— У вас ангельское терпение, вы сидите так тихо! — не выдержав, воскликнула Клэр.
Дзержинский кротко улыбнулся.
— Человек учится терпению и спокойствию в тюрьме, — негромко сказал он и снова как бы ушел в себя.
— Сколько же времени вы провели в тюрьме? — спросила Клэр.
— Четверть жизни, одиннадцать лет.
Разговора не получалось — Дзержинский отвечал коротко и односложно.
— Я слышала, вы очень любите поэзию. Мицкевич, Словацкий... это и мои любимые поэты, — пыталась разговорить его Клэр. — Я знаю, что в юности вы написали поэму...
— Да, — смущенно подтвердил Дзержинский. — На польском языке.
— Прочтите, — взмолилась Клэр, — хотя бы одну строфу.
— Это далеко не стихи Мицкевича, — отшутился Дзержинский.
Сеанс пролетел мгновенно. Клэр работала с таким вдохновением и быстротой, что вчерне успела закончить работу.
На другой день она кинулась в библиотеку. Судорожно листала подшивки газет, стараясь вычитать все, что писалось о ЧК и Дзержинском. Расспрашивала незнакомых людей. Двое из них — бывшие офицеры — еще в восемнадцатом побывали в ЧК, и одного из них допрашивал сам Дзержинский. Теперь оба работали в Наркомпути.
— Расскажите, — умоляла Клэр. — Ради бога, расскажите, как он вас допрашивал.
— Как? — улыбнулся бывший офицер, удивляясь наивности Клэр. — Это нельзя даже назвать допросом в обычном понимании этой процедуры. Просто он убеждал меня в правоте большевиков. Уговаривал отдать свой опыт и знания народу...
За короткое время пребывания в Москве Клэр узнала многое. И в том числе о том, что именно от Дзержинского трижды исходила инициатива об отмене смертной казни и только озверелый белый террор вынудил Советскую власть ответить на него красным террором.
Вернувшись в Англию, Клэр Шеридан написала:
«Несомненно, что не абстрактное желание власти, не политическая карьера, а фанатическое убеждение в том, что зло должно быть уничтожено во благо человечества и народов, сделало из подобных людей революционеров, — писала она. — Добиваясь этой цели, люди с утонченным умом вынесли долгие годы тюрьмы...»
В записках Клэр были и такие слова:
«Во всяком случае, увидев его, я больше никогда не поверю ни одному слову из того, что пишут у нас о господине Дзержинском...»
Дядей Клэр Шеридан был сэр Уинстон Черчилль.
У ПОДНОЖИЯ МАШУКА
Начальник Терского окружного отдела ОГПУ Фомин не скрывал своего восхищения панорамой, открывшейся из ехавшей по горной дороге пролетки. Возбужденно оглядываясь на Дзержинского и Менжинского, расположившихся на заднем сиденье, он поминутно восклицал:
— Это — Кольцо-гора. А это — Бештай. А там, смотрите, какой красавец — Эльбрус!
Дзержинский молчал, он не верил, что наконец в отпуске, что слева, совсем рядом, темно-зеленой громадой высится пятиглавый Бештау, а вдали, в пронзительно-чистом своде неба впечатал свою гордую вершину снежный во все времена года Эльбрус.
Кони зацокали по пыльной окраине Пятигорска.
— «Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города...» — задумчиво проговорил Менжинский.
— «Вид с трех сторон у меня чудесный...» — полувопросительно продолжил Дзержинский. — Сколько же лет утекло с той поры, как впервые я прочитал эти лермонтовские строки, но помню до сих пор. Сила гения в том, что его творения невозможно забыть, невозможно даже изгнать из памяти...
— А вот и Машук, — сказал Фомин.
Возница остановил взмыленных лошадей в тени высокой чинары.
Дзержинский вышел из пролетки и медленно пошел по тропке, взбиравшейся меж колючих веток терна и боярышника. Казалось, он много раз бывал здесь и знает, куда неожиданно свернет влажная от росы тропа.
Втроем они подошли к могиле Лермонтова. Подул ветер, нежданная туча наползла на солнце. Стало сумрачно и тревожно.
Дзержинский стоял недвижно. Ветер бился в деревьях. Седая тяжелая пыль стелилась над дорогой.
Дзержинский не замечал ни внезапной перемены погоды, ни сухого треска грозы где-то над самой вершиной Машука.
— Будет ливень, — беспокойно сказал Фомин. — Надо спускаться в город. В грозу здесь как в преисподней.
Дзержинский ничего не ответил. Словно высвеченные росчерком молнии, в его голове вскипали и раскаляли душу такие простые и такие могучие строки:
Еще отчетливее пророкотал гром. И Дзержинскому вдруг вспомнилась далекая весна, льдины на Лене, костер на берегу, и ссыльные, тянувшие озябшие руки к языкам огня. У того, оставшегося в юности костра он вдруг начал вслух читать свою поэму. Не все польские слова были понятны тем, кто жался к костру. Но волнение, звучавшее в голосе юноши, заставляло сиять хмурые, давно отвыкшие от счастья глаза...
