Заметка писана в 1830 г., и после ранее сказанного Пушкиным о плане и связи романа это его замечание и вообще звучит иронически, но он еще подчеркивает иронию ссылкой на лень и на литературный источник, в котором пропуски точно так же играли композиционную роль. Если припомнить, что Пушкин в предисловии к последней главе и к "Отрывкам из путешествия Онегина" говорит о пропуске целой главы, станет еще яснее, что вопрос здесь идет не о связи и не о стройности плана. Вот что пишет Пушкин в этом предисловии: "П. А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения; ибо чрез то переход от Татьяны, уездной барышни, к Татьяне, знатной даме, становится слишком неожиданным и необъясненным. — Замечание, обличающее опытного художника. Автор сам чувствовал справедливость оного, но решился выпустить эту главу по причинах, важным для него, а не для публики".
Таким образом, пропуск целой главы, вызвавший действительно тонкое замечание со стороны Катенина [Сделанное с точки зрения «плана»] о немотивированности и внезапности перемены в героине (напоминающей театральное преображение), объявляется "выгодным для читателей" и не мотивируется вовсе. Тогда начинает казаться странной щепетильность Пушкина по отношению к перерыву связи рассказа, который, по его словам, вызвал пустые цифры и пропуск отдельных стихов. Анализ пропущенных строф убеждает, что с точки зрения связи и плана можно было бы не отмечать ни одного пропуска — ибо все они касаются либо отступлений, либо деталей и бытовых подробностей, и только немногие вносят новые черты в самое действие, план (не говоря уже о пустых цифрах). Собственно, уже одно существование пустых цифр, ненаписанных строф освобождает нас от указания на особую роль пропусков, как и на то, что сами удаленные строфы и строки были удалены не по их несовершенству или личным и цензурным соображениям[107]. [М. Гофман. Пропущенные строфы "Евгения Онегина". — "Пушкин и его современники", вып. XXXIII–XXXV. Пб., 1922, стр. 2.]
Дело становится более ясным, хотя не менее сложным, если понять эти пропуски как композиционный прием, все значение которого, значение необычайного веса, — не в плане, не в связи, не в происшествиях (фабула), а в словесной динамике произведения.
В этих цифрах даются как бы эквиваленты строф и строк, наполненные любым содержанием; вместо словесных масс — динамический знак, указывающий на них; вместо определенного семантического веса — неопределенный, загадочный семантический иероглиф, под углом зрения которого следующие строфы и строки воспринимаются усложненными, обремененными семантически. Какого бы художественного достоинства ни была выпущенная строфа, с точки зрения семантического осложнения и усиления словесной динамики — она слабее значка и точек; это относится в равной или еще большей мере к пропуску отдельных строк, так как он подчеркивается явлениями метра[108]. [Эти соображения не ослабеваются, а подкрепляются тем, что пропуск глав (и перестановка их) — частый прием композиционной игры (Стерн, Байрон, Кл. Брентано, Пюклер-Мускау, Гофман и т. д.).]
Та же установка на словесный план и в окончании "Евгения Онегина", и в так называемых попытках продолжения его.
Подлинным концом "Евгения Онегина" является, собственно, не LI строфа VIII главы, а следовавшие за нею, не только совершенно не приуроченные к какому-либо действию, но и вообще не внедренные в роман "Отрывки из путешествия Онегина", заканчивавшие как "Последнюю главу "Евгения Онегина"" (1832), так и прижизненное издание всего романа (1833). Мотивировано помещение «Отрывков» было предисловием, часть которого нам пришлось цитировать выше: "Автор чистосердечно признается, что он выпустил из своего романа целую главу, к коей описано было путешествие Онегина по России. От него зависело означить сию выпущенную главу точками или цифрой; но во избежание соблазна решился он лучше выставить, вместо девятого нумера, осьмой над последнею главою "Евгения Онегина" и пожертвовать одною из окончательных строф <…>" (Далее следует ссылка на замечание Катенина о вреде, нанесенном этим исключением плану, о происшедшей из-за этого внезапности и немотивированности перехода от Татьяны — уездной барышни к Татьяне — знатной даме.) Предисловие к последней главе, в которой подробно описывается замена девятого нумера восьмым ("во избежание соблазна") и подчеркивается немотивированность перемены в героине, было тем более иронично, что оно вовсе не оправдывало помещения отрывков вслед за восьмой главой. Здесь Пушкин опять подчеркивал словесную динамику своего романа, и, несомненно, концом "Евгения Онегина" и являются "Отрывки из путешествия", помещение которых только так и можно объяснить. [В особенности это станет ясным, если принять во внимание, что Пушкин в первое полное издание "Евгения Онегина" не только не внес никаких неотделанных отрывков, но исключил не только предисловие 1-го и 2-го изд. I главы — "Разговор книгопродавца с поэтом", некоторые примечания, но и четыре раньше печатавшихся строфы (I глава — 36-я строфа, V гл. — 37-я и 38-я строфы, VI гл. — 47-я строфа, перенесенная в примечания), оставив в то же самое время на конец "Отрывки из путешествия Онегина".] Отступления в этих отрывках сгущены и сконцентрированы до пределов отступлений в круге одного предложения, одной фразы, которые, собственно, и тянутся от 63-го стиха до конца (стих 203):
И наконец, заключительная строка всего "Евгения Онегина" (ибо ею кончается роман) — 203-й стих «Отрывков»:
[Интересно при этом, что у Пушкина была готова целая строфа (см. М. Гофман. Пропущенные строфы…, стр. 254–255), начинавшаяся этим стихом, но он предпочел кончить «Онегина» именно отрывком, первой строкой.]
