяк не настаивал. Волосатый уселся по-турецки напротив и воззрился на меня.
— Откуда ты родом, брат? — поинтересовался он.
— Из Холмов, — ответил я. — Э-э… брат.
— Мы из Миргорода, брат. В день икс ехали в этой тачке, представляешь? Все вместе. С тех пор и катаемся по стране. Даже во Францию разок заезжали, сам знаешь, что теперь от границ осталось — название одно. В общем, жизнь у нас сейчас прекрасная, брат. Вот только топливо сложно достать, дорогое, зараза. Но пока, гм, выкручиваемся… — Он не объяснил — каким образом. Но я-то понял, не дурак. — Тебя как, кстати, зовут, брат?
— Влад.
— Велес. — Он протянул мне руку. — Толстый — Велимир, девчонка — Агата. За баранкой у нас Любомир, ты его не видел еще, брат.
— Дай бог, и не увидишь, — хихикнул Велимир.
Велес ухмыльнулся. Я неуверенно растянул губы в улыбке.
— А куда путь держите?
— В Беличи, брат, — ответил Велес.
Мне было абсолютно без разницы, куда ехать. Всё, что я слышал о Беличах, укладывалось в полдесятка слов — небольшой промышленный городок где-то в северной области. Если бы я знал, во что выльется наше путешествие, я, быть может, выпрыгнул бы из машины на полном ходу. Но я, естественно, не знал.
Я и сейчас не знаю, точнее — не помню. Однако белое, бледное от ужаса лицо Славко, выскочившего за мной из автобуса, весомый аргумент в пользу «жутчайшести» событий, некогда случившихся в Беличах и, видимо, творящихся в городке по сей день — солдатик-то побывал там относительно недавно.
Мы приезжаем в Лайф-сити к вечеру. По веревочной лестнице проворно карабкаемся на дерево и куда-то идем по качающимся мосткам. Ирка ставит ногу уверенно, я — с опаской. Возница не спешит лезть за нами. «Дела у него», — поясняет Ирка. Лютич довольно гыкает и понукает лошадку. Воз едет дальше между деревьев, по дороге, заваленной консервными банками, бумажками и смятыми пакетами, которые за день накидывают городские. Специальным совком с длинной ручкой, а когда и багром Лютич подбирает банки и пакеты и кидает в раскрытый мешок: в свободное время Лютич подрабатывает мусорщиком. Сверху через равные промежутки времени кричит работник Госавтоинспекции:
— Транспорт внизу, мусор не бросать! Наказание — административные работы сроком до трех дней. Транспорт внизу, мусор не бросать! При неоднократном нарушении — выселение!
В ответ — сдавленный женский смешок, чье-то замысловатое ругательство. Кажется, кто-то втихаря запустил в Лютича шишкой, не испугавшись угроз инспектора.
— Куда мы идем? — спрашиваю.
— Домой, — отрывисто бросает Ирка. Она обижена и почти не смотрит в мою сторону.
Огни гаснут один за другим: горожане ложатся спать, хотя еще рано, видимо, вставать здесь приходится ни свет ни заря. Я помню этот город, Лайф-сити, город с дурацким названием. Я не помню, как здесь очутился и почему живу с Иркой.
По широкому мосту она идет к развесистому дубу, я шагаю следом, крепко держась за гладкие перила с частыми, чтоб никто не упал по неосторожности, балясинами. Тут и там натыкаюсь на спущенные веревочные лестницы. Надо мной, словно плоды гигантского дерева, парят подвесные номера местной гостиницы с дощатым полом и сплетенными из гибкой лозы стенами и потолком. Когда-то я жил здесь. Вон в том номере, шестнадцатом, рядом с просторной верандой, под ней расположена стоянка для лошадей, повозок и машин. Смотрю вниз, чтобы убедиться — так и есть, я правильно вспомнил. А там, севернее, большой «плод», прикрепленный канатами сразу к трем стволам; в нем живет управляющий гостиницей, важная шишка в Лайф-сити. Кажется, он входит в городской совет.
Мы приходим к большому дуплу в стволе огромного дуба. Дупло сквозное, с противоположной стороны к нему прикреплена большая пристройка. Само дупло — прихожая. Пол здесь усеян опилками, сбоку висит жестяной почтовый ящик, покрашенный в оливковый цвет, с надписью «Туристическая, 4». Ирка хлопает по нему: пусто.
— Не присылают нам писем, — грустно произносит она.
Я киваю.
