Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шкурка бабочки - Сергей Юрьевич Кузнецов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наверное, это даже хорошо – не читать так много, думает Оля. Она-то тридцать без малого лет сиднем сидела в пряничном домике домашней библиотеки, в воздушном замке Ленинградского университета. Наверное, это даже хорошо – не размениваться на книжки, не знать наизусть «Уранию» и «Часть речи», а сразу, не дожидаясь середины жизни, очутиться в сумрачном лесу. Очутиться – и даже не уметь распознать в предыдущей фразе скрытую цитату (хотя бы одну), зато бестрепетно встречать волков, барсов и львов – или кто там еще попадается на пути Данте и преуспевающих IT-менеджеров?

– Так что там было с зайцами-телепатами? – спрашивает Ксюша.

– Не помню, – отвечает Оля, – кажется, их всех съели еще до начала рассказа. До того, собственно, как выяснили, что они – телепаты.

– Пиф-паф, ой-йо-йой, – говорит Ксюша, – умирает зайчик мой, – и опрокидывает мобильный, словно его сразила пуля охотника.

Оля улыбается, и губы сводит воспоминание о двух волках, косо глядящих друг на друга из-за деревьев густого леса их общего бизнеса.

– Послушай, Ксюша, – говорит она, – мне нужна твоя помощь, поможешь?

Ксюша сразу становится серьезной – деловая женщина, IT-менеджер, редактор отдела новостей популярной онлайн-газеты, – ставит худые локти на стол, наклоняет голову – мол, я тебя слушаю, Оленька, давай, рассказывай, что там у тебя.

И Оля рассказывает.

Три года назад, на излете инвестиционного бума, две крупные интернет-компании решили вложиться в магазин, которым тогда занималась Оля. Они выкупили его у первых владельцев, дали Оле ее 25 %, а сами поделили остальное. Две крупные компании? На самом деле – просто два инвестора, два человека, знавшие друг друга еще с досетевых времен. Костя и Гриша, Константин и Григорий. Друзья и соперники, конкуренты и соратники. Три года их яростные схватки не мешали бизнесу: он оставался общим, пока в декабре дележка предвыборных бюджетов не поссорила их по-крупному. И вот этим утром Григорий хлопнул дверью Олиного кабинета, крикнул «на одном поле срать на сяду». Маленький онлайн-магазин – довольно мелкий бизнес по масштабам Кости и Гриши – оказался тем самым козликом, которому вздумалось в неурочный час погуляти в сумеречном дантовом лесу. Ситуация была трагической в самом буквальном смысле – Олино дело готовилось петь свою козлиную песнь, пав ритуальной жертвой в грызне двух недавних друзей.

Можно было еще раз повторить старый прием, привести нового крупного инвестора, чтобы он выкупил бизнес у Гриши и Кости. Таких людей не было в русском Интернете – но Оля знает, к кому обратиться. Если только в самом деле рискнуть обратиться к нему – потому что этот человек не нравится Оле. Он – пришелец из чужого и опасного мира, из оффлайнового, обыкновенного бизнеса, бизнеса, по сравнению с которым дремучий лес Кости и Гриши – всего лишь упорядоченный английский парк.

Все это Оля и объясняет сейчас Ксюше, объясняет, старательно избегая аллюзий на Данте, шуток про серого козлика и козлиную песнь – потому что не уверена, знает ли Ксюша, что такое козел отпущения, дионисийская жертва и рождение трагедии из духа музыки. Ксюша ведь не заканчивала питерского истфака, а сразу после школы эмансипированной Красной Шапочкой направилась по извилистой тропинке туда, где отродясь не было никакой бабушки, зато оставалась слабая надежда на свой кусок пирожка и долю в горшочке масла.

Она рассказывает, а Ксюша смотрит, как Оля машет рукой, как отливает на запястье браслет. Крупные темные камни, темные, как Олины глаза. Оля красиво взмахивает рукой, красиво затягивается из длинного мундштука, красиво говорит и даже вздыхает красиво. Если бы Ксюша могла влюбиться в женщину – обязательно влюбилась бы в Олю. Можно сказать, что она и влюбилась: на переговорах, почти год назад сразу сказала себе «Вау!», лишь увидела эту высокую женщину с ухоженными руками, короткими высветленными волосами и глубокими, темными глазами. Они обсуждали условия очередной рекламной кампании, а Ксения думала, что хочет когда-нибудь стать такой же. Может быть, просто понравилась Олина манера наклонять голову при разговоре, улыбаться уголками губ и плавно взмахивать рукой, отклоняя неприемлемое предложение. Даже манера курить сигарету, затягиваясь из длинного мундштука, не то старомодная, не то по-питерски провинциальная, нравилась Ксении. В тот первый раз они быстро покончили с делами и еще сорок минут говорили о всякой ерунде, сейчас уже не вспомнить о чем. Они сразу стали друг для друга «Оля» и «Ксюша», и встречаются теперь пару раз в неделю, и Ксюша радуется, что предчувствие не обмануло ее: это была дружба с первого взгляда.

– И вот, – говорит Оля и гасит в пепельнице сигарету, – я хочу тебя попросить: наведи мне про него справки, про этого человека. Я толком ничего о нем не знаю, а ты ведь журналистка, ты же должна уметь, правда?

5

Ксения идет по переходу метро, в плотной толпе людей, в тихом омуте, в бурлящей человеческой воде, в подземном отражении пробки московских улиц. Вместо отдающего бензином мороза Тверской – спертый воздух «Пушкинской», вместо табачной вони на переднем сиденье частника – запах пота в душном вагоне. Сэкономить пятнадцать, нет, двадцать минут; сохранить 200, нет, 150 рублей, приехать к семи, как и обещала, хотя бы раз не опоздать.