Здесь кульминационный пункт всего романа; то, что Пушкин подчеркнул в LI (последней) строфе восьмой главы:
здесь было реализовано им; композиционная сущность отступлений здесь сгущена до пределов языковой, синтаксической игры и необычайно подчеркнута чисто словесная динамика «Онегина»[109]. Что касается попыток «продолжения» то, по-видимому, приходится говорить с большой осторожностью о действительном продолжении "Евгения Онегина". Здесь одно предварительное замечание. Из семи приводимых по этому поводу П. О. Морозовым отрывков (вернее, восьми: второй естественно распадается на два, ибо вторая половина его писана другим метром и повторяет тему первого отрывка), три (писанные в 1833 году) обычно относятся к началу неизвестного "послания к Плетневу и к друзьям" и только остальные (писанные в 1835 году) — к собственно «продолжению». Основывается это различение на различии метра и строфы; первые два отрывка (представляющие, по-видимому, одно целое) писаны пятистопным ямбом, причем первый из них представляет в строфическом отношении композицию октавы, второй же характерно не выдержан: начало писано тем же пятистопником, но затем Пушкин колеблется и попадает снова в онегинский четырехстопник:
и т. д.
и т. д.
Третий отрывок писан александрийским стихом. Простого сопоставления первых отрывков с другими достаточно для того, чтобы показать, что все они одинаково являются вариациями одной темы, — и если первые отрывки признаны (по вполне достаточным основаниям) началом «продолжения», то такое же начало «продолжения» и в остальных[110].
Таким образом, перед нами не октавная строфа и alexandrins послания, а октава и alexandrins "продолжения Онегина". [Характерно колебание Пушкина в метре продолжения между пятистопником и четырехстопником (7-й отрывок):
Если чтение В. Е. Якушкина ("Русская старина", 1884, кн. 12, стр. 525) и П. О. Морозова правильно и 2-й отрывок не состоит из двух отдельных, то пред нами любопытное колебание 5-стопного и 4-стопного ямба <…>] Это одно уже достаточно говорит за то, что при "готовом герое" и "славном плане" продолжение должно было быть совершенно самостоятельной вариацией; эмоциональный тон начала также совершенно иной:
"Ряд картин" в "свободной, вместительной раме" романа должен был быть иным и только объединяться знакомым синтетическим знаком героя ("герой готовый"); при этом «продолжение» (а на деле новое, самостоятельное произведение), может быть, должно было пародически выделиться на фоне «Онегина»:
Таким образом, «продолжение» было вызвано не незавершенностью романа (пародической), а использованием его «рамы» для новых целей.
Пушкин сделал все возможное, чтоб подчеркнуть словесный план "Евгения Онегина". Выпуск романа по главам, с промежутками по нескольку лет, совершенно очевидно разрушал всякую установку на план действия, на сюжет как на фабулу; не динамика семантических значков, а динамика слова в его поэтическом значении. Не развитие действия, а развитие словесного плана.
В словесном плане «Онегина» для Пушкина было решающим обстоятельством то, что это был роман в стихах. В самом начале работы над «Онегиным» Пушкин писал князю Вяземскому: "Что касается до моих занятий, я теперь пишу не роман, а роман в стихах — дьявольская разница! В роде «Дон-Жуана» — о печати и думать нечего; пишу спустя рукава"[111].
Предстояло слияние целого прозаического рода со стихом — и Пушкин колеблется. "Евгений Онегин" для него то роман, то поэма; главы романа оказываются песнями поэмы; роман, пародирующий обычные сюжетные схемы романов путем композиционной игры, колеблясь, сплетается с пародической эпопеей.
