Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Учебник рисования - Максим Карлович Кантор на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не волнуйся ты за своих благодетелей! Новых македонских так просто не уморить.

— Ты хоть уважительно говори про тех, кто прогресс твоей стране несет!

— А я не просил. Кому прогресс нравится — пусть туда и едет. Слушай, чего тебе здесь делать? Поехал бы, как все едут. Где история, куда подальше, туда и поезжай!

— Я бы хоть завтра. Кто пустит? Нет, вы здесь, на Родине уморите. Носом в портянку повонючее. Чтоб понял, как Родину надо любить. Что полсвета социализмом загадили, стену поперек Берлина поставили, лагерей понастроили — это мы мир защищали. Только почему в России так погано, а во Франции так хорошо? Почему во Франции великая культура — а у нас пустыри да свалки?

— Во Франции не был не знаю, а у России культура великая. Такой больше нет. Уж лучше пустыри, чем Наполеон и Гитлер.

— Гитлера разбила, кстати, коалиция!

— В сорок четвертом году еле раскачалась твоя коалиция.

— А Англия?

— Что — Англия?

— Англия не участвовала в победе?

— Что там зависело от этой Англии! По Африке два батальона гоняли взад-вперед.

— Значит, три раза спасли русские мир?

— Три раза.

— А англичане никогда не спасали? Нельсон разве при Трафальгаре не победил?

— Что проку от твоего Нельсона без Кутузова?

— А Карл Великий?

— Арабов резал? Дело хорошее. В Израиле его любить должны. А так, что с него проку?

— Русская похвальба всегда кончается одинаково: бей жидов, спасай Россию!

— Мы, кажется, про евреев не говорили. И Россию спасать не нужно. Она как-нибудь сама. Может, в ней одной-то история и есть, иначе с чего бы она всем так мешала.

— История у нее есть — как бы побольше народу съесть. Она ведь живет потому, что ест свой народ. И тебя сожрет, и меня.

II

Мальчики замолчали и шли некоторое время молча. Почти все их разговоры кончались одинаково. Они не ссорились, совсем нет, и без этих разговоров не могли обойтись, но всегда наступал некий предел, за которым следовало раздражение, и они научились останавливаться. Один из мальчиков считал себя гражданином мира — так он был обучен в семье, он много читал и тяготился тем, что ему предстоит всю жизнь прожить на окраине цивилизации. Другой мальчик жил в бедной семье в бараке, испытывал патриотические чувства, гордился своим убогим домом — и обижался, если школьный друг давал ему понять, что жизнь вокруг плохая. Пока они шли в молчании, каждый из них придумывал про себя новые аргументы и вспоминал прочитанные книжки, которые надо привести в пример. Им обоим, как обычно это бывает, казалось, что главного они не сказали и не получилось выразить то, что они чувствуют и думают. Они готовили новые реплики, чтобы использовать в новом разговоре, но этот, сегодняшний, возобновлять не хотелось. Один думал: надо было сказать, что Россия пресекает любое движение истории. Здесь, на этой территории, все останавливается. Сестра брала его на лекции и семинары в клубы прогрессивных деятелей культуры — и он научился говорить сложными книжными словами. Да, так и надо будет сказать в следующий раз. Еще он подумал, что нужно найти отличие в движении войск Наполеона и Гитлера. Ведь ясно же, что это совсем разные вещи, а объяснить не получается. Или, скажем, Чингисхан и его походы, это движение мирового духа или нет? Постепенно мысли обоих успокоились и вернулись к другим вещам.

— Уеду к нашим, в деревню, — сказал другой мальчик, патриотически настроенный, — возьму удочки. Надоел город.

Почему-то его собеседнику обидными показались слова вполне безобидные — «к нашим», «деревня», «удочки». Было в них что-то вульгарное и добротное, что-то безнадежное. Так вот у них все здесь устроено, бессвязно думал мальчик, они любят место, в котором живут, они все договорились, а я тут лишний. И должен терпеть. Вечерняя жара давила и томила, воздух можно было осязать как чужое неприятное тело. Московское лето миновало легкий июньский обман и вошло в пору расцвета — потного, несвежего. Хотелось одного вдохнуть воздуха, но стоило открыть рот, и внутрь входила плотная горячая атмосфера, и дышать делалось тяжелей.

