«Перед зеркалом свеча…»
Op. № 40.
Николай Бурлюк
Сбежавшие музы
Были сумерки. Еще бессильный после долгой болезни вышел покачиваясь, в полутемную залу и стал у окна. Прислонившись лбом к холодному стеклу смотрел как постепенно угасали последние отблески зари и застывали деревья.
Кружилась голова и во рту было сладко как от варенья.
Снаружи не доносилось ни звука и лишь в комнатах потрескивала мебель.
Вдруг обернулся: — за дверью шептались. Прислушался; — ни шороха. Конечно показалось, — шум в ушах, знаете, после долгой болезни.
Задумался и присел на край стула. Зыбкий свет звезд не мог разогнать тьмы глубокой комнаты.
Что это? Сдавленный женский смех и шорох платья у двери в библиотеку.
Потом различил — «Тише! Он спит! Снимите ботинки!» — Заскрипела дверь и вошли. Слышны были только шаги и прерывистое дыхание. Минуту спустя все затихло. Пошевельнулся и кашлянул — ни звука. Встал подошел к двери и попробовал — заперта. «Не хорошо, галлюцинации — рано поднялся».
На следующий день встал около одиннадцати и, позавтракав, пошел в читальню. Всюду легла пыль и фотографии с греческих и римских памятников пожелтели, а на снимке с любимого остийского саркофага с удивлением заметил исчезновение муз. Лишь кое-где лежали — где недописанный папирус, где котурны и трагическая маска, а флейта Эвтерпы валялась разбитая на куски.
Полуночный огонь
Рокот экипажа и прохлада ночи усыпили путника. Гармония движения и покоя превратилась в музыку, к которой под самое утро присоединились фырканье лошадей и ободрительные окрики возницы.
Проснувшись, Василий увидел между коренником и пристяжной телеграфный столб смущенного кучера и понял причину шума. Отрезвленный маленьким происшествием, уже не мог спать и только вникал в последние аккорды ночной игры.
Скоро показалась деревня и когда подъехали к крыльцу солнце бросало первые лучи на верхушки сада.
Потихоньку вошел в незапертый дом. Все домашние спали. В полутемных комнатах теплый воздух ласкал и валил на постель. Не сопротивляясь сладкому позыву, пробрался в свою комнату и лег. Последним звуком донесшимся до его слуха быль кошачий крик павлинов.
Когда проснулся — вечерело. День ушел и края туч уже чуть-чуть розовели. Братья и сестры ушли в сад. Спросил у матери приезжал кто-нибудь во время его отсутствия. — «Никто, а вот письмо так есть…» Конверт узкий и длинный, незнакомый почерк. Распечатал и заглянул — сухой дубовый лист и больше ничего.
Кто мог пошутить?
Солнце из-за плесени туч едва значилось красным огнем. В саду и тихо и пустынно. Встретил дочь механика. «Как, вы, Вася с красным левкоем?» Ответил важно — «сожигаю незрелые надежды».
Всюду запылал огонь. В дом — где голубела лампа, где шаталась зыбкая свеча. У бани языки лизали стену и на фоне их источников — истопник, может-быть один из отроков.
Хотя быль август — лег на террасе.
Легши ветер нес с моря обрывки тумана и шуршал в деревьях.
Проснулся от холода — сползло одеяло, может-быть кто-то дунул. Тихий туман залил сад. Подушка и волосы влажны и холодны. Сквозь белый сумрак перекошенная луна никла в темных пятнах туч. В душе течет вода. Кто это может так поздно мыться? Крикнул: «Эй, кто там купается?» Ответа нет. Василий встал и нагой пошел к душу. Дверь открыта и на скамейке нет одежды. Вода падает полным столбом, а в нем бледная фигура чужого юноши. Зеленое лицо покрыто струями, глаза закрыты. Вода резво бежит и с шумом растекается по полу, а незнакомец недвижим и безмолвен. Вдруг сзади на пороге зашуршало. Василий обернулся и увидел язык пламени. Он осторожно переползал на постилку душа. Потом мимо Василия он, шурша и извиваясь, с голубым дымом, покатился к струе воды. Чужой юноша, увидя огонь, заерзал и сжался, но огонь уже заметил его. Потрескивая по мокрым доскам, овился вокруг звонкой струи. Юноша позеленел еще больше, а огонь прогрыз водяную броню и приник к его телу. Белые жилки побежали наискось по телу незнакомца, а между ними зеленела тонкая плоть листа. Пламя желтой гусеницей изгрызло лист, вода глухо ниспадала, а Василий смотрел. Гусеница на листе свила вокруг себя кокон, а лист пожелтел и скрутился. Вода со стоном убегала по темному полу. В маленькое окошко под крышей глянул месяц и осветил истощенную струю. Скудные нити воды заблестели под мутным светом и более я ничего не увидел.