16 ноября 1823 года он пишет: "Пишу теперь новую поэму <…>"; 1 декабря 1823 года: "<…> пишу новую поэму <…> Две песни уже готовы"; 8 февраля 1824 года: "Об моей поэме нечего и думать <…>"; 13 июня 1824 года: "Попытаюсь толкнуться ко вратам цензуры с первой главой или песнью Онегина"; 24 марта 1825 года: "Ты сравниваешь первую главу с «Дон-Жуаном» <…>"; в том же письме: "Дождись других песен… <…> 1-я песнь просто быстрое введение <…>"; в начале апреля 1825 года: "<…> готов поместить в честь его целый куплет в 1-ю песнь Онегина <…>"; 23 апреля 1825 года: "Толстой явится у меня во всем блеске в 4-й песне Онегина <…>"; в конце апреля 1825 года: "<…> пересылаю тебе 2 главу Онегина <…>"; 8 июня 1825 года: "Передай мне его мнение о 2-й главе Онегина <…>"; 14 сентября 1825 года: "<…> 4 песни Онегина у меня готовы <…> Радуюсь, что 1-я песнь тебе по нраву <…>"; 27 мая 1826 года: "В 4-й песне Онегина я изобразил свою жизнь"; 1 декабря 1826 года: "Во Пскове, вместо того чтобы писать 7-ю главу Онегина, я проигрываю в штос четвертую <…>"; декабрь 1827 года: "<…> ты не можешь прислать мне 2-ю главу <…> благодаря тебя во всех книжных лавках продажа 1-й и 3-й глав остановилась"; в конце марта 1828 года: "<…> включить неприязненные строфы в 8-ю гл. Онегина?"; в конце февраля 1829 года: "Позволю послать вам 3 последние песни Онегина"; в начале 1829 года: "Кто этот атенеический мудрец, который так хорошо разобрал IV и V главу?"; 9 декабря 1830 года: "2 последние главы Онегина"[112]; в октябре и ноябре 1830 года: "Первые неприязненные статьи, помнится, стали появляться по напечатанию четвертой и пятой песни "Евгения Онегина". Разбор сих глав, напечатанный в «Атенее» и т. д.; тогда же: "Г-н Б. Федоров в журнале, который начал было издавать, разбирая довольно благосклонно IV и V главу <…>"; "Шестой песни не разбирали <…>"; "Критику VII песни в "Северной Пчеле" пробежал я в гостях <…>"[113], тогда же: "При появлении VII песни Онегина журналы вообще отозвались об ней весьма неблагосклонно. Я бы охотно им поверил, если бы их приговор не слишком уж противоречил тому, что говорили они о прежних главах моего романа. После неумеренных и незаслуженных похвал, коими осыпали 6 частей одного и того же сочинения <…>"; "В одном из наших журналов сказано было, что VII глава не могла иметь никакого успеху <…>"; "Вот еще две главы "Евгения Онегина" <…> Осьмую главу я хотел было вовсе уничтожить <…>"[114]. В пушкинском листке "Евгений Онегин" разбит на 3 части по 3 песни[115].
Стиховая форма давала себя чувствовать в колебаниях между поэмой и романом, песнью и главой. Но в стихотворном тексте Пушкин именно поэтому подчеркивал роман [Так же и в подзаголовке во всех изданиях: роман в стихах], который, совмещаясь со стихом (и смещаясь таким образом), становился особо ощутимым:
Роман этот сплошь литературен: герои и героини являются на фоне старых романов как бы пародическими тенями; «Онегин» как бы воображаемый роман: Онегин вообразил себя Гарольдом, Татьяна — целой галереей героинь, мать также. Вне их — штампы (Ольга), тоже с подчеркнутой литературностью.
Онегин:
Ольга:
Татьяна:
Мать:
(Следует при этом отметить близкое родство первоначального очерка Татьяны, влюбленной в Ричардсона, с очерком ее матери.) Подчеркнуты пародически все штампы романа:
И тут же, в следующей строфе, пародическая противоположность:
(Последние два примера даны в мотивировке героини, сквозь ее призму.)
Этот план высокого романа сочетается с планом романа бытового, который дают разговоры и повествовательные приемы. Вопрос о прозаической подпочве эпоса, о том прозаическом плане, на котором развивалась поэма, вставал не раз перед Пушкиным. Он писал по поводу "Кавказского пленника": "Описание нравов черкесских, самое сносное место во всей поэме, не связано ни с каким происшествием и есть не что иное, как географическая статья или отчет путешественника. Характер главного лица (лучше сказать единственного лица), а действующих лиц — всего-то их двое, приличен более роману, нежели поэме <…>". По поводу "Бахчисарайского фонтана" он также писал: "Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины.