— А я уеду в Париж, — сказал первый мальчик, — я буду жить на набережной Анатоля Франса, окнами на Сену. Вечером буду выходить на балкон и смотреть вниз, на реку. Я люблю седьмой аррондисман. По нему проходит бульвар Сен-Жермен, а это мой любимый бульвар. Представляешь, я буду смотреть на баржи на Сене, ходить в Лувр, гулять под каштанами и никогда уже не увижу ни нашего пустыря, ни пятидесятого отделения милиции, ни нашей школы. «Ротонда», кафе «Ля Куполь», мне все знакомо.

— Как же ты без нашего пустыря? Где гулять будешь?

— Уж найду место, — мальчик начинал говорить в шутку, но неожиданно разволновался, внезапно его охватила тоска, непонятная ему, щемящая сердце тоска по счастью. Он отчетливо понимал, что никуда и никогда с этого пустыря не денется и никакого счастья в его жизни не будет. Это было тем более странно, что у него не было никакого представления о счастье; он никогда не целовал девушку, не гулял под луной, не пил вина, не делал ничего такого, что отвечало бы взрослому знанию счастья, — но вдруг ему сделалось непереносимо тоскливо: он почувствовал, что никогда не будет счастлив на этом пустыре, он почувствовал, как проходит его жизнь, как она уходит от него каждую секунду, как бессмысленно текут душные летние дни. Он посмотрел по сторонам, и у него перехватило дыхание от бессилия. Он чувствовал, что в груди у него живет горе, но не мог выразить это — ни словами, ни даже ясными мыслями. Дело было не в истории и не в мировом духе, а в самой жизни, которая уходила прочь, и он вдруг это почувствовал. И поделиться таким горем было невозможно.

— Ты вот в Париж уедешь, — сказал другой мальчик, которого точно так же, как и первого, покоробила речь собеседника, он обиделся на слова «Париж», «бульвар Сен-Жермен». Эти слова рассказывали о таком мире, в котором его дом и маленькая комната, где он жил с мамой, делались вовсе жалкими, — ты уедешь в Париж и знать нас не будешь. А мы здесь останемся. Нас в Париж не позовут. Мы в другом месте живем. Знаешь, откуда Ванька родом? — Ванька был их одноклассник, с которым мальчики не особенно дружили, потому что Ванька не любил читать. — Знаешь, где его родители живут?

— Где?

— Деревня называется — Грязь. Он из этой деревни в Москву учиться приехал. У них там школы нет. Десять классов закончит и обратно поедет.

— Пусть остается, — великодушно сказал первый мальчик, — Москва большая.

Так шли они, огибая канавы и кучи мусора, и, сколько видел глаз, впереди тянулся пустырь, сухой и скучный.

Потом один мальчик спросил:

— Скажи, а за что ты смог бы отдать жизнь?

— Отдать жизнь? За разное, наверное.

— Я серьезно спрашиваю. За что?

— Да мало ли за что. Я много чего люблю.

— Так любишь, что жизнь отдашь?

— Ну не знаю. А ты за что?

— За свободу. Нет, вообще-то, не знаю. Наверное, все-таки за свободу.

— За чью?

Мальчик не мог ответить, не знал. Отдавать жизнь не хотелось. Вместо ответа он спросил:

— Слушай, я тебе рассказывал, как видел тетку с лисьей мордой?

— Как это?

— Шел из школы, темно уже, а впереди меня тетка на высоких каблуках. Когда я ее почти догнал, она ко мне как обернется, а лица у нее нет — нет лица!

— А что же есть?

— Морда как у лисы. Лисья морда рыжая.

— Врешь. Как же ты в темноте увидел?

— Она как раз под фонарем шла и повернулась. Резко так повернулась и залаяла.

— Как это?

— Как лисы лают. С подвывом.

— Прямо лиса?

— Шерстяная морда, рыжая с клыками.

— Может, она в лисьей шубе была? Или воротник из лисы. Напугать тебя захотела и залаяла.

