Галина Щербакова
НА ХРАМОВОЙ ГОРЕ
…Случится ли когда-нибудь поехать в Израиль, как в Грецию? Или Париж?
…Уподобимся ли мы американцам, бесстрашно свисающим в Иерусалимский раскоп точно с тем же чувством, что они свисали в Риме?
Сколько должно пройти в нас лет для возникновения чувства чистого туризма в Израиле? Сто? Пятьдесят? Сумеем ли мы изжить в себе филофобистическое нечто (тьфу!), что не дает просто поехать — и просто насладиться?
Я заметила: ни у кого пока так не получается. Греция, Париж могут удивить, потрясти. Нормально. Им можно. Вот, мол, сволочи, скажешь, сколько у них всего-превсего было и есть и к тому же чисто. И продолжаешь жить в существе своем отстраненно от увиденного, поскольку мы не отсюда, мы, так сказать, из Воловьих Лужков. У нас свои красоты и чудеса и своя воловья гордость.
Не то в Израиле. Он взрывает тебя изнутри — прямо в хромосоме. В тебе происходит все сразу — восхищение, обида, злость и клокот. Или клекот? Ну, не важно. Одним словом, звук, который — уже и мысль.
Это как если бы… Пример наглядный и для понимания простой каждому совку… Ты родился и вырос в коммуналке. У тебя была подруга из комнаты налево за сундуком и корытом. Вы ребенками вместе приклеивались к одинаковым горшкам. Пионерками вместе из зеленых тяжелых чайников наливали себе на кухне воду на завтрак. В комсомольской юности вы играли вместе в «Молодой гвардии». Она, подруга, — Улю, потому как брюнеточка. А ты — Любку, поскольку рыженькая. В сцене клятвы у вас была одна беда: от волнения остро начинали пахнуть подмышки. И вместо того, чтобы спаяться в экстазе в единую непобедимую малу кучу, вы от своего физического несовершенства расталкивали живой монумент. И учитель литературы, человек контуженный и нервный, взбегал на сцену и слеплял, сцеплял вас. «Вы — единое тело, — кричал он. — Единое! Без щелей!» А потом — представьте — та брюнеточка получила отдельную квартиру у излучины Москвы-реки. И вы ехали к ней в гости. Из той же коммуналки. Вас просто раздирали черные мысли, которых вы — будучи порядочной — стыдились. Вы взращивали в себе чувство радости за другого советского человека, но, чем сильнее вы качали этот насос, тем сильнее было воспоминание приклеенного к детской попке горшка и момент создания единого тела.
И едут, едут в Израиль гости, и стоит в их глазах нечто. В Греции бы турист говорил «ах!» и не думал: по размеру ли ему красивый греческий дворик? Произойдет ли сочетание и совмещение человека и мебели? Израиль очень, оказывается, свой. До обидности. Просто твоя часть. Его хочется приватизировать. Тогда почему одному альтернатива, а мне дуля с маком? Только подумаешь так, а «патриоты» уже закричали: вон! Всех вон! И чтоб глаза наши чистопородные «инородцев» не видели. И чтоб! И чтоб! И под этот истошный животный крик чемоданы защелкали престо, престо… Все правильно. У играющих на темы Фадеева уже подрастали внуки. Их хотелось спасти. Их надо было спасти. В стране, где кричат о породе, жить опасно. В Грецию и Амстердам ни нас, ни их не звали… И полетели деточки-внуки, унося в головенках самую загадочную из сказок: «Жила-была курочка-ряба. Снесла курочка яичко…»
И еще воспоминание на детской ладошке. «Сорока-ворона кашку варила, деточек кормила… Этому дала, этому дала, этому дала, а этому… Не дала!!!»
Вот так, на собственной старости лет, вдруг ударит в дых: и золотого яичка не сулила тебе народная мудрость, и вопрос кашки оставила открытым… Значит, все знала мудрость еще когда-когда.