Ударили первые капли дождя.
— Феликс Эдмундович, — позвал Менжинский. — Товарищ Фомин прав. Надо спускаться.
Дзержинский молча кивнул, но не сдвинулся с места. Молния дико и разъяренно ринулась огненной стрелой к вершине Машука...
Дзержинский вдруг вспомнил Делафара[2]. В свои девятнадцать лет этот мечтательный юноша был уже членом коллегии ВЧК.
Тогда тоже была весна, весна восемнадцатого года. Делафар читал свои стихи в старинном московском особняке. Синий апрельский вечер плыл за открытым окном. На столике красного дерева, медленно оплывая, догорала свеча.
Делафар не заметил неслышно вошедшего Дзержинского и продолжал читать — громко, вдохновенно, торжествующе.
— Это прекрасно, — сказал Дзержинский, едва Делафар сделал паузу. — Это замечательно, что у нас в ВЧК есть поэт. Чекисту совсем не обязательно быть поэтом, но если он еще и поэт — революция имеет настоящего защитника.
— Вам понравилось? — сгорая от смущения, спросил Делафар. В его голубых глазах отражалось колеблющееся пламя свечи.
— Это поэзия революционного действия, — сказал Дзержинский. — В ней — огонь я призыв к борьбе. Она отнимает трагизм даже у смерти.
...Он погиб, этот мечтательный юноша, погиб в девятнадцатом, в Одессе, в схватке с белогвардейцами. Он работал в одесском подполье вместе с Жанной Лябурб[3]...
Лермонтов тоже погиб совсем молодым — и целился в него дуэльным пистолетом не столько Мартынов, сколько русский царизм...
— Феликс Эдмундович, — взмолился Фомин, — сейчас хлынет ливень. Отвечать за вас мне...
— Ну так бы сразу и сказали, — вдруг повеселел Дзержинский. — Да вы не волнуйтесь — мы вмиг спустимся. А как не хочется...
Туча всей своей громадой надвинулась на Машук. Ливень шумел, как горный водопад. Молнии плясали в сгущавшейся тьме. Испуганные кони с места взяли вскачь.
Мокрое лицо Дзержинского сияло. Хотелось дышать грозой и ветром.
Д в душе все громче, как раскаты грома, звучали и звучали одни и те же слова:
ПРЕДСКАЗАНИЕ
Надзиратель Бутырской тюрьмы — здоровенный рыжий детина был чрезвычайно встревожен. Он не мог оторваться от глазка камеры, за узником которой ему было строжайше приказано неусыпно и рьяно наблюдать. Тревожиться было отчего. Двое заключенных — один высокий, худой, с горящими глазами, другой коренастый, как кряжистый дубок, с обидчивым выражением нездорового одутловатого лица — отчаянно спорили. Временами они наступали друг на друга, как бы опасаясь, что один из них не услышит или не поймет мнение другого.
Надзиратель поспешно приоткрыл тяжелую скрипучую дверь, привалился к косяку, стараясь не пропустить ни единого слова.
Одутловатый бросал в лицо собеседнику слова, в которые по-звериному цепко впилась отчаянная тоска.
— Все — миф! Розовые иллюзии! Просвета — нет! Все жертвы напрасны! Кругом мрак, безверие, отчаяние... Перед нами — бастион. Стена, которую не разрушить!
— Ленин был еще юношей, когда в ответ на слова охранника: «Что вы бунтуете, молодой человек? Ведь перед вами — стена!» — ответил: «Стена, да гнилая, ткни — и развалится!»
— Красивые слова. Лозунги. Юношеская романтика. Мечты...
— Ну вот что, — непререкаемо отрубил высокий. — Я убежден, что не позднее, чем через год, революция победит.
Одутловатый истерично рассмеялся:
— Дзержинский, вы — неисправимый фантазер!
— Тогда — пари, — Дзержинский протянул собеседнику руку.
— Согласен!
— Ваше условие?
— Если, Феликс, ваше пророчество оправдается, то я отдаюсь вам... в вечное рабство!
— Идет!
Их руки скрестились. Дзержинский озорно подмигнул надзирателю, как бы приглашая его в свидетели.
— Прекратить бунтарские речи! — прохрипел надзиратель. — Сей момент доложу начальству...
— Докладывайте! — обрадованно воскликнул Дзержинский. — Сей момент докладывайте! Ровно через год в России победит революция! Пусть начальство запишет в свои календари. Так и доложите — только слово в слово — победит революция! А вообще-то, милейший, нехорошо подслушивать чужие разговоры, ох как нехорошо!
...Прошло восемь лет. В кабинет Дзержинского в ВСНХ пришел человек. Он был кряжист и одутловат. Со смущенным видом поздоровался с Дзержинским.