— Летом, что ли, она шубу надела?

— Попугать решила. Некоторые тетки специально в шубы летом одеваются. А потом резко распахнут. А под шубой — голая. Чтобы завлечь.

— Нет, это была настоящая лиса. Понимаешь, лиса.

Мальчики шли некоторое время молча и думали теперь о лисе. День шел к закату, но жара не спадала.

— Давай на пруд сбегаем, — сказал один.

— Побежали.

— А может, она с карнавала шла — в маске? Может, пошутить хотела?

— Хорошие шутки. Я испугался, она меня загрызет.

— А может, это тебе мировой дух в лисьей шкуре явился?

— Зачем мировому духу лисой притворяться?

— Ну, Наполеоном дух уже был, Гитлером тоже был, а теперь в виде лисы явился.

— Зачем ему в виде лисы являться? — ученый спор был позади, и мальчики снова разговаривали, как обычные мальчики. — Зачем мировому духу лисья морда?

— Может, устал притворяться? Раньше притворялся, а теперь надоело. Может, это как раз его настоящее лицо?

— Скажешь тоже.

— А какое же у него лицо? Вот именно такое и есть. Морда клыкастая.

Они выбежали на Патриаршие пруды и, бросив портфели, присоединились к мальчишкам, носившимся вдоль пруда. Скоро Антон Травкин (а первого из мальчиков звали именно так) устал от бега; ему всегда быстро надоедала игра. В любой компании он очень скоро уставал — ему хотелось вернуться к книгам. Он вышел на Бронную улицу и, пройдя несколько шагов, увидел художника Струева. Он узнал его сразу: сестра показывала ему Струева издали, на выставках. Про Струева много рассказывала одноклассница Антона — Сонечка Татарникова; Струев был знакомым ее родителей. По их рассказам, Струев выходил совершенно особенным человеком. Особенный человек стоял посреди тротуара, скроив свою знаменитую гримасу: полуоткрытый рот, оскаленные желтые зубы. Неожиданно Струев приподнял пакеты, которые держал в руках, швырнул их в мусорный бак и плюнул на землю. Проклятая страна! — громко сказал он. И Антон, который только что доказывал своему товарищу то же самое, повторил за ним тихо: проклятая страна!

5

Нанося краски на холст, надлежит помнить, что рано или поздно они соединятся — хочет того живописец или нет — в нечто, что сами художники именуют карнацией. Карнация — это некий средний цвет картины, это, так сказать, общее впечатление о цвете, которое запоминает глаз. Карнация — это таинственный красочный сплав, который остается в памяти после просмотра полотна. Можно не помнить, что нарисовано на пейзаже Сезанна, и тем более не помнить, какого цвета дерево, а какого — дом, но запомнить при этом, какого цвета картина. Необъяснимо, каким образом красные, зеленые, охристые и синие краски, которые употребляет Сезанн (а он пользовался очень богатой палитрой), соединяются в нашей памяти в единую прохладную лиловую среду, в нечто напоминающее всеми цветовыми характеристиками камень. Этот прохладный цвет твердой скалы и есть карнация картин Сезанна. Достаточно сказать, что карнация Рембрандта мягко-золотая, Ватто сухая капустно-зеленая, Остаде — жарко-горчичная, Шардена — цвета воды в Сене, то есть зелено-охристая, а Матисса — цвета синего городского вечера. Иными словами, карнация — это убеждения и пристрастия, это человеческий опыт, выраженный цветом.

Пожалуй, карнация — это единственное, чему нельзя научить. Она индивидуальна, как отпечаток пальца. Невозможно стремиться создать ту или иную карнацию; она получается неизбежно, сама собой. Можно регулировать сочетания цветов, иными словами, можно управлять колоритом, но карнация возникает помимо колорита — иногда вопреки ему. Скажем, колорит картин Якоба Рейсдаля, скорее всего, бутылочно-зеленый — это цвет, который он употребляет чаще других, рисуя свои бесконечные чащи, и оттеняет его лиловым небом и серо-охристым песком. Сходный колорит у Гоббемы, вполне можно предположить, что они пользовались примерно одной палитрой. Однако существует огромная разница в карнации того и другого. Карнация Рейсдаля — тяжело-свинцовая; у Гоббемы она серебристая, легкая. Невозможно объяснить, как это достигается.

