— Не угадал.
— Да, да, это — твое ремесло. Поэтому, значит, ты и вертишься тут, в этом квартале. «Святая Mагдалина». Библейская блудница. Покровительница.
— Не угадал, говорю тебе.
— Да ты что, за идиота меня принимаешь? С чего это какая-нибудь проститутка в сумку к себе полезть соизволит, если ты ей не коллега?
— По твоей логике нельзя знать ни одной уличной женщины, если ты сама не уличная женщина…
— Именно так.
— Послушай, дурень, а ты разве не знаком с массой людей в этом городе, не входя непременно в гильдию каждого из них?
— Это — другое дело. Не увертывайся, Марианна.
— Впрочем, у меня нет ни малейшего намерения тебя разубеждать. Продолжай себе думать, что я уличная, и отшатнись от меня.
— Не вижу связи. Я не говорил, что если это — твое ремесло, то я отшатнусь. Просто хотелось выяснить подробность.
— Для тебя это — подробность?
— Да, более или менее. Допустим, что нет. Но ведь не станешь же ты утверждать, что все эти годы оставалась при одном-единственном мужчине, а не сменила их хотя бы несколько. Значит, вопрос лишь в количестве.
— Ты циник, Робер. Вот ты кто.
— Нет, я просто человек без иллюзий.
Кафе на углу Рю-Руаяль было ещё открыто.
— Возьмем сигарет, — предложил он.
— Даже на шлюхские деньги?
— Почему нет. Деньги, говорят, не пахнут.
Марианна сделала гримасу в смысле «ты мне противен» и вошла в заведение.
«В сущности, деньги проституток пахнут. Но это — запах любых женских денег, которые лежат в надушенных сумках. Смешанный запах нечистоты и духов. Значит, разница лишь в качестве духов.»
Марианна зажгла сигарету и подала ему пачку. Робер тоже закурил и вернул пачку ей.
— Оставь у себя. А то будешь просить постоянно…
— Нет, пусть у тебя будут. Так на дольше хватит. Двадцать сигарет — не так уж много, когда они есть. У нас ещё вся ночь впереди.
Они пошли вдоль Рю-Руаяль, затем наобум свернули на Фобур-Сент-Оноре.
— Не понимаю, почему ты берешь в расчет только ночь, — сказала Марианна после краткого молчания. — Можно подумать, день после неё у тебя полностью застрахован.
— Днем легче. Можно попросить у приятелей.
— Знаешь что, — осенило Марианну, — у меня идея. Если найду одну личность, то вопрос с гостиницей будет решен. Надо только пройтись до Елисейских Полей.
— Еще одна «панель»…
— Так точно. А тебя это, что, раздражает?
— Ни в малейшей степени, я тебе уже сказал. Я не в том положении, чтобы угождать предрассудкам.
— Человек с твоей широтой был бы чудесным «макро».[1]
— Почему бы и нет. Это — следующий шаг. После того, как был «жиголо».[2]
— Вот, значит, почему тебе так уличной женщиной меня выставить не терпелось. На одну доску с самим собой хотел поставить.
— Никем я тебя не хотел выставить. Просто подумал, что когда человек — в таком положении, как мы сейчас с тобой, то он ничего не рискует потерять, если будет искренен.
— Может быть. Но что он приобретет?
— Откуда я знаю… Просто выговорится, ему станет легче.
— Смотри-ка! Вот лекарство, какого ещё ни разу не пробовала.
— Это видно и без твоих слов. Видно, что ты закрыта и тверда, как кокосовый орех.
— Верно, я такая. И не собираюсь себя менять. Но один-единственный разок… Да перед другом детства… Могла бы и исключение сделать, а?
— Твое дело.
— Хорошо играешь бесстрастность. Все голову ломал, как биографию из меня вытянуть, а теперь безучастного изображаешь.
— Потому что не верю тебе. Одной ложью больше, что толку?
— А чего ты так печешься о правде?
— Потому что она касается тебя. Потому что была бы правдой о Марианне. Потому что готов принять тебя любой, но именно такой, какая ты есть, а не такой, какой тебе взбредет в голову представить себя сейчас, чтобы преподнести мне другую роль назавтра и кто знает какую третью послезавтра…
— Завтра… послезавтра… Ты что, правда думаешь, что мы сможем пробыть вместе так долго?
— Я вообще об этом не думал.
— Страшно болят ноги, — простонала Марианна. — А то чуть было не поддалась на искушение рассказать тебе одну историю…
— Расскажи и забудешь, что болят ноги.
— Какая отеческая забота. Ты вообще-то о ногах моих печешься или о собственном любопытстве?