А эти — улетевшие — сказки забудут. Где-то над Средиземным морем лопнет тоненькая ниточка, кольнет иголочкой в груди, ах, запей, деточка, зелененькой водичкой, все и пройдет… И курочка, и сорока-ворона…
…Вот и отправилась я в гости к внуку. Как ты там, мое солнышко?
И выяснилось в предсамолетном отстойнике, что нас — таких бабулечек, — может, даже и большинство. Из Смоленщины, Одесчины, Уральщины, Киевщины. На легкие плащи — все-таки летим на юга — крест-накрест по-деревенски намотаны платки. Мы их снимем, взбодрим дрожащими пальцами кудерьки, нарисуем на серых щеках румянец, оближем губки и…
— Сашенька!
— Данечка!
— Аленушка!
— Олежек!
— Стасик!
— Светочка!
— Асенька!
— Ванечка! Ванечка! Ванечка!
Милые! Милые! Милые!
Господи! Спаси их! Чистых евреев, наполовину, на четвертину, на осьмушку, похожих на негров и на корейцев, курносых, как Теркин, рыжих, как Пугачева, конопатых, смекалистых и двоечников. Они уже твои дети, Израиль. Спасибо тебе и прими нас в гости, совковых бабушек.
— Мадам! Зачем вы везете туда клюшку?
— Он всегда мечтал об импортной вещи.
— Но ведь Израиль вечнозеленый.
— Не говорите мне глупостей! Чтобы там не нашлось снега для ребенка? Сделают искусственный.
— Ну, разве что на три дня…
— А у него как раз и будет клюшка.
— Вам не пахнет?
— Нет.
— Спасибо!
Через час.
— Вам не пахнет?
— Нет. А что, собственно, должно пахнуть?
— Не должно. Три раза пергамент. Наволочка. Полиэтиленовый пакет дважды — туда-сюда. И трижды газета «Правда». Мальчик обожает сало. Но это между нами. Евреи все-таки.
— Настоящих евреев отличают по ауре.
— А шо це таке, барышня?
— Ну, это над головой.
— А! Бачив. Воны ходють в черных шляпах, а пид нею биле блюдечко. Прыдумають же! А Эсамбаев, нещасный, таку высоку кубанку носыть в саме пекло… Мы так уси отличаемся… Мы ж разни люды… Це вы кажете — аура? Говорють, шо есть и китайски евреи… Не чулы?
— А я принципиально женюсь на русской! Принципиально! Я свободный человек!
— Сынок! Мишенька! Ну, не ори так громко… Поедешь на Кипр и по-тихому женишься…
— Я не хочу по-тихому! Я хочу в центре Иерусалима громко жениться на русской как Свободный человек в Свободной стране.
— Но зачем так демонстративно, ты уважай…
— Себя! Надо уважать себя и свою свободу. У меня никого нет, честно, но, если говорить принципиально…
Первая фраза моего внука:
— Ты привезла с собой воды? У нас воды мало, а пить надо много.
Я плачу. Ты видишь, родной? С водой никаких проблем. Я нареву тебе целую речку.
Насчет воды. Ни разу нигде не было с водой перебоев. Ни в городе, ни в кибуце, ни в мошаве.
На берегу Мертвого моря в абсолютный несезон работал пресный душ и сверкали чистенькие туалеты. И потому в далекой от озера Киннерет квартире на любом этаже бьет тебя душевая струя, смывая слезы обиды за свое отечество. Ну, почему! Почему? В речных городах, в которых я жила, — Ростове и Волгограде — вода в домах подымалась только до второго этажа. Ночью, сонные и злые, мы дежурили у кранов, чтоб наполнить банки, кастрюли, ванную. Моя сестра в подмосковном Болшеве так живет до сих пор. Моя подруга в Ростове жила в обкомовском доме. Для них круглосуточно работал насос. Я столько могу рассказать про воду… (Это у меня пунктик.) Вернее, про ее отсутствие.