Иные склонны видеть в цветном грунте первый шаг к карнации. Действительно, цветной грунт сразу вводит художника в среду будущего произведения. Многие художники покрывают чистый холст неким средним тоном своей палитры — и потом словно вылавливают в нем отдельные яркие цвета. Так поступали испанцы, этот прием характерен для позднего маньеризма, например для Маньяско или Креспи. Широко известны жаркие терракотовые грунты, на их основе любил писать Рубенс. Иногда и сам материал играет роль среды. Например, светящаяся основа незалевкашенной доски, не покрытой левкасом (а она на Севере играла роль цветного грунта), уже сама по себе передает природу Голландии. Художник пишет пасмурный день, но сквозь холодный серый цвет светится теплое дерево, давая эффект движения теплого воздуха. Эль Греко делал прямо наоборот: он пользовался холодными темно-коричневыми грунтами (как правило, на основе умбры), что позволяло ему несколькими широкими мазками прозрачной серебристой краски создавать эффект грозового неба. Впрочем, подлинное мастерство позволяет художнику воспринимать и белый грунт как цвет среды и пространства — поэтому отсылка к цветным грунтам не кажется мне решающей для определения карнации.

Мне представляется, что карнация относится к колориту так же, как душа относится к знаниям, так же, как человеческая сущность относится к набору врожденных свойств и усвоенных привычек. Она безусловно состоит из них и более не из чего, но она больше них, и единственно она и интересна. Иногда нам встречаются люди, сущность которых не вполне ясна или даже очень мутна. Часто также встречаются картины, лишенные этого сгустка смысла и выражения, именуемого карнацией. Кажется, все правила соблюдены, но эффект не достигнут. Одна из привлекательных сторон искусства состоит в том, что имитировать его невозможно.

Глава пятая

ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО

I

На завтрак отец Николай Павлинов съел три небольших бутерброда с черной икрой, немного осетрины холодного копчения, домашнего приготовления творожок с малиновым вареньем, сыр груэр, настоящий, французский, половину холодной копченой курицы и две груши. Запил же он все это двумя чашками превосходно сваренного кофе (к творогу и сыру), стаканом свежевыжатого грейпфрутового сока (с курицей), бокалом холодного белого вина (к икре и осетрине). Вытерев полные белые руки салфеткой и посидев две-три минуты в полнейшем покое, глядя в окно, отец Николай стал собираться в бассейн. Многие советовали ему воздерживаться от плотной закуски перед занятиями плаванием, но отец Николай успел убедиться, что теория сия неверна — напротив того: плавая, он препятствовал процессу ожирения, а с другой стороны, от интенсивных движений проходило ощущение сытости, и даже опять подступал голод. Так что ко времени второго завтрака он уже чувствовал себя легко, необремененно, и даже как-то слегка подводило живот. Не буквально спазмы голода, конечно, но легкое сдавливание желудка как бы предупреждало, что, мол, дела делами, а пора к столу.

Сегодня это подтвердилось снова: придя из бассейна, он уже испытывал потребность в еде, но сдержался — предстоял ответственный доклад в только что созданном институте, и разомлеть от еды не хотелось. Он переоделся в просторную лиловую рясу со стоячим белым воротничком на католический манер и спустился вниз во двор, где его ждала машина.

— В «Открытое общество», Гена, — сказал отец Николай и откинулся на подушку сиденья, — поезжай бульварами, там сейчас тень. Любопытно, Гена, дождемся ли мы сегодня Татарникова? Отпустит ли господина профессора семейство? Нужен нам сегодня Сереженька и его знания.

Отец Николай Павлинов был вовсе не похож на профессора Татарникова, хотя отношения, связавшие этих людей, иной назвал бы дружбой. Если Сергей Ильич Татарников напоминал кривой кирпичный барак, то отец Николай походил на небольшой особняк XVIII века, двухэтажный, с мезонином, с уютными полукруглыми окнами, с печками с изразцами, с навощенными полами и мебелью красного дерева. И значительную часть этого особняка занимали столовая и буфет. Служил ли в столице отец Николай или по делам обновленческой Церкви бывал командирован за рубеж, иными словами, где бы он ни находился, в расписании его дня гастрономия занимала первое место. Обыкновенно при встрече с другом Сережей Татарниковым отец Николай рассказывал из своей жизни так:

— Являемся к отцу Паисию на рю Дарю, в русскую церковь. Исключительно интересная миссия, огромные перспективы для экуменизма. Зовет отобедать в рыбный ресторан «Навигатор»? Не бывал?

— Нет, Коля, не пришлось, извини.

— Рекомендую горячо и настоятельно. На углу широкой улицы, что прямо к реке идет. Как бишь ее?

— Ни знаю, Коля.

— Историк, а простых вещей не знаешь. Детали надо запоминать. Параллельно Сен Мишелю и аккурат упирается в собор; людная такая улица. Заходим: прилично и со вкусом оформлено. У них, знаешь ли, сразу видно, правильный ресторан или так себе, для второсортного туриста. Бросишь взгляд вокруг и меню спрашивать не надо. Смотришь, допустим, как интерьер организован и понятно, что заказывать. Вижу, место замечательное. И вот, представь, парадокс: подают моллюсков и тепловатое белое винцо «Мускадет». Попросил Паисия переводить и спрашиваю гарсона: вы, голубчик, знаете доброе правило есть морепродукты только в месяцы с буквой «р»: сентябрь, октябрь и так далее. Глаза вылупил, прохвост, ничего не понимает. Так вот, говорю, мало того что вы нам моллюсков подаете в мае, вы к ним еще и «Мускадет» принесли. Вы бы еще ликер предложили к устрицам. Разве это дело, голубчик? Что же вы Францию позорите? Шабли, что ли, нету? И чтобы со льда было. Моллюска под лимоном проглотить, глоточек винца сделать — и чтобы зубы от холода заломило, вот как надо. И что же выяснилось?

— Да, что выяснилось?

— А русский он, гарсон-то! Вот в чем закавыка! Наш мужичок, вологодский. Притворяется только цивилизованным! Алешка — обыкновенный дурень Алешка, и взять с него нечего! Ах да, рю Жакоб, вот это где. Научил я шельму. Принес великолепнейшее шабли, отменный бургундский виноградник франков шестьсот бутылка.

— Денег тебе девать некуда, Коля.

— Экономить на хорошем шабли грешно.

— Каюсь, отче. Не чревоугодием повинен, но экономией на шабли.

— Горько, Сережа, горько это слушать. У нас в России мужи науки, те, кого Отечество пестовать обязано, лишены элементарнейших благ — это великая беда нашей земли. Позор России.

Так обычно разговаривали отец Николай Павлинов и Сергей Татарников, и — рано или поздно — отец Николай открывал большой телячьей кожи портфель и доставал бутылку шабли.

— Вот она, красавица. Сама к тебе пришла. Ну, как теперь не попробовать?

— Знаешь же, Коля, что у меня язва, не могу я сухого.

— А на этот случай захватил я водочки.

И, как всегда, усаживались они в кабинете Татарникова, причем профессор из лафитника пил водку, а батюшка из тонкой рюмки прихлебывал шабли.

II

Здесь следует сказать, что если отец Николай Павлинов постоянно ел, то профессор Сергей Татарников все время пил; редкий день обходился без распития спиртного, сегодняшний не был исключением. Пока машина отца Николая мягко катила бульварами и узкими переулками, в доме Татарникова происходил следующий разговор. Сергей Ильич как раз вернулся из Института истории, где встретил доброго знакомого, специалиста по римским монетам. Спустились в буфет, и как-то само собой случилось так, что за полуденным чаем ученые распили бутылку водки. Татарников открывал дверь квартиры и уже знал, что его ждет.

Жена Татарникова, дама с полными щеками, Зоя Тарасовна, известная среди домашних как Зоюшка, и ее дочь от первого брака, смуглая девушка с крупными зубами по имени Сонечка, встречали мужа и отчима такими словами:



Поделиться книгой:

На главную
Назад