Никогда не опаздывала на деловые встречи и на свидания, но к маме почему-то никогда не успевала вовремя, с самого детства, когда час шла из школы, останавливаясь поболтать с Викой, потом – с Мариной, десять раз прощаясь на каждом углу и потом все-таки решала сделать крюк, вместе шла сперва до гаражей, потом до остановки. Дорога в школу занимала пятнадцать минут, обратно – час. В танцевальную студию надо было идти к трем, Ксения могла не особо спешить, но мама все равно нервничала, говорила, что с ума сойдет, мол, времена нынче не те, что раньше, теперь даже маленьких детей одних в школу не отпускают, не то что ее, десятилетнюю красавицу, отраду педофила, будущую лолиту, свет родительской жизни, огонь страшно подумать чьих чресел. Ксения отбрыкивалась, встречать запрещала, клялась, что будет приходить вовремя, но все равно опаздывала. Мама демонстративно пила отвар экологически чистой валерьянки из каких-то не то сибирских, не то уральских лесов, мама хваталась за сердце, мама говорила, что дочь совсем ее не любит. Ксения убеждала себя, что эти упреки и есть доказательство любви. Конечно, не ее любви к маме, а маминой любви к ней. Потому что если бы мама ее не любила – чего бы мама беспокоилась?

Лева был уже в одиннадцатом классе, считался совсем уже взрослым, даже в институт поступал в обстановке всеобщего одобрительного равнодушия: мол, кто бы сомневался, конечно, поступит. Ксения слышала, как Лева говорил по телефону не то подружке, не то приятелю: если бы не армия, ни за что бы поступать не стал, кому сейчас нужно образование, да и физикой заниматься вряд ли будет, денег никаких, разве что в Америку уехать. Потом, через много лет, Ксения удивлялась, насколько он заранее все знал: так оно и сбылось, даже вдвойне – и физикой не занимался, и в Америку уехал.

Всегда опаздывала из школы и только однажды, когда полкласса слегло с гриппом – в том числе Вика с Маринкой, – пришла вовремя – и столкнулась в подъезде со Славой (никогда, кстати, не хотел, чтобы называли «дядей» – просто Слава, и все), и тот как-то замялся, точно смутился, буркнул «привет» и поспешил к остановке. Вошла, крикнула «мама, я пришла!», сквозь приоткрытую дверь родительской спальни увидела взрыхленные простыни, сначала ничего не поняла, и тут мама вышла из ванной, халат на голое тело, слипшиеся волосы. «Что ты так рано? Могла бы в дверь позвонить хотя бы». Раньше никогда не просила Ксению звонить, с третьего класса у нее были свои ключи, и вот, стоя в коридоре, Ксения начала неудержимо краснеть, будто сделала что-то непозволительное, почти преступное. Зашептала «извини, мам, я не подумала» и пошла к себе, стараясь не оглядываться на скалившуюся дверь спальни, сгорая от стыда, чувствуя себя преступницей, узнавшей то, что ей было не положено знать. На полу рядом с ее кроватью валялся номер маминого «СПИД-Инфо», читала вчера перед сном, гордилась, что родители не то что у других девочек, не скрывают ничего, даже наоборот, в шесть лет по переводной французской книжке сами все объяснили, к ужасу бабушек, так что теперь, в десять, Ксения знает про это самое вообще все. Но сегодня эта гордость, эта радость куда-то исчезли. Ей было стыдно. Ксения предпочла бы не знать, что происходило всего полчаса назад в маминой спальне. Лучше бы она не читала «СПИД-Инфо», а читала – как все девочки – какую-нибудь Александру Рипли, продолжение «Унесенных ветром», окончание истории Скарлетт О'Хары. Ей хотелось плакать, но она запрещала себе, взрослые девочки не плачут. Ксения никогда не плачет, тем более – что тут плакать, слезами горю не поможешь, мама права, Ксения сама виновата, не нужно было приходить невовремя, раз уж она такая взрослая и так все хорошо понимает. И вот Ксения садится к столу, достает из портфеля учебники и начинает делать домашнее задание. Мама всегда говорила: хочется плакать – пойди делать уроки. Тем более – завтра контрольная, она должна получить пятерку.

Ксения идет по переходу под каменным сводом сталинского сабвея. Вдоль стены ползут по-пластунски заводные солдатики цвета хаки, стрекочут их автоматы, игрушечные, почти неслышные за шумом толпы. Солдаты ползут, словно в бреду, извиваясь всем телом, извиваясь, словно от ударов, словно в любовном экстазе, ползут, словно у них отказали ноги, ползут неведомо куда, инвалиды, продолжающие бесполезную войну, войну, что давно закончилась. Они выживут и будут ехать в металлических креслах по вагонам, собирая деньги в берет десантника, покалеченные, обезноженные, не то пьяные, не то обкуренные, Ксения будет опускать глаза в книжку, стараясь не смотреть, не запоминать, как всякий раз, когда сталкивается с болью, страданием, физическим уродством, с людьми, лишенными рук или ног, словно это – какое-то предсказание, которое может коснуться лично ее. Так когда-то пугали статьи про маньяков-убийц, садистов, извращенцев, истязающих своих партнеров, подвешивающих за вытянутые руки к крюку в потолке, покрывающих тело параллельными полосами шрамов, рубцов, синяков. Ноет до сих пор, ноет болью разлуки, что ты наделала, где еще найдешь себе такого любовника. Но – все кончено, разве ты не понимаешь – все кончено.

Ксения идет по переходу. Стучат каблуки, темный деловой костюм, зимняя куртка. Худая рука чуть придерживает сумку на плече. Идет по переходу метро. Двадцать три года, хорошая работа, отличные перспективы. Идет по переходу.