Aux douces loix des vers je pliais les accents
De sa bouche aimable et naive. [Из чернового письма Н. И. Гнедичу от 29 апреля 1822 г. и письма А. А. Бестужеву от 8 февраля 1824 г.]
Если вспомнить при этом прозаические планы и программы стихов, станет очевидно, что соотношение прозы и поэзии было для Пушкина обычным [Прозаические программы были первичным явлением для Пушкина по сравнению со стихами, что согласуется с карамзинской традицией (слова). Нельзя не указать при этом на возможность постановки вопроса о происхождении пушкинской прозы из стиховых планов и программ. (Другое разрешение вопроса см. у Б. М. Эйхенбаума)[116]]; наличность программ и планов Пушкина доказывает нам, что общий композиционный строй его произведений восходит к плану, прозаической схеме; таким образом, отступления "Евгения Онегина" — несомненно основной композиционный замысел, а не вторичное явление, вызванное стихом [Вопреки мнению М. Л. Гофмана о том, что отступления в "Евгении Онегине" — не общий композиционный замысел, а порождены стихом, "формой лирического романа"] (недаром один критик назвал их "наростами Стерна"), — но никогда оно не делалось само по себе самостоятельным, ощутимым моментом произведения, всегда оно так и оставалось подпочвой.
Сопряжение прозы с поэзией, бывшее в "Евгении Онегине" композиционным замыслом, делалось ощутимым само по себе и становилось само в ходе произведения источником важных следствий. Приведу несколько примеров такого динамического использования. Роман начинается с речи Онегина:
Эта прямая речь как начало романа интересна, но она еще интереснее как начало романа в стихах. Ход разговорной интонации вторгается в стих: то, что в прозе ощутимо исключительно со стороны значения, — в стихе ощущается именно вследствие необычного сочетания разговорной интонации со стихом. Интонационные приемы развиваются у Пушкина все ярче — раз интонация ощутилась:
(в пределах одного стиха три интонации).
(яркая разговорная интонация с вводом интонационного словечка и).
(отрывистая интонация диалога; повторения).
(еще более отрывистая интонация, недосказанное слово).
(интонационный жест).
(однообразная, возрастающая интонация).
Эти разговорные интонации, естественно возникающие при диалоге и становящиеся особо значительными в стихе, Пушкин использует и в других целях; он употребляет [их] в повествовании, когда интонационный налет как бы делает самое повествование некоторою косвенною речью героев:
Последний пример — на границе интонаций, даваемых сквозь призму героев, и интонации, вводимой уже без всякой мотивировки, как авторская речь. Авторские ремарки, обращения etc. были определенным приемом прозы; автор иногда выдвигался до степени действующего лица; иногда оставался лицом, но бездействующим [Намеки на это и в "Евгении Онегине" ("Онегин, добрый мой приятель"); и рисунок: Пушкин с Онегиным; "Скитаясь в той же стороне, Онегин вспомнил обо мне" ("Путешествие Онегина")]; иногда был лицом сказывающим. При интенсивности семантического принципа в прозе — прием этот остается едва приметным ("я" у Достоевского); но в стихе этот прием чрезвычайно ярко выделился тем, что все эти авторские ремарки, в интонационном отношении выдвигаясь как обособленные предложения, нарушали обычный интонационный строй стихов — становились интонационной игрой:
(величина обособл[енного] предлож[ения]).
(Отрывки из "Путешествия Онегина").
Последний пример особенно интересен тем, что перерыв происходит на границе двух строф, что создает на конце первой строфы как бы жест.
Пушкин идет далее, внося интонационные словечки в авторские обращения:
(Отрывки из "Путешествия Онегина")
Последний пример в особенности интересен, так как делает интонационные словечки особо ощутимыми, делая их с стиховой, метрической стороны эквивалентами настоящих слов.
То же и в разговорном сокращении:
(Отрывки из "Путешествия Онегина").
Интонация влияет даже на метрические особенности произведения:
(в изд. 1828 г.; сдавшись на указания критики, Пушкин заменил слишком смелый в метрическом отношении стих:
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп!).
Этот прием сгущается до введения жестов:
То, что в прозаическом романе имело бы значимость чисто семантическую, воспринималось бы как известный сюжетный пункт, то в стихе становится ощутимым конкретным моторным образом:
В этом отрывке яснее всего сказывается динамическая сила стиха; enjambement здесь обретает свой примитивный смысл моторного образа: и на двор (повышение и пауза, — делающаяся более ощутимой именно оттого, что ее здесь не должно быть, оттого, что предыдущий стих связан с последующим) Евгений (понижение и снова пауза); замечательную динамическую силу приобретают при этом стихи от enjambement
взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
До
Упала…