— Поцелуй кибернетику, — говорит мой муж. — Это она главная.
Могу и кибернетику. Просто я не знаю, как она выглядит в материальном воплощении. Как компьютер? Но он в рекламных роликах убивает меня окончательно. Ибо рекламирует товар, которого нет. При помощи компьютера, которого у меня нет тоже. И тогда я вспоминаю давний-давний разговор на своей кухне. Приехал приятель мужа. Очень засекреченный ученый. Для Тайного Получения Премии. На Личном Самолете. Вот почему все с большой буквы. При таком раскладе лучше было бы его в дом не пускать. Но мужик был больно хороший. Человеческий мужик. Он-то — сам! — и начал разговор о том, сколько в каждой семье — подчеркиваю, в каждой! — работает людей на мир и на войну. Интересная получилась у нас игра. Посчитали сначала по семьям. Потом по классам. По курсам. Выяснилось. Из пяти — трое на войну. При оптимистической арифметике.
— Понял? — спросил нас приятель-ученый. Сел в личный самолет и улетел. Многое было в этом его «понял». Казалось, что его жег позор. За подленькое и мелочное прошлое, за то, что все его силы были отданы… уничтожению человечества.
Вот она — наша кибернетика. Да мы не то что Арал! Мы реки выпили во имя дул и дроби.
Поэтому у меня всегда запас воды, а у моего племянника, к которому надо ехать тридцать километров от Беэр-Шевы, в калифорнийском трехкомнатном вагончике для временного житья такой напор воды, что тебе душ Шарко, который у нас надо было заслужить партийным стажем. Волга, Лена, Обь, Енисей, Дон, Онега, Печора… Это вам не ерунда, это не Иордан, который можно переехать, не заметив. Но мы — без воды. А они — заливаются.
Я перечитала предыдущие абзацы и поняла, что попалась. Поставила силки и сама в них вляпалась. Дело в том, что Израиль очень милитаризованное государство. Очень! Это у нас общий грех. Каиновый… Только мы уже стали в этом признаваться, а они еще нет. Потому что, как сказал мой умный внук, у них «проблемы с арабами».
Это как в птичью стаю бросить камень и смотреть, как они взлетают, путаясь в крыльях.
Взлетели мысли, о которых не подозревалось. Самая худосочная пищит сильнее всех.
Бог не дал детей Авелю.
Бог не дал детей Гитлеру и Ленину.
А Сталину дал… И Каину тоже…
Почему он счел возможным продлить Сталина?
А Ленина зарубить на корню?
Народ, мужчины которого писают в лифте, обречен на вымирание. Так я начала когда-то статью. Написав первое предложение, поняла, что сказала все, статья окончена, привет!
Кто же опубликует статью из одного предложения? Тут надо говорить много. О трудной жизни. О потере идеалов. О загадочности души. А я захожу в лифт и начинаю ненавидеть эту загадочную душу, которая, где стоит, там и гадит. Ах, как я смею думать такую мысль. И где? В Израиле! Кто я после этого?
Кто я после этого… Это тоже мысль, вспорхнувшая с места. Я безумно хочу домой. Дома мысли усядутся. Родная одномерность развернет меня в нужном направлении — точка, тире, точка, тире… Я буду вырабатывать соки и ферменты для выполнения одного конкретного маленького дела, остальное перекрою. Или перекроется? Потому что по правилу, по жизни надо найти этого мужика, который не знает, как пользоваться лифтом, и набить ему морду. Хорошо бы в присутствии поэта К. и профессора Ш.