6

Там, где была когда-то Ксенина комната, теперь мамин кабинет. На столе, где она много лет делала уроки, стоит компьютер. На полке, где сидел розовый заяц, стоят словари. Каждый раз приходя сюда, Ксения чувствует горечь – и не то чтобы ей хотелось оставить все как было. Может быть, Ксении хочется, чтобы квартира, где прошло детство, помнила о ней чуть подольше. Ксении кажется: ее вещи пропали так легко, потому что сама она была только случайностью в жизни мамы, той, кого так просто забыть. Она никогда не сознается в этих подозрениях даже себе: конечно, ведь она знает, как мама любит ее, не зря же мама все детство говорила о своей любви, именно о любви к ней, Ксении. О любви к Леве не было сказано ни слова, она как бы сама собой подразумевалась, не была темой для обсуждения. Почти все, что касалось Левы, подразумевалось само собой – но с раннего детства Ксения помнит мамин голос, рассказывающий о том, как много мама делала для нее, для Ксении: отказалась от поездки в Лондон, когда Ксении было полгода, ночей не спала, когда Ксения болела, столько лет не разводилась с папой, терпела его пьяных друзей, недельные командировки на объекты, возвращения домой за полночь, когда надо было сдавать очередную компьютерную программу, все ради того, чтобы у дочери был отец, какой-никакой, хотя это даже и отцом назвать сложно. Ты дочь-то сколько раз в неделю видишь? доносилось из соседней комнаты, совсем уже ничего знать не хочешь, кроме свой работы, хоть бы денег зарабатывал нормально! если бы не Ксенька, давно бы развелась с тобой. Накрыв голову, старалась ничего не слышать, но подушка – плохая защита от всепроникающего маминого голоса, громкого, резкого, такого любимого. Ксения лежала, закрыв глаза, заткнув уши, запеленав себя в одеяло, стараясь не слышать этих слов, этих криков – и так же лежала другими ночами, когда папа был в командировке, а к маме приходили гости, пили вино на кухне, смеялись в коридоре. Мама заходила поцеловать на ночь, красивая, в туфлях на каблуках, пахнущая духами и вином, и Ксения засыпала, окруженная этими запахами и тихим смехом, доносившимся из-за полуприкрытой двери. Потом просыпалась ночью, накрывала голову подушкой, старалась не слышать тяжелых маминых вздохов, вдруг раздававшихся в тишине, вздохов, переходивших в глубокий, пугающий крик. Однажды она спросила Леву, почему мама кричит по ночам, а Лева только усмехнулся, сказал «маленькая еще такие вопросы задавать», и Ксения покраснела, потому что во французской книжке про вздохи и крики ничего не было, а Лева легонько хлопнул ее по попе и повел играть в Сару Коннор и Терминатора.

Это была их любимая игра. Сначала Ксения должна была качать пресс на детском спорткомплексе, а потом Лева появлялся из прихожей, с игрушечным помповым ружьем в руках, крича I'll be back! и Ксения с криком «Это он, это он, я знала, он придет!» бросалась бежать, а Лева преследовал ее по всей квартире. Юбка на детских коленках трепетала от страха, Ксения бежала, бежала, до тех пор, пока Лева не зажимал в угол, не стискивал в кулаке оба запястья и не говорил: «Успокойся, Сара, я пришел тебя спасти». Родители не любили эту игру – может, потому, что однажды во время рейда по коридорам мнимого сумасшедшего дома Ксения (Линда Гамильтон) и Лева (Арнольд Шварценеггер) задели провод видеомагнитофона, стоявшего на стареньком «Рубине», и видик рухнул прямо на пол. К счастью, ничего с ним не случилось, только треснула серебристая пластмасса. Даже символично, сказал папа, в Терминатора играли, видеомагнитофон уронили. С тех пор их любимая игра стала запретной, и от того – еще более любимой. Когда родителей не было дома, Ксения опять и опять бегала по квартире, задыхаясь от страха, усталости, от ожидания сильных Левиных рук, хруста в запястьях и спокойного голоса, говорившего на пике ужаса: «Успокойся, я пришел тебя спасти».

В коридоре, где Лева некогда преследовал Ксению, стоит тетя Мила, маленькая брюнетка, с Ксению ростом, может, даже ниже. Привстав на цыпочки, она целуется с Валерой (или Вадимом? Ксения не помнит), мужем не то тети Светы, не то тети Леры, не то – сначала одной, потом другой. Они не обращают на Ксению внимания, может быть, слишком увлечены своим занятием, а может – привыкли к тому, что это всего-навсего Машина дочка, еще совсем девочка. Забавно, так похожа на Машу, только совсем не красивая.

Сегодня мама одета в зеленое платье, которое привезла из Америки, когда Ксении было пятнадцать. Она целует дочь в щеку, и на секунду возвращается полузабытый запах духов и вина.

– Видишь, я не опоздала, – говорит Ксения.

– Могла бы, между прочим, заехать домой переодеться, – отвечает мама. – У меня праздник, а ты пришла, как на работу.

– Извини, пожалуйста, – Ксения опускает голову, – я как-то не подумала…

– Ну, ладно, чего уж там. – Мама легонько тычет ее в бок. – Иди на кухню, помоги Свете с салатами.