— Хорошо, молчи, если хочешь. Только перестань заедаться.
— Молчать… или заедаться. Ставишь меня перед очень трудным выбором. Молчать — разумнее. Но заедаться — забавнее. К тому же улица эта так и кишит воспоминаниями. Ты её знаешь?
— Знаю её название. Во всяком случае, одеждой я снабжаюсь не отсюда.
— А я снабжалась отсюда. И с «Елисейских Полей». И с «Матиньон». Уличная женщина вряд ли позволила бы себе такую роскошь. И уже одно это должно заставить тебя задуматься о своей логике.
— Принимаю к сведению.
— В первый раз это произошло совершенно случайно, — сказала Марианна, тронувшись дальше. — Я тогда ещё работала статисткой. Просто в тот день работы не было и я слонялась по улицам — глазела на витрины. А когда остановилась перед «Дюрером», услышала за спиной голос:
— Вам это нравится, эти вещи?
Это был один «папаша», как тот, с кем ты меня видел в тот раз, только чуть постарше.
— За кого вы меня принимаете? — отпарировала я. — Просто смотрю, что нынче носят простолюдины.
Он взглянул мне на туалет, а туалет у меня был совсем не от Кристиана Диора, слегка усмехнулся и спросил:
— А вы… Что бы вы хотели носить?
— О, — сказала я, — такой вопрос требует обсуждения.
Через два часа мы вышли с «Ревийон» и поехали на папашином «бьюике». Перед этим ходили ещё в два места, и я была ещё очень глупа и слишком явно выказывала свою жадность, и если не испугала «папашу», то лишь потому, что бумажник у него был такого калибра, что трудно было нагнать на него страху. Не знаю, нужно ли добавлять, что я стала его содержанкой. Ты доволен?
— Дай мне сигарету, — только сказал Робер.
Марианна подала пачку.
— Так ты доволен или нет?
— Начало многообещающее…
Он зажег сигарету, глубоко вдохнул, после чего прилепил сигарету в уголок рта и вернул пачку.
— А потом?
— А потом то же самое. Быть статисткой — не бескрайнее наслаждение, можешь мне поверить. С самого утра идешь занимать очередь и ждешь, а когда начинают выбирать, то нет никакой гарантии, что выберут непременно тебя, потому что и другие на морду не хуже, да даже если и выберут, то только на два-три дня, а какая усталость, боже мой, и какое занудство, а в конце заплатят тебе по тарифу — как раз за съеденные бутерброды да изорванные чулки. Могла бы проституткой стать, верно, но это вызывало у меня отвращение — менять мужчин по пять раз в день без права выбора, — и я знала, что меня непременно заарканят: и придется тогда относить деньги грубияну какому-нибудь или банде, а самой на крохах пировать, так ведь?
— Сейчас ты говоришь.
— Поэтому история с «папашей» заставила меня взглянуть на другую сторону. Если б она продолжилась подольше, эта история, я бы, может, даже и достаточно разбогатела, и стала бы порядочной, да только «папаша» мой не знал меры — в этих делах, я хочу сказать — и наверняка вообще ни в чем не знал меры, и однажды схлопотал небольшой удар — на счастье, не у меня дома, — а потом прислал открытку, что он на отдыхе и скоро даст о себе знать, но так и не дал, а я, разумеется, в моем положении не могла ждать целую вечность, если не хотела отправиться по ломбардам со своими пальто с Ревийон да другими подарками. Поэтому снова начала свои небольшие прогулки по Фобур-сент-Оноре и разглядывала витрины, и подолгу задерживалась, и ждала, чтобы кто-нибудь спросил: «нравятся ли вам эти вещи?», и после скольки-то дней впустую кто-то действительно меня спросил что-то в этом роде, и это был второй «папаша», правда потоще первого, но с более солидным сердцем и человек продолжительных привычек, так что с ним я провела около двух лет, и он ещё с самого начала мне сказал: «Не заставляй меня сорить деньгами на дорогие вещи, которые потом продашь за бесценок», а вместо этого каждый месяц выплачивал мне скромную ренту — такую ренту, какую мы с тобой, как экономно живем эту ночь, могли бы года на два-на три растянуть.
Она замолчала, потому что остановилась перед витриной с роскошным бельем, оставшейся в этот поздний час освещенной.
— Боже, какие вещи носят люди. Какое расточительство, чтобы обернуть себе тело. И все же…
Робер терпеливо ждал и курил, уставившись в глубину улицы.
— Нет, ну ты посмотри только на эту комбинацию — пастельно-лиловую, с кружевами.
— Не производит на меня никакого впечатления.
— Варвар. Ты что, никогда не смотришь на витрины?