Такая чушь… Сделаю все наоборот. При помощи пунктира я расскажу, какой он хороший — наш советский человек. Не моется, потому что мыла нет. Не стрижется, потому что дорого. Не чистится, потому что — где они, щетки? Не работает, а зачем, если его Ш. и К. и такого любят? Дался мне этот Ш. Но я думаю — профессор же! Же! Вместо того чтобы сказать большому народу: «Дружок! Поучись у малого. Ты так размахался, может, застегнул бы сначала ширинку?» Так нет: ненавидит, ненавидит, ненавидит… Малого. Даже телевизионная антенна полетела к чертовой матери, когда по недосмотру он дважды за день появился на телевизоре.
Это от ненависти, дорогие. От нее гаснет свет, пропадает вода и не родит земля.
И эта земля моя. С Храмовой горы это особенно видно, какая она большая и распластанная. Как шкура убитого медведя, брошенная на бочок, чтоб не продуло матушку-землю космическим сквознячком с каких-нибудь Плеяд.
Дорогая моя шкура… Единственная моя шкура — Родина. Я хочу на твою размагничивающую мягкость, на остывшее твое величие.
Тут, в Палестинах, совсем другой покой. Здесь покой, при котором ты одинаково готов к жизни и смерти и понимаешь, что тут, в сущности, нет разницы. Ибо звезды светят всегда. Ибо всегда — Иерусалим. Так чего же тебе, малому сгусточку, бояться, если ты прикреплен к вечности?
Там, на любимой моей Родине, на шкуре убитого медведя, совсем другое чувство покоя. Там ощущение Земли, а не звезд. Ощущение тверди под ногами, в которой все корни, все клубни, все споры, все минералы. И мы — из них. И ниоткуда больше.
И мы — два народа — тянемся друг к другу, тянемся… Космическая пыль и земной сок.
У нас во всем — больше земли. У них во всем — больше неба.
Они родили Христа и отдали его нам.
Какая же еще близость ближе?
Мы — горизонталь. Они — вертикаль. Напряжение для существования всей жизни — от нас, тех и других. Крайних, противоположных, запаянных намертво в пересечении.
Кем же, каким же надо быть, чтобы целиться именно в пересечение, в нем видеть мишень?
Научившись ненавидеть один народ, так просто и непринужденно можно перейти к ненависти к другому. Другим. Вчера только обдирало шкуру дикое словосочетание «люди еврейской национальности». Сегодня уже почти не обдирает — кавказская национальность. Среднеазиаты. Прибалты. «Эти немцы».
И так славить, петь при этом себя самих, хотя живем хуже всех на лучшем куске земли…
…Который, между прочим, достался нам при помощи захвата, ибо грех России — как прочла где-то — расширение. И мы испокон веку все свои проблемы решали путем пространственным. Конечно, нам не удалось выйти к Индийскому океану. Нас побили еще в горах Афганистана, и поделом. Захватив шестую часть и не освоив, наломав и не построив, Россия смотрит на себя в тихоокеанское зеркало. Свет мой, зеркальце…
Несчастная ты моя деточка-мать.
Спроси у воды, у земли, у своей любимой березы, может, хватит? И не заплакать ли тебе о тех, кто бежит с твоих живительных просторов в пустыню? Не уговорить ли их остаться? Не взять ли в руки веник, молоток, гвозди, не помыть ли корову и лошадь? Не вычистить ли заполненный по кромку клозет? Не похоронить ли, наконец, покойников — с войны лежат, а один — с самой революции? Не умыть ли детей?
Россия! Матушка моя! Дите мое.
Оборотись в себя… В себя истинную, без которой я ничто и которую я не знаю. Да что там я? Чаадаев не знал. Достоевский…
Но с Храмовой горы я тебя вижу лучше. Здесь такая точка.
…Если не вглядываться, не всматриваться, то можно подумать, что ты в какой-нибудь сальской деревне. Надо только отойти метров на десять от кактуса, чтоб он, будучи ростом с яблоню, не сбивал тебя с толку. Полное ощущение родины — дома и у себя. Тем более что за спиной русская речь. И не какая-нибудь с акцентом, а без и вполне убедительная.
«Я этой сволочи скажу всю правду. Она у меня схлопочет!»