Уже выпили за хозяйку, за именинницу, за нашу красавицу Машеньку, за этот дом, за любовь, конечно, да, за любовь. Мама никогда не накрывала больших столов, как на праздниках в бабушкином доме. Ей нравилось слово «фуршет», хотя она все равно готовила несколько смен блюд: закуски, салаты, горячее, а потом чай с пирогом. Мама прекрасно готовила, так хорошо, что Ксения даже не надеялась достичь подобного совершенства. Наверное, поэтому сейчас, отмечая свои дни рождения, Ксения попросту покупала готовую еду или приглашала всех в кафе или клуб: выходило ненамного дороже, зато не надо было утром убирать. Но мама! Мама была прирожденный повар. Папа так всегда и говорил: если переводчики станут никому не нужны, Машенька сможет устроится в ресторан. Он говорил это всякий раз, когда у них собирались гости, и однажды тетя Леля, Славина жена, не выдержала и после папиной тирады прибавила «официанткой». Мама выбежала из комнаты, хлопнув дверью, а папа побежал извиняться и больше уже никогда не говорил про ресторан, а тетя Леля, красивая, полная блондинка, продолжала появляться на больших праздниках вместе со Славой, молча кривила губы в углу и ждала момента, когда можно будет капнуть яду. Это раздражало Ксению, и однажды, когда ей было уже пятнадцать, она все-таки сказала тете Леле – они резали вместе салаты на кухне: «А вы ведь не любите мою маму!» Леля пожала белыми плечами под свободной полупрозрачной блузкой и ответила: «Мне ее, собственно, особенно не за что любить. Ничего хорошего твоя мама мне не сделала», – и в этот момент нож соскользнул у Ксении в руке, она вскрикнула, кровь брызнула в тарелку, салат был испорчен. На крик прибежала мама, схватила Ксению за руку, поднесла порезанный палец к накрашенным, цвета Ксениной крови, губам, несколько раз поцеловала, крикнула куда-то вглубь квартиры: «Лера, принеси аптечку!» – усадила Ксению к себе на колени и гладила, гладила по голове, пока тетя Лера и тетя Света заклеивали пластырем ранку, с осуждением глядя на Лелю, которая деловито выкинула салат в ведро и начала резать заново. Ксения не плакала, но ей было обидно и стыдно, не из-за пальца, а потому что несколько минут назад, всего на секунду, подумала, что маму в самом деле не за что любить – как будто любят за что-то, а не за то, что это мама, самая лучшая на свете, единственная, кто любит ее, Ксению, самая красивая, самая сексуальная, самая добрая.

Леля уже давно развелась, вышла замуж за какого-то немца из представительства Siemens и больше не приходила на праздники. Слава по-прежнему бывал на всех днях рождения, но, глядя на него сегодня, Ксения впервые подумала, что он старше мамы на пять лет, совсем старый, борода почти седая, лысина во всю голову, лицо в морщинах. Он как-то быстро напился и что-то горячо доказывал на кухне другим гостям, которых Ксения уже не всех помнила по именам. Они говорили о взрывах в Москве, о Березовском, ФСБ и Закаеве и, не будь это мамины друзья, Ксения добавила бы свои два цента, объяснив, как все это делается, как медиа создает события и раздувает конспирологические теории, призванные в равной степени обнажить правду и затенить ее. Как ни крути, из всех собравшихся здесь она единственная имела прямое отношение к масс-медиа, хотя гости, наверное, и не знали этого, потому что мама обычно говорила просто «моя девочка чем-то занимается в Интернете»: успехи Ксении меркли на фоне блистательной карьеры, которая ждала Леву: после третьего курса уехал в Америку и внезапно из физика превратился в бизнесмена, с MBA и невообразимой годовой зарплатой.

И вот они говорят о Березовском, Закаеве и ФСБ, Слава, который никогда не хотел, чтобы его звали «дядя Слава», Вадим (или Валера), целовавшийся с тетей Милой, дядя Коля, который никогда не возражал против дяди и любил щекотать маленькую Ксеню, а когда ей исполнилось пятнадцать, полюбил еще и целовать при встрече, прижимая к себе так, что однажды ей пришлось сказать «не надо» тем голосом, который уже тогда действовал на мужчин – без различия возраста и степени близости. Когда Ксения выросла, это «не надо» успешно заменяло ей стоп-слово, о котором так много писали на BDSM-сайтах, потому что от этого «не надо» самые отъявленные доминанты, мужчины, любящие, чтобы девушка подползала к ним на коленях, низко опустив голову и обнажив грудь, покорно подавая стек или лопатку, так вот, от этого «не надо» даже они останавливались без всяких предварительных договоренностей о стоп-слове. Неудивительно, что дядю Колю от Ксениных слов отбросило, будто она ударила его, ударила одним из тех ката, которым ее безуспешно учил в свое время Лева. С тех пор дядя Коля был подчеркнуто вежлив, но все равно провожал глазами, когда Ксения проходила по комнате.

И вот они говорят о Закаеве, Березовском и ФСБ, а мама входит на кухню в своем зеленом платье, на высоких каблуках, с губами цвета Ксениной крови, в облаке духов и вина, входит на кухню, смотрит на них, уже совсем разошедшихся, кричащих друг на друга, будто от их слов хоть что-то изменится в этом мире, будто электрички и дома перестанут взрываться, солдаты перестанут насиловать и убивать, пули будут проходить через плоть, не причиняя вреда, как луч света через облако пыли; федералы и чеченцы вдруг перестанут делать деньги на этой войне, и боль превратится в чистую радость, счастье и любовь. Мама глядит на них, умиленно улыбается и произносит: «Какие же вы, мальчики, темпераментные… и вообще… что-то у вас есть общее, и я даже знаю – что», и потом бросает тот самый взгляд, который Ксения так хорошо помнит еще с детских лет, взгляд, предвещающий ночные вздохи, смотрит, улыбается умиленно и произносит эти слова так громко, что, наверное, слышно ее подругам в соседней комнате, бывшим или нынешним женам этих седых мальчиков, подругам, которые сами прекрасно понимают, что общего у всех этих мужчин, собравшихся здесь сегодня, что объединяет их помимо темперамента, запаха алкоголя, кризиса середины жизни, скорой старости и неизбежной смерти.

Ксения выходит из кухни, открывает дверь в свою – бывшую свою – комнату, свет погашен, но фонарь как всегда сияет в окне, и в его призрачных лучах она видит тетю Милу, привставшую на цыпочки и увлеченно целующуюся… с кем? Какая разница, эти люди знают друг друга столько лет, что, наверное, уже не раз переспали попарно, а может, по трое или четверо. Ксения закрывает дверь, в большой комнате громкие голоса, на кухне Закаев, Березовский и ФСБ, в спальню она не решается войти, не потому, что еще действует детский запрет, а просто – было бы неловко увидеть двух пятидесятилетних людей, занимающихся любовью в постели, навсегда оставшейся для Ксении родительской, хотя отец не ночует здесь уже много лет. Но все равно, кто бы там ни был, это будет первичная сцена, думает Ксения. Оля как раз в прошлом месяце дообъяснила ей все про психоанализ, детские травмы и Эдипов комплекс – все, что не запомнилось из статей в «СПИД-инфо», прочитанных еще в те времена, когда родительская спальня в самом деле была родительской.