— Никогда. Впрочем, однажды смотрел, потому что торговец один заказал мне написать картину с его магазином на переднем плане.
— Вот так идея! Ну, хоть хорошо заплатил?
— Ни сантима.
— Вот негодяй. А почему?
— Потому что я нарисовал ему витрину не снаружи, а изнутри. Одну лишь витрину, на которой обратными буквами выведено «Симеон и К°», а перед витриной встала девушка, устремила глаза внутрь — одна бедная девушка из народа, — одним словом, тебе надо было это видеть, этого не расскажешь.
— А… В таком случае торговец был прав. Я бы на его месте тоже такую картину не взяла. Ты, наверно, социалист.
— Я социалист? Ты не приболела случайно?
— Тогда с чего такая идея — с девушкой?
— Как с чего? С того, что я вижу — с того, что есть. С того, что было с тобой, скажем. Впрочем, не имеет значения… Расскажи о «папашах». Наверняка, у тебя их много было.
— Не считала, — сказала Марианна, снова тронувшись в путь.
Она шагала еле-еле, и Роберу пришло в голову, что, может быть, следует подать ей руку, но он продолжал идти рядом с ней, как прежде.
— Вообще-то, как-то вечером на меня напала бессонница, и я попыталась их пересчитать, но сбилась и бросила. Потому что, знаешь, все это очень сложно. Когда человек пускается на такие авантюры, он не может на одних лишь богатых «папаш» расчитывать. «Папаши» не прибывают по расписанию, и иногда целые месяцы бродишь впустую, а иногда приходится вообще бросить бродить, чтоб в лапы к «фликам»[3] не попасть или к сутенерам, да чтоб тебя не взяли на карандаш, и тогда начинаешь тратить свои сбережения, а расходы — немалые, потому что одеваться всегда нужно по хорошей моде, если хочешь, чтоб тебя считали не за уличную, а за приличную женщину, которая готова продать часть своего времени, но лишь за соответствующую цену… Поэтому много тратишь, и часто сбережения вообще идут ко всем чертям, и идешь закладывать, и случается даже — чтобы совсем не обнищать да продержаться до следующего везения, примешь в постель на раз-другой в гостинице какого-нибудь клиента не на полгода, а на полчаса — и как ты хочешь при всей этой путанице, чтоб я вела статистику лишь потому, что одним летним вечером один знакомый из прошлого может потребовать от меня точных сведений.
Робер не возражал.
— А потом бывают и промашки, бывают обманщики, на которых невозможно не напороться, какой бы хитрой ни была, как бы ни была начеку. Я, например, всегда с подозрением относилась к франтам помоложе, потому что такие, если они не с мордой Мишеля Симона и имеют деньги, то могут найти себе что-нибудь подходящее, не кидая на ветер тысячи, значит, раз клеятся к тебе, то лишь делают вид, что готовы на щедрость. Но со стариками тоже нет гарантии, и этот, например, которого ты моим любовником объявил, сыграл со мной как раз такой грязный номер, что зажарила бы его, как бифштекс, на медленном огне. Любовник! Если уж это — любовник! Обещал мне луну с неба, морочил голову сказками про отдельную квартиру — собственную квартиру на мое имя, — а целый месяц только и делал, что по гостиницам водил, и единственное, что я получила от него не как обещание, — это пузырек «Карвен» за двадцать франков, если не считать еды, — только ведь еда, один раз проглотил — и все, а он исчез и даже еда кончилась, и это в то время, когда я и без того прогорела, и хозяйка конфисковала у меня чемоданы, потому что я должна за квартиру уже триста франков, и иди теперь — ищи эти триста франков, чтобы если не что другое, так хоть тряпки продать, скопленные в добрые дни.
Она снова остановилась, нагнулась и схватилась за лодыжки.
— Ох, ноженьки мои. Рассказывай, как же, что я о них позабуду. Горят, как огонь.
— Это плохо, — согласился Робер. — Но это лишь первая фаза. Потом вообще перестаешь их ощущать — и все в порядке.
— Не ври. Если говорить о ходьбе, так я её знаю лучше тебя. Ноги свои я всегда ощущаю. И все хуже и хуже.
Он не возражал. Марианна снова зашагала и Робер с ней, думая, что сейчас действительно бы надо дать ей опереться ему на руку.
Они пересекли площадь «Сен-Филип-де-Рул», освещенную и пустую, и вошли на Рю-Ля-Буэси. Тут было темно, фонари бледным светом мерцали через один — лишь вдалеке блестела неоновая реклама «Нью-Йорк Геральд Трибьюн».
— Скажи что-нибудь, — подала голос Марианна.
— Что сказать?
— Неважно что.