— Знакомьтесь, товарищи! — шутливо произнес Дзержинский, обращаясь к сидевшим в кабинете сотрудникам. — Это пришел мой «раб».
— Раб? — удивился кто-то.
— Представьте себе, — подтвердил Дзержинский.
И рассказал эпизод, который произошел в Бутырской тюрьме. В шестнадцатом году.
Менее чем за год до Великой Октябрьской социалистической революции.
ИЗ КОТЛА НА НИКОЛЬСКОЙ
Зима девятнадцатого года обрушилась на Москву трескучими морозами. В метельном вихре слышался посвист пуль — то доносилось сюда эхо гражданской войны. На фронтах косили людей пули. В тылу людей косил голод.
Колька Дубинин, прихватив младшего братишку, бежал из родной, вконец отощавшей деревни. Хилые избы в ней ссохлись, как старики, обреченно горбились замшелыми крышами, подслеповато щурились мрачными окнами.
Сперва бежали в Самару, а оттуда в Москву. Беспризорники порхали по сугробистым улицам воробьиными стаями. Вечерами их безжалостно изгоняли с вокзалов, и они рыскали по тонувшим во мраке переулкам в поисках тепла и пищи.
Колька с братишкой, влившись в стайку таких же, как они, оборвышей, под вечер прибежал на Никольскую и залез в железный котел. Весь день в котле варили смолу, и стенки его еще хранили едва ощутимое, но такое желанное тепло. Из котла хорошо просматривалась почти вся Никольская — от Лубянки до Красной площади. В зимнем сумеречном тумане смутно проступали очертания Кремля.
Мальчишки сбились в плотный клубок, пытаясь вздремнуть. Днем была оттепель, а к вечеру подморозило. Снег под ногами спешивших домой прохожих скрипел то тоскливо, то со скрытой угрозой. Ему было ясно, что до утра в котле не просидишь.
Колька все же задремал и, конечно, не видел, как с Большой Лубянки, направляясь в сторону Кремля, быстрым шагом шли трое в кожанках. И, конечно же, Колька не знал, что это были сотрудники ВЧК. Многого, очень многого не знал беспризорник Колька Дубинин.
Он проснулся лишь тогда, когда чья-то сильная волевая рука вытащила его из котла. Колька задрожал от холода и страха. Рядом с ним тоже дрожали и тоже от холода и страха его сверстники. Дико озираясь, сопя простуженными носами, они ждали удобного момента, чтобы, улюлюкая и свистя, разлететься по подворотням.
Но разбежаться не удалось. Чекисты доставили очередной «улов» на Лубянку. Колька оказался в маленьком кабинете. На стене висел телефон и фотография мальчика в деревянной простенькой рамочке. Поодаль от стола — ширма, за ней железная солдатская кровать. «Живут же люди!» — с завистью подумал Колька.
Испуганно озираясь по сторонам, он не сразу заметил, как в кабинет стремительно вошел высокий человек в длинной, почти до пят, красноармейской шинели. Приблизившись к Кольке вплотную, он воздел руки на костлявые Колькины плечи и пристально посмотрел ему прямо в глаза. Взгляд был такой долгий и теплый, что Колька почувствовал себя завороженным.
— Хочешь обратно в Самару? — мягко спросил человек.
— Хочу, — буркнул Колька.
— А хочешь учиться?
Человек обвел озабоченным взглядом оборвышей, обреченно стоявших перед ним, как бы давая понять, что вопрос относится не только к Кольке Дубинину, но и ко всем.
Колька, насупившись, молчал. Молчала и остальная братва. Слово «учиться» было незнакомым, даже чуждым, внушающим смутное опасение.
— Молчание — знак согласия, — весело сказал незнакомец и распорядился немедленно вымыть беспризорников в бане, одеть их и накормить.
Колька не знал, что с ним говорил сам Феликс Дзержинский. Он многого не знал тогда, Колька Дубинин, очень многого...
Не знал и тех строк, которые Дзержинский писал в письме своей сестре Альдоне еще в 1902 году:
«Не знаю, почему я люблю детей так, как никого другого... Часто-часто мне кажется, что даже мать не любит детей так горячо, как я».
Не мог знать Колька и о том, как еще до революции, идя на нелегальное собрание, Дзержинский остановился возле играющих у дома детей. Его спутница позже выговорила ему за то, что, нарушая конспирацию, он подвергает себя опасности. Дзержинский ответил:
— Да, из-за детей я могу погибнуть...
Не знал Колька Дубинин и о том, что Феликс Эдмундович как-то не выдержал и пооткровенничал с Анатолием Васильевичем Луначарским: «Если доверят, пойду в Наркомпрос...» А позже, уже будучи председателем ВЧК, сказал Луначарскому: «Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное, сил ВЧК на борьбу с детской беспризорностью... Плоды революции — не нам, а им!»