Ксения проходит по коридору, шум голосов, Леонард Коэн из комнаты, дядя Коля идет навстречу, раскрывая объятия, и Ксения на мгновение сжимается от страха, потому что вдруг ясно видит, как ее правая рука входит ему в солнечное сплетение. Видение это столь явственно, что Ксения отступает на шаг, и вовремя, потому что в объятия дяде Коле уже падает Света, вышедшая из комнаты со стопкой тарелок в руках. Верхняя тарелка падает и разбивается, Ксения юркает в ванную и запирает за собой дверь.

От отвращения, отчаяния и возбуждения ее колотит. На веревке болтаются бельевые прищепки, она выбирает зеленую и красную, потом садится на край ванны, спустив трусы и юбку. Внизу живота перекатывается теплый ком, она задирает рубашку, расстегивает бюстгальтер, закусив губу, чтобы не крикнуть, прикрепляет прищепки на соски, сначала красную, потом зеленую, закрывает слезящиеся от боли глаза, правую руку на клитор, пальцы левой – во влагалище и начинает мастурбировать.

В эти минуты она может ни о чем не думать. Она забывает про маму и отца, забывает про редакцию «Вечера.ру», забывает про Сашу, забывает свое одиночество – и наконец боль и наслаждение догоняют друг друга, сливаясь.

Все еще в темноте опущенных век Ксения разжимает прищепки, освобожденные соски отзываются резкой вспышкой, последней волной по всему телу, во рту солоноватый вкус, кажется, она все-таки прокусила губу. Потом Ксения открывает глаза и смотрит на знакомый с детства расчерченный мелкими кафельными квадратиками пол ванной. Темная юбка, черные трусы, две прищепки, красная и зеленая, сегодняшний «Московский Комсомолец», раскрытый на странице происшествий, смазанная фотография, крупный заголовок: «Московский маньяк убивает снова».

7

Я хорошо помню, как это случилось в первый раз. Как я понял, что скоро убью.

Был вечер, я мастурбировал в душе. Струи воды стекали по коже, мой член казался мне огромным. Он разбух, словно вся кровь мира прилила к нему, в этот вечер, когда я впервые понял.

Мне всегда было трудно кончить быстро. Разве что когда я дрочил мальчишкой, по вечерам у себя в кровати, дождавшись, пока заснет младший брат. Я представлял себе римских патрициев, сотнями насилующих своих рабынь, или варваров, на вздыбленных конях врывающихся в Рим, бесчестить и убивать. Я думаю, не я один представлял себе такое: нагота была доступна только в виде античных статуй, секс был табуирован и казалось невозможным, что женщины могут заниматься им добровольно. Потому я представлял себе индейцев, в пустыне Дальнего Запада стоящих вокруг фургона и срывающих одежду с несовершеннолетних дочерей седовласого патриарха с библейским именем. Вождь с благородным профилем Гойко Митича говорил своему заместителю – или как это называется у индейцев? – «я изнасилую младшую, а ты их мать. Потом мы поменяемся».

Я не знал других глаголов. В моих фантазиях они никогда не говорили «выебу» – это слово казалось мне вульгарным, а слово «трахаться» я впервые услышал, когда мне было уже девятнадцать, в переводе фильма Русса Майерса «Faster, Pussycat, Kill, Kill!». Герои моих фантазий не еблись и не трахались. Они предпочитали насиловать и даже бесчестить. «Я обесчещу младшую, а ты их мать. Потом мы поменяемся». Я был книжный мальчик, ничего не поделать – мне всегда не хватало слов. Хотя я был мальчик с богатым воображением, вы помните.

Секс был табуирован и даже само слово казалось почти матерным. В годы моей юности его писали на стенах рядом со словом «хуй» – тоже три буквы, но латинские. Трудно было поверить, что это слово существует в русском языке.

Потом я вырос, узнал нужные слова и тепло живых женских тел. Меня считали хорошим любовником, думали: я забочусь, чтобы девушке было хорошо и потому не кончаю подольше. В годы моей молодости это ценилось. Я в самом деле долго не кончаю, но вовсе не потому, что меня так уж заботит удовольствие той, что, закрыв глаза, по-звериному стонет где-то внизу. Просто чтобы кончить, мне надо представить, как нож разрезает кожу, как кровь льется из раны, а отрезанный сосок падает на окровавленный пол. Представить содранные скальпы, кол, пронзающий человека от ануса до горла, маленьких девочек, с еще крошечными грудями, плачущих, коленопреклоненных, с отрезанными руками.

Вся кровь мира, да, вся кровь мира.

Представлять такое вообще не очень приятно – а особенно когда рядом с тобой лежит женщина, которую ты любишь. И поэтому я занимался любовью долго, сопротивляясь до последнего, и лишь когда совсем уже уставал, давал волю воображению. Когда уставал или когда становилось слишком скучно. Тогда я кончал быстро, за ту же минуту-другую, что мои сверстники, которых считали скорострелками.

В тот вечер я был один дома. Я стоял, мастурбируя в душе, струи воды лились по моей коже, а струя спермы, нет, струя спермы все не спешила. По большому счету это смешная картина: взрослый мужчина, который дрочит так долго, что уже начинает уставать. Знаете, как в анекдоте: «смените руку», сказал доктор. Я и сменил, и даже не раз. Струи воды лились по моей коже, мой член казался мне огромным, перед закрытыми глазами, сменяя друг друга, проносились все фантазии, что когда-либо вызывали у меня оргазм. Но ничего не выходило.