Наездница
Милой Симе
Я
«И в комнате тихие углы…»
«В поле ветра пьяный бред…»
«С легким вздохом тихим шагом…»
«Как после этого не молвить…»
«Проходят дни невольной страсти…»
«Я мальчик маленький — не боле…»
«Что если я, блуждая втуне…»
«Как станет все необычайно…»
Владимир Маяковский
«В шатрах истертых масок цвель где…»
Отплытие
Алексей Крученых
Мятеж на снегу
Сарча, кроча буга на вихроль опохромель пяти конепыт проездовал вза спренькурый смелуб вашуб выньку женрогуловарый спар в том еже спиноброхинкому бурль се вотарнь сумре на ванишест сен гирно куп вспадина.
Наталья Гончарова. Голова клоуна
Елена Гуро
Из цикла «Небесные верблюжата»
Посвящается Ольге Громозовой
Газетное объявление
Это делается так: ловят в засаду молодых светлых духов, длинноватых и добрых, похожих на золотистых долговязых верблюжат, покрытых пухом святого сияния. Сгоняют их в кучу, щелкая по воздуху бичом, и нежные, добродушные создания, слишком добрые, чтобы понять, как это делают боль, толпятся, теснятся, протягивая друг через друга шеи, жмутся о грубую загородку, теряя с себя в тесноте свой нежный пух.
Этот-то пух небесных верблюжат, особо теплый весенним живоносным теплом, и собирают потом с земли и ткут из него фуфайки.
— А как же бедных верблюжат так и убьют? — спросили меня с беспокойством.
— Чего их убивать, — их погоняют, погоняют, пока пух с них пообобьется, да и выпустят обратно в небо до следующего раза, а пух у них отрастает в одну минуту еще лучше прежнего.
На еловом повороте
Этого нельзя же показать каждому?
Весна, весна
Какой смешной был верблюжонок — прилежный. Старательно готовился к экзаменам и потом проваливался от застенчивости, да чудачества. А по зарям, чем бы прилечь носом в подушку, — украдкой писал стихи.
От прилежания отнимал у себя радость первых листьев в весеннем небе. А не умел, чтобы брюки не вылезали из-за пояса и чтобы рубашка не висела мешком, и перед чужими было бы ловко.
Не умел представиться, что не хочет играть в лаун-теннис, — и видели все, что не умеет от застенчивости, и что хочет застенчивость скрыть и тоже не умеет, и мучительно знал он, что на самой спине у него читают, как ему невыносимо неловко… И он видел потому веселье чаще всего удаляющимся или мелькающим вдали сквозь деревья.
Да, но на дне зеркальных озер яснятся журавлиные нетронутые зори. Одинокие чистые небеса.
Когда верблюжонок смотрел на небо, в розовом небе разливался родной теплый край.
О, полной чашей богато ты — сердце, во все поверившее.
Раздумья — возвеличенные одиночеством.
Поймут ли это те, — чья судьба всегда греться у чужих огней? Чужие огни дают мало тепла: — и от них часто прогоняют.
Венчанная елка все мчится вверх, в голубую бездну, и все остается перед глазами, и все-таки победоносно мчится вверх.
И вот делается ужасно стыдно за все свои протори и убытки.
Обещаемся не опускать глаза, когда нас встретят с насмешкой те, кого мы любим. (И те, кому мы вчера верили — или еще сегодня утром). Нет! Мы примем их насмешку в тихие, ясные, широко раскрытые наши глаза и будем ее носить на груди нашей, как орден, не скрывая.
Это насмешка того, — кому я хочу счастья…
Все мои мечты да соберутся вкруг твоей головы: мечты счастливого мечтателя, — вкруг тебя, мой бедный, бедный насмешник.
Я глуп, я бездарен, я неловок, но я молюсь вам, высокие елки. Я очень даже неловок, я — трус. Я вчера испугался человека, которого не уважаю. Я из трусости не могу выучиться на велосипеде. У меня ни на что не хватает силы воли, но я молюсь вам, высокие елки.
Я вчера доброй даме, которая дала мне молока и бисквитов, не решился признаться, что я — пишу декадентские стихи, из мучительного страха, — что она спросит меня, где меня печатают? И вот сказал, что главное призванье моей жизни с увлеченьем давать уроки. Сегодня я от стыда и раскаяния — колочу себя…