Ирка достает механический фонарик, часто-часто нажимает на ручку, выдавливая тусклый луч. Нащупывает в кармане ключ, втыкает в замочную скважину. Я стою в прихожей за ее спиной, сгорбившись и подавляя желание чихнуть. По потолку ползают древесные личинки, я стараюсь не задеть их макушкой: личинки выглядят склизкими и противными.
Дверь ржаво скрипит, улыбается щербатым ртом, отворяясь. Ирка ныряет внутрь, проворно зажигает лампу на круглом столе, и по комнате бегут, прячась в углы, таинственные тени. Стол, платяной шкаф, две аккуратно застеленные кровати, стулья возле них — вот и вся обстановка. На спинке одного из стульев небрежно висят мужские брюки, судя по всему, мои. Замираю и гляжу на брюки, как баран на новые ворота, я чувствую, знаю — брюки мои. Но я их не помню. Это по-настоящему страшно — не помнить свои брюки.
— Ладно, давай мириться. — Ирка ныряет в маленькую комнатушку, загороженную свисающими с потолка бусами. Надо полагать, это кухня и, наверное, Ирка там переодевается. А могла бы ведь и здесь… Стесняется? Это хорошо, значит, у меня с ней ничего не было.
— Давай, — соглашаюсь, на цыпочках подходя к «своей» кровати. Такое чувство, что вот-вот из-под кровати выползет змея, огромный, толстый удав, и проглотит меня в мгновение ока. Я даже наклоняюсь и приподнимаю покрывало, однако никаких признаков удава не нахожу; пол с ковровыми дорожками посередине тщательно вымыт, ни соринки вокруг. Только в самом углу валяется сточенный кусочек мела.
— Мирись, мирись! — дурачится Иринка. — И больше не дерись! Сейчас начнем. Готовься.
— Угу, — бормочу я. Чего это она там хочет начать?
— А если будешь драться?
— То что?
— Что?
— Не знаю, — отвечаю смущенно.
— Ты готов? — доносится с кухни.
— К чему?
— Ты что, до сих пор не переоделся? Давай быстрее, костюм в шкафу!
Костюм? Мы на званый вечер приглашены, что ли?
В левом отделении шкафа — полки, в правом — вешалка, на плечиках висит черный костюм из немнущегося синтетического материала и женские платья. Костюм дешевый, но броский. Кидая неловкие взгляды на кухонную «дверь», торопливо переодеваюсь. Пуговицы на пиджаке никак не желают застегиваться, я нервничаю и внезапно замечаю на дне шкафа среди скатанных в рулоны стеганых одеял толстую тетрадь с разлохмаченными углами — мой дневник наблюдений. У меня дрожат руки, когда я поднимаю его и наспех пролистываю. В тетрадь вклеены новые страницы, все они исписаны. Совсем близко моя жизнь, все те годы, которые кто-то забрал у меня, — стóит только открыть дневник и прочесть.
— Ты готов?
Поспешно сую тетрадь за пазуху, оборачиваюсь и раскрываю рот от удивления: Ирка облачена в черную мантию и остроконечный шутовской колпак с нарисованной молнией и плюшевым шариком на верхушке. Колпак сделан из картона. Зрелище очень странное. Иркины губы черные, глаза подведены угольным карандашом, из-под колпака выбиваются локоны — тоже черные. Ирка вся черная, с головы до пят. Такое чувство, будто неопрятный школьник поставил кляксу посреди комнаты.
Она ловко стаскивает половики — под ними на досках нарисована мелом звезда, вписанная в пятиугольник. Рот у меня открывается еще шире.
— Чего стоишь? Помог бы!
Скатываем дорожки на пару — я одну, она — вторую. Скатали, переминаюсь с половиком в руках. И куда его девать?
— Да что с тобой? — Ирка недовольно пыхтит, брови насуплены. — Тащи в коридор, пусть проветрятся.
Вышвыриваю половики за дверь, с трудом сдерживаясь, чтобы не убежать отсюда. Возвратившись, вижу, как Ирка расставляет по углам пятиконечной звезды свечи и зажигает их. Лампу она потушила, на стенах пляшут тени; Ирка сама становится тенью. Мне кажется, что я один в комнате, что связан по рукам и ногам. Нет, даже не в комнате, а в пещере — сижу на влажном полу и смотрю, как зыбкие тени незнакомцев размазываются по стенам. Я не могу обернуться, чтобы посмотреть, чьи это тени — таких же пленников, как я, или кого-то, кто живет вне моей пещеры.
Ни с того ни с сего одна из теней наливается объемом, оживает, явив мне бледное лицо.
— Быстрее садись в центр пентаграммы!
— А ты?
— Я рядом.