По большому счету, это смешная картина. Но мне было совсем не смешно. Я устал и сел на край ванны, глядя на свой член, все еще возбужденный, с огромной красной головкой, к которой, казалось, прилила вся кровь мира. С раннего детства я догадывался, что за мир меня окружает. Мне даже не было нужды смотреть телевизор, я знал и так. Хотя я помню, как диктор воскресной политической программы объяснял, что каждые 15 минут в Америке происходит одно изнасилование. Воскресная политическая программа, откормленный боров, выездная советская сволочь. Каждые пятнадцать минут. В одной только Америке.

Мои родители сидели рядом со мной, смотрели на тот же экран, слышали те же слова. Ни один мускул не дрогнул на их лицах, будто это их не касалось, будто они не могли представить – как это так, каждые пятнадцать минут женщина плачет и вырывается, слезы и отчаяние в ее глазах, крик застревает под потной ладонью. Я еще не знал, сколько времени нужно на одно изнасилование, но понимал, что как только затихает один насильник, принимается за дело следующий – в другом конце страны, с другой женщиной. Вы можете мне не верить, но я чувствовал, что это имеет отношение ко всем нам, а не только к идеологической борьбе, противостоянию двух систем и телевизионной пропаганде.

Мне было 14 лет, я уже мастурбировал, представляя себе южных плантаторов, секущих розгами черных рабынь, – но в этот момент я не думал о своих фантазиях, я не испытывал возбуждения, ведь я не испытывал его, когда в новостях рассказывали о трудовых лагерях в Кампучии, а в «Семнадцати мгновениях весны» крутили нацистскую хронику, где самосвалы сгребали в кучу обтянутые кожей концлагерные скелетики. Я не испытывал возбуждения – мне просто казалось: я услышал нечто, имеющее прямое отношение к моей жизни.

Мне было 14 лет, это была моя жизнь, и она осталась моей. Я сидел на краю ванны, мой член казался мне огромным, и я понимал, что должен как-то рассказать о том мире, в котором живу с тех пор, как помню себя. Я был книжный мальчик, но мне всегда не хватало слов. Может быть, потому, что я слишком часто видел их на бумаге.

Это неуютный мир, мир, где нет места надежде, мир, где смерть неизбежна, а страдание – повседневно и непереносимо. Это мир, где в Руанде головы детей складывают в пирамиды, чтобы их легче было считать, мир, где в Москве тридцатилетний мужчина сидит на краю ванны и плачет от того, что не может кончить, не может кончить, даже представляя себе, как лоскут за лоскутом сдирает кожу с пятнадцатилетней девушки, умоляющей о пощаде, с девушки, у которой больше нет слез, потому что ей выкололи глаза.

Он плачет именно потому, что эта картина – единственное, что его возбуждает.

8

Если бы Леша Рокотов не родился в 1975 году, он ни за что бы не стал журналистом. Появись он на свет парой лет раньше, быть бы ему программистом, а лет на пять позже – финансистом или юристом. Однако тогда, в Лешины пятнадцать лет, вся страна не знала профессии лучше журналистской. Каждый день – «Шестьсот секунд» по ленинградской программе, каждую пятницу – «Взгляд» по первой, каждую субботу – «Огонек» в почтовом ящике. Каждую неделю журналисты совершали маленькую революцию, открывая народу глаза на зверства коммуняк и ничтожество совка. Несокрушимый колосс шатался от криков «а король-то голый!» – и смелые карикатуры в газетах казались предчувствием грядущей победы.

Одну из картинок Леша хорошо запомнил. Два муравья стояли над раздавленным товарищем, огромная нога исчезала в небе, и один говорил: «Знаешь, скоро от них кое-что придумают». Подошва, реющая над головами муравьев, казалась Леше ногой глиняного колосса, страх перед ней – игрушечным, питаемым только государственной ложью. И не было профессии лучше той, что могла сокрушить эту ложь, – и потому Леша Рокотов стал готовиться к поступлению на журфак, надеясь через пять лет терний достичь небесных высот, где горели недосягаемые звезды Любимова, Невзорова и Коротича. Именно этой мечтой он подстегивал себя первые два курса, а потом заметил: мечта как-то потускнела. Не то изменились былые кумиры, не то сам Леша начал подозревать: мир меняется без особой связи с тем, что пишут в газетах. Он был у Белого дома в августе 1991-го и даже отксерил у подавшегося в коммерсанты приятеля несколько листовок Верховного Совета. Вероятно, Леша с приятелем ошиблись либо с тиражом, либо со временем – к тому моменту, когда, поборов страх, они стали раздавать воззвания, листовки уже устарели, и настала пора печатать новые. Сотня листовок еще долго лежала у Леши в комнате, словно пророчество о тех временах, когда главным вопросом прессы будет не «как напечатать?», а «как распространить?».

Когда Леша был на втором курсе, в Москве случилась маленькая гражданская война. На этот раз в толпе зевак он наблюдал танковый обстрел здания, которое защищал два года назад, и в одиночку бродил по московским улицам, пытаясь понять, что происходит. И лишь когда в метре от него упал человек, убитый не то шальной пулей, не то выстрелом снайпера, Леша догадался, что антитеза лжи – не слова, которые пишут в газетах, а свежий морозный запах и тошнота, подкатывающая к горлу при виде мозга, вытекающего на асфальт.

Он понял, что больше никогда уже не сможет говорить об опасности коммунистического реванша или о правильном курсе экономических реформ – также как раньше знал, что никогда не сможет писать в «День» или «Правду»: одним словом, к концу октября Леша Рокотов вообще с трудом понимал, чем бы он мог заниматься.

Из всего, что он читал, только полоса «Искусство» газеты «Сегодня» нравилась ему – и он подумал, что надо начать писать о книжках, кино и выставках. Для пробы он вызвался сделать репортаж о проходившей в Третьяковке конференции «Постмодернизм и национальные культуры». Редактор студенческой газеты, которой Леша обещал статью, сказал, что надо постараться взять интервью у Чарльза Дженкса, знаменитого архитектора. О его существовании Леша впервые услышал за два часа до начала конференции, времени идти в библиотеку не было, но, вопреки опасениям, интервью прошло отлично. Дженкс предложил план реконструкции сожженного Белого дома: синий фасад, красные разводы на месте следов гари и белый верх как символ примирения. Удивленный цинизмом заезжей звезды, Леша даже не спросил архитектора, понимает ли он, что это – цвета российского триколора. Дженкс говорил: если Белый дом вновь станет белым – значит, решено сделать вид, будто ничего не произошло. Эти слова Леша вспоминал много раз – особенно общаясь со своими коллегами, повторявшими магические формулы про рынок и свободную конкуренцию. Когда-то в конце восьмидесятых он сам верил в эти заклинания, но теперь они звучали по меньшей мере странно: становилось все яснее, что та система, которая возникает в России, имеет весьма отдаленное отношение к теориям Адама Смита или Джона М. Кейнса. Почему-то Леша вспоминал старую карикатуру про муравьев, и она уже не казалась смешной. Белый дом опять побелел, а огромная подошва по-прежнему нависала, загораживая собою полнеба. Дженкс был прав: ничего не произошло.

Леша все чаще задумывался о том, что в большинстве своем люди не хотят, чтобы им открывали глаза. Они готовы забыть о страшном прошлом ради спокойной жизни. В этом была своя зрелая мудрость, недоступная Лешиной молодости. Теперь перестройка казалась ему кратким мигом истины, когда население одной шестой земного шара вдруг оказалось лицом к лицу с ничтожеством и ужасом человеческого существования. Но миг этот был краток: люди охотно списали ничтожество и ужас на кровавый советский режим и сделали вид, что все это их никак не касается. Они были слишком заняты: они учились лучше подмахивать нынешней власти – подобно тому, как их родители подмахивали коммунистам двадцать и тридцать лет назад.

Больше про культуру Леше так и не пришлось писать – зато на конференции в Третьяковке он встретил рыжеволосую Оксану, старшекурсницу РГГУ, охотно объяснившую все то, что он не понял из докладов. Днем позже она продолжила обучение в квартире на Вавилова, оставшейся в ее распоряжении на две недели, пока родители читали лекции где-то на Восточном побережье США. Конечно, Оксана не была его первой женщиной, но впервые Леша оказался в постели с девушкой, способной не просто отдаться, а увлечь за собой в такие края, где судьбы народовластия и свободы слова казались сущей ерундой – хотя бы потому, что свобода там не нуждалась в словах, а власть принадлежала только Оксане: ибо только она и знала туда дорогу.

Они поженились через полгода, и Леша быстро привык думать о себе «мы». К окончанию Университета это «мы» складывалось уже из трех частей – подобно триединству российского флага. Маленькая Даша заставляла по-иному взглянуть на вопрос о том, в каких изданиях молодой журналист Рокотов хотел бы печататься. Приближались выборы, и Алексей понимал, что лучшего времени для заработка не будет еще долго. К тому же, как бы там ни было, он предпочитал Ельцина Зюганову – и, согласившись принять участие в региональном ответвлении молодежной программы «Голосуй, а то проиграешь!», Алексей даже не слишком грешил против совести. Впервые за долгие годы у него появилось по-настоящему много денег – и это чувство было столь пьянящим, что на мгновение Алексей поверил: его действительно ждет блестящее будущее.

Сейчас, спустя почти восемь лет, он понимал, что ошибся. Все главные события, сокрушавшие рынок масс-медиа, прошли мимо него: так получалось, что во время битвы за «Связьинвест», противостояния Примакова и Ельцина, выборов Путина и закрытия оппозиционных телеканалов он оказывался равно далек и от большой политики, и от больших денег. Сейчас он занимал скромную репортерскую должность в незначительной онлайновой газете, даже не входившей в первую десятку Рамблера. Его начальница моложе его как раз на те пять лет, что он впустую потратил на учебу в Университете.

Полгода назад, став главным редактором отдела новостей, Ксения Ионова поставила Алексея и его коллег в известность о том, что условия их работы меняются. Теперь они должны приходить к 10 утра, сдавать строго оговоренное количество материалов в неделю и, кроме того, общаться в форумах со своими читателями. Женька Золотов попробовал возразить ей, мол, Ксюша, никто в IT-редакциях не приходит раньше 12 часов, ни в «Ленте», ни в «Газете», нам-то зачем? Ксения ледяным тоном сказала, что, когда они обгонят «Ленту» и «Газету», тогда тоже будут приходить к двенадцати. Если же Евгений Андреевич любит спать по утрам, он может прекрасно сотрудничать с «Вечером» в качестве фрилансера. Я уж как-нибудь сам решу, буркнул Женька и ошибся, потому что теперь все решала Ксения: через неделю Золотов был уволен, в очередной раз придя в офис к полудню.

– Я ценю то, что вы пишете, – сказала Ксения, – и мне жаль, что нам не удалось работать в одной редакции. Но я по-прежнему буду рада опубликовать ваши материалы. Если хотите, мы можем обсудить вопрос о гонорарах.

Женькины статьи действительно время от времени появлялись на сайте «Вечера.ру», и, может, Золотов даже не слишком потерял в деньгах. К тому же победительниц не судят: через три месяца популярность раздела новостей выросла в два раза и, хотя «Вечер.ру» по-прежнему оставался изданием второго эшелона, Алексей и его коллеги вскоре начали уважать эту худощавую девушку с большими, как у героинь манга, глазами и ледяным, как у Снежной Королевы, голосом.

Вот она сидит напротив него в местном кафетерии, лед в голосе почти растаял, помешивает сахар в чашечке, улыбается, напоминает обычную студентку-старшекурсницу, почти такую же, как Оксана десять лет назад.

– Это хорошее интервью, – говорит Ксения, – жалко только, что он не хочет назвать свое имя.

– Боится, – отвечает Алексей, – но в случае чего у меня есть запись.

– Да нет, просто анонимный источник внушает читателю меньше доверия. – Она отпивает кофе из старой, еще общепитовской, чашки. – А он точно не хочет назваться?

– Никак, – говорит Алексей. – Тут же еще и профессиональная этика. Он как бы не имеет права обсуждать действия своих коллег.

Анонимный следователь Московской прокуратуры под диктофон размышляет о том, в самом ли деле все убийства, приписываемые московскому маньяку, совершены одним человеком. Ксения опускает взлохмаченную голову к распечатке:

«У этих убийств, о которых в последнее время так много шума, на самом деле не так уж много общего. Жертвы – девушки и женщины от 15 до 40 лет, как правило, изнасилованные, хотя в ряде случаев трудно об этом что-то сказать, потому что их половые органы вырезаны, выжжены или залиты кипятком. Почти во всех случаях – следы многочасовых пыток, порезы, ожоги, раны, а вот синяков почти нет. Все эти случаи объединяет то, что трупы специально привезены туда, где их легко найти. Возможно, убийца хочет, чтобы его поймали, это частый случай. Знаменитый Уильям Хейнс из Чикаго даже писал над телами своих жертв: „Ради бога, поймайте меня до того, как я убью снова!“ Однако в каждом конкретном случае нельзя быть стопроцентно уверенным в мотивации: может быть, убийца дразнит милицию или наслаждается шумом, который поднимают газеты. Но если мы вернемся к…»

– Интересно, почему все так любят говорить, что пресса, когда пишет про такие дела, провоцирует серийников? – раздраженно говорит Ксения. – Можно подумать, Чикатило был media star. Да и вообще, насколько я помню, в Советском Союзе хватало маньяков, и все о них знали, хотя газеты ничего и не писали.

– Ага, – кивает Алексей, – мне родители рассказывали про Мосгаза.

– Про кого? – спрашивает Ксения, и Алексей удивляется: пять лет – большой срок. Совсем другое поколение, не застали советской власти, о маньяках узнавали из «Молчания ягнят». Объясняет:

– Ну, он звонил в дверь, говорил «Мосгаз», хозяева открывали, а он рубил их топором. Был еще анекдот. Муж подходит к двери: «Кто там?» – «Мосгаз». – «Заходите, заходите. Топор в ванной, теща на кухне».

Ксения улыбается и говорит:

– А поймали его, когда он пришел в дом, где уже были электроплиты.

Странные шутки, думает Алексей, и, поймав на себе недоуменный взгляд, Ксения поясняет:

– У меня никогда не было газовой плиты. Чего бы я стала открывать, услышав «Мосгаз». Для меня это так же странно, как открыть дверь на слова «Мосгорканал» или «Транссиб».

Ставит пустую чашку, тянется к десерту. Худые, сильные руки, обкусанные ногти, некрасиво, да, следила бы за собой – была бы куда как секси. Звонок в дверь, Мосгорканал, Ксения на пороге, маньяк в дверях. Интересно, помог бы ей ледяной тон и железная выдержка?

«…Но если мы вернемся к вопросу, один ли убийца стоит за всеми этими преступлениями, – читает она дальше, – то демонстративность преступника может ввести нас в заблуждение: ведь после того, как ваши коллеги написали об этом, любой убийца сможет подделать почерк маньяка. Достаточно легко подбросить труп в людное место, и все спишут на серийного убийцу. Мне кажется, наша пресса немного поторопилась поднимать панику по этому поводу»

– Интересная логика, – говорит Ксения, – не надо поднимать паники, потому что, может быть, в Москве не один маньяк, а несколько. Удивительные люди все-таки живут с нами в одном городе.

– Ну, необязательно убийца – маньяк, – заступается за своего собеседника Алексей, – может быть, это бытовое убийство, которое убийца маскирует под серийное.

– Бытовое убийство с вырезанными половыми органами и следами пыток, – говорит Ксения, вытирая пальцы салфеткой. – Я и говорю: удивительные люди живут с нами в одном городе.

Алексей кивает, и, не удержавшись, спрашивает:

– Но интервью-то – хорошее?

Вот ведь, думает он, полгода назад сам бы удивился, если бы мне сказали, что мне будет важно мнение этой девчонки. Может, и сейчас неважно: я всего лишь спрашиваю мнение начальника о новом материале. Так принято.

– Хорошее, хорошее, – кивает Ксения, – но это уже десятое интервью на эту тему. Все правильно, все хорошо, но что заставит читателя, ну, не знаю, запомнить его, что ли? Отличить от дюжины других?

– Конечно, – говорит Алексей, – было бы лучше, если бы мы поймали убийцу. Но такое только в голливудском кино бывает.

– Нет, – отвечает Ксения, вставая, – ловить убийцу – это не наше дело. Но мне не дает покоя мысль: можно придумать что-то еще, как-то по-настоящему поднять эту тему.

Пять лет разницы, да уж. По-настоящему поднять эту тему. Будто на дворе – конец восьмидесятых, когда поднятые темы хоть кого-то интересовали.

– Вот еще, – говорит Ксения, – я хотела тебя спросить, ну, не по работе. Ты ничего не знаешь про такого человека? – и она называет фамилию и имя.

– Зачем тебе? – спрашивает Алексей.

– Не мне, – говорит Ксения, – просто подруга просила. Думает, идти ли к нему работать или не надо.

Ксения еще раз повторяет фамилию и имя, а Алексей качает головой и говорит:

– Нет, в первый раз слышу. Но могу в Гугле посмотреть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад