Спустя полчаса шхуна встретилась напротив выдающегося в море каменистого мыска с шаландой и выгрузила на нее ящики и тюки. Грузный седобровый артельщик прикрыл их брезентом, и четверо рыбаков поспешно начали наваливать на брезент рыбу.
Антос перегнулся через фальшборт и едва слышно спросил:
— Тургаенко, что есть нового?
— Тише вы, биндюжники! — шикнул артельщик на рыбаков и так же тихо ответил: — Чижи притащили из Очакова какую-то старую посудину, ремонтируют...
В этот самый предрассветный час к дежурному у ворот пограничного поста в Люстдорфе подбежал человек и попросил немедленно разбудить и вызвать начальника: «У меня срочное, неотложное дело...»
Через минуту человек сидел в канцелярии поста.
— Ну что у тебя, товарищ Фишер? — спросил начальник, стараясь сдержать зевоту.
— Товарищ Кудряшев! — взволнованно начал ранний посетитель. — Я только что видел... Я возвращался с виноградника... Ты знаешь, я ночую на винограднике, и я видел, как от нашего берега отошла черная шхуна.
— Антос?! — У Кудряшева вмиг пропали остатки сна.
— Коля!.. Ивакин! — позвал человек в кожанке. Он попытался подняться, но не смог и беспомощно опустился на землю.
Поезд был уже далеко и оставлял над степью сноп искр, похожий на хвост кометы.
— Ивакин! — снова позвал человек в кожанке, ощупывая щиколотку левой ноги.
— Товарищ Репьев! Здесь я! — Из темноты вынырнул паренек в шинели. — Ни шута не видно, глаз выколи!
— Куда он убежал? — прошептал Репьев.
— Вроде бы туда! — шепотом же ответил Ивакин и махнул пистолетом на юг, где поблескивал сноп паровозных искр.
Голос у Ивакина дрожал: шутка ли, выпрыгнуть на полном ходу из поезда, да еще ночью!
— Эх! Кого упустили! — в сердцах сказал Репьев.
— Трава больно высокая, некошеная, — виновато произнес Ивакин.
Репьев снова попытался подняться и невольно охнул.
— Что с вами, Макар Фаддеевич? — тревожно спросил Ивакин.
— Ногу я, кажется, вывихнул, Коля... Беги до разъезда. Позвони по телефону товарищу Никитину, доложи, как все получилось... Разрежь-ка голенище... Распухла нога, сапога не снять. На вот нож.
— Больно? — сочувственно прошептал Ивакин.
— Ничего, ничего, тяни... Ну, теперь беги. Сообщи все Никитину и достань где-нибудь лошадь... Осторожней будь.
— Я быстренько, Макар Фаддеевич, одним духом, — Ивакин поправил съехавшую на живот кобуру и, пригнувшись, побежал по шпалам.
Репьев отполз подальше от насыпи, в траву, прислушался, перезарядил обойму. В пистолете осталось всего два патрона, а он может еще пригодиться.
Лежать было неудобно, левая рука затекла, будто сотни иголочек кололи онемевшее плечо. Репьев хотел повернуться на другой бок, но услышал легкий отрывистый свист. Через секунду-другую свист повторился.
«Неужели это беглец подает кому-то сигнал? Может, он тоже повредил себе ногу?..» Репьев оглянулся на свист, поудобнее переложил в руке пистолет.
Ответный свист раздался совсем близко, за спиной, так близко, что подумалось — за насыпью.
Новый свист послышался уже откуда-то слева, потом справа. Репьев прижался к мокрой от росы траве.
И тут, почти перед самым лицом, в каком-нибудь аршине, появился маленький черный силуэт. Вытянулся, замер, свистнул: «Пьюит, пьюит!»
«Зверек!»
Учуяв человека, зверек стремительно скрылся.
Обостренный опасностью слух уловил какие-то новые звуки. Что-то прошуршало в траве. «Не гадюка ли? А может, желтобрюхий полоз?»
Чем больше вслушивался и всматривался Репьев в ночную степь, тем больше убеждался, что и ночью степь живет неизвестной ему доселе жизнью: мелодично и тонко стрекотали кузнечики; один за другим, высоко и быстро подпрыгивая, пересекли полотно железной дороги какие-то длинноногие зверьки.
Вот что-то хрустнуло, из ковыля выбежал заяц, наткнулся на Репьева, остолбенел на миг, прижал уши к спине, подскочил, словно на пружинах, и пустился наутек вдоль насыпи широкими стелющимися прыжками.
Пахло чебрецом, шалфеем и еще какими-то осенними травами. Над головой мерцали непостижимо далекие звезды, гигантская, через все небо, река Млечного Пути.
Часы разбились при падении. «Сколько же сейчас времени?» Макар Фаддеевич нашел ковш Большой Медведицы. Она висела почти вертикально, рукояткой книзу — часа три.
Давно не приходилось ему так вот смотреть в звездное небо и определять время по Большой Медведице. И сразу как наяву представилась холодная, сырая одиночная камера Николаевской тюрьмы, куда заточили его после забастовки на судоверфи. Первые две недели он не мог даже встать с прогнившего соломенного тюфяка — во время ареста был жестоко избит жандармами. Они повредили ему легкие, в груди что-то сипело, и он долго харкал кровью.
Трижды жандармский ротмистр приходил в камеру и увещевал одуматься, не губить свою молодую жизнь, выдать остальных организаторов забастовки и перейти на службу в охранку. А у него даже не было сил поднять голову и плюнуть ротмистру в физиономию.
Как мечтал тогда Макар о свободе, о степи, о зеленых травах, о солнце — решетчатое окно глядело в мрачный серый забор, и солнце никогда не проникало в одиночку. Только маленький клочок неба был виден сквозь окно, и ясными ночами на нем вот так же сверкали звезды. В три часа там появлялась Большая Медведица, в четыре ее уже не было видно. А он не мог уснуть, с тоской смотрел на звезды и шептал горьковские стихи:
Ему было невыразимо тяжело и физически и душевно. Думалось, что все уже кончено, — в двадцать лет толстые заплесневевшие стены тюрьмы казались стенами склепа, но именно здесь, несмотря на то, что он чувствовал себя больным, обессилевшим, окрепла его вера в будущее.
Перестукиваясь с большевиком, заключенным в соседней одиночке, Репьев узнал, что тот приговорен к смертной казни через повешение и отказался подать ходатайство о помиловании на высочайшее имя.
«Убийцу-царя молить не стану... Наша жертва не пропадет даром... Рабочий класс завоюет свободу... Победа близка, — выстукивал сосед. — Не падай духом, товарищ!»
И она пришла, эта победа, — пролетарская революция свершилась! Репьев был счастлив, что служит освобожденному пролетариату. Если на пути его вставали преграды, он повторял про себя, словно заповедь, слова неизвестного соседа по Николаевской тюрьме: «Не падай духом, товарищ!..» И думал, как бы быстрее преодолеть эту преграду.
Вот и сейчас он размышлял, долго ли придется лежать тут, в степи, чурбаном, в бездействии?.. В Губчека каждый человек на счету, а он выбыл из строя. Никитин рассердится и будет прав! Он уверен, что Репьев выполнил поручение и завтра сможет заняться фальшивомонетчиками. И вдруг такой промах!
А ведь во всем виноват он сам, только сам: не сумел выпрыгнуть, следовало прыгать вполоборота, лицом по ходу поезда.
Боль в ноге становилась нестерпимой: не только подняться, повернуться нет возможности. Надо было попросить Колю посильнее дернуть за пятку, может, все обошлось бы само собой.
От боли или, может быть, от озноба все тело трясло как в лихорадке. Ночи стали прохладными. Скоро осень. Сегодня уже двадцать третье августа. Двадцать третье!.. Выходит, позабыл о собственном дне рождения: двадцатого стукнуло тридцать лет!..
На вокзале Ермаков с Ковальчуком угодили в облаву и верный час простояли в замусоренном семечками и окурками зале ожидания, откуда чекисты выпускали пассажиров по одному после проверки документов и тщательного обыска, во время которого у Ковальчука отобрали полпуда муки.
— По какому праву?! — попытался было протестовать боцман.
— По приказу товарища Дзержинского, — холодно ответил чекист. — Не задерживайтесь, проходите... Следующий!..
— Разгрузили трюм! — проворчал Сима, когда они оказались на улице.
— Со спекуляцией борются, — примиряюще сказал Андрей. — Зачем ты волок муку?
Связав ремнем чемоданчик Ермакова и свой полегчавший мешок, Ковальчук перекинул ношу через плечо и, приноравливаясь к прихрамывающему товарищу, медленно пошел рядом.
В сравнении с Ермаковым Ковальчук казался гигантом. Все черты его лица были под стать могучей фигуре: широкие скулы, мясистый нос, большие губы, хитровато-добродушные круглые карие глаза, чуб курчавых каштановых волос.
Ермаков был ростом чуть выше среднего, поджарый и угловатый. Длинное лицо, тонкий нос с небольшой горбинкой и резко очерченными ноздрями, черные брови, тесно сдвинутые над серыми, широко поставленными глазами и выдающийся вперед подбородок говорили о крутом нраве.
— Отца моего видел? — спросил после недолгого молчания Андрей.
— Часто вижу, прыгает! Твой Роман Денисович все на маяке... Хороший старик!
— А наших из эскадры? Петра Лопухова, Ваню Рыбакова, Михаила Васюткина?
— Никого не видать на горизонте. Васюткина под Петроградом встречал, Рыбаков где-то у Перми погиб. Разметала революция моряков по сухопутью. Потерялись кто где.
— Моряки не потеряются, — раздраженно поправил Андрей.
— Так-то так, — смутился Ковальчук. — А тебя где это ковырнуло?
— Под Касторной...
— В кавалерии служил?
— И в кавалерии пришлось.
— Поплавали, одним словом, — усмехнулся боцман.
— Поплавали, — подтвердил Андрей. — А ты как живешь? Работаешь-то где? Плаваешь?
— Как же, плаваю... на бочке в лимане! — Ковальчук помрачнел. — В дворниках я на телеграфе...
Сима рассказал, что воевал под Петроградом против Юденича («Лохань английскую мы там с одним дружком подбили, танком называется», — не преминул похвастать он), потом был пулеметчиком на бронепоезде «Смерть капитализму». Под Перекопом продырявило осколком бок, думал, отдать концы и распроститься с жизнью придется, да обошлось: живучи черноморцы! Год провалялся в Симферополе в госпитале, в мае уволили по чистой. Куда было податься? Махнул к старухе матери в Одессу. Хотел плавать — не вышло. Обида! Бил, бил буржуев и всяких интервентов, всякую шкуру барабанную, а торгаши и спекулянты опять расплодились, словно тараканы в камбузе, к ногтю бы их всех!
Сима обрадовался возможности отвести душу со старым другом и говорил без умолку. За свою говорливость он ведь и получил на «Смелом» прозвище «Пулемет».
Андрей, не любивший рассказывать о себе и жаловаться на превратности судьбы, предпочитал слушать и с волнением глядел по сторонам: вот она, родная Одесса!..
Когда миновали Портовую, дома сгорбились, тротуары сузились. Здесь, на окраине, обитали рабочие одесских заводов, портовые грузчики, извозчики, мелкие торговцы. Андрей знал на Молдаванке каждый переулок. Одним из них мальчишки всегда ходили к морю на рыбалку; за длинным желтым забором должна быть старая выемка, через которую можно пробраться в таинственные катакомбы, а в Дюковском саду они гуляли с Катей...
Друзья распростились у домика, где жили родители Ермакова, сговорившись обязательно на днях повидаться и выпить по чарочке.
— Поклон отцу с матушкой, — сказал на прощанье Ковальчук и так сжал приятелю руку, что тот невольно поморщился.
Дом, где родился и вырос Ермаков, был небольшой, в три окна по фасаду. Сложенный из пористого местного камня-ракушечника, он напоминал деревенскую мазанку.
Прежде чем отворить калитку, Андрей несколько минут постоял на тротуаре. Все ли в порядке в родном гнезде? Здоровы ли старики? Он знал, они всегда ждут его, и все-таки подумал: «Ждут ли?»
Сколько раз, стоя на ходовом мостике «Пронзительного», лежа под дождем в окопах в приволжской степи, мечтал он об этой минуте — встрече с отцом и матерью. И хотя давно уже был отрезанным ломтем и огрубел от жизненных штормов, а все тянуло его к отчему дому. И так совестно стало, что по году не писал родителям.
Андрей легонько толкнул скрипучую калитку, сделал два шага, нагнул голову — тут должна быть ветвь старого каштана, — поднял руку: вот она, ветвь...
Отца дома не оказалось: он дежурил на маяке.
— Надолго, либо опять на неделю? — с тревогой спросила мать, Анна Ильинична, глядя, как Андрей с жадностью ест холодный постный борщ.
— Насовсем! — ответил Андрей.
«Плохо живут мои старики, совсем плохо!» — подумал он, вытаскивая из черствого хлеба колючие соломинки.
— Ну, как вы тут? Как жили-то?
— И не говори, Андрюшенька! — вздохнула мать. — Через край горя хлебнули. Буржуи и эти, как их... интерветы...
— Интервенты, — улыбнувшись, подсказал Андрей.
— Они самые... Ох, и лютовали! Город весь подчистую ограбили и все на броненосцы свои свезли. А людей честных порешили видимо-невидимо. Облавами ходили. Сашу соседского, Калинченкова сына, — он в большевики записался — расстреляли. Трофима Захарыча, слесаря, — помнишь его небось — утопили...
— Как утопили?
— Заявились к нему ночью на квартиру солдаты с жандармами, схватили, на барже в море увезли и утопили. Битком набили баржу рабочими и всех потопили...
— Звери! — промолвил Андрей.
— Хуже зверей, — сурово сказала Анна Ильинична. — И нашего старика чуть было не убили. Да, спасибо, матросы французские вызволили его. «Беги, — говорят, — мы тоже за коммуну...» Кабы Красная Армия в Одессу не пришла, всем бы нам конец!
— Ну, а сейчас как?
— Душой-то мы вздохнули свободно, а на базаре ни к чему не подступись. Позавчера старик принес получку — бумаги много, я и не сочту. А купила чего? Самую малость. Да и обмухрыжили меня сдачей: фальшивых дали. Денисыч ругается: «Чем, — говорит, — ты глядела?» А я и не разберусь в этих миллионах... — Мать пристально поглядела на сына. — На село бы надо перебраться. Двое вас теперь, мужиков. Земля накормит. У нас с Молдаванки многие на село подались.
Андрей ничего не ответил. Поев, он достал из чемодана украинскую шаль и шерстяную фуфайку.
— Вам с папашей!
— Ну к чему тратился? — растрогалась мать, с явным удовольствием разглядывая подарки. — Старику очень такая штука нужна: холодно ему там, на башне, года-то уж не те. — И вдруг неожиданно спросила: — Жениться-то не надумал? Чужих ребят нянчу, а внучонка, видать, не придется. — Она вздохнула. — В родильном ведь я сидельничаю.
Андрей хотел спросить о Кате, но мать не знала о их любви. Что же теперь делать? Он понимал, что, конечно, и в Одессе не сразу наладится мирная жизнь, но никак не мог уразуметь, почему Серафим Ковальчук, боцман Черноморского военного флота, служит в дворниках. Неужели для бывалого моряка не нашлось другой подходящей работы? Верно, сам Андрей ничего толком пока не знал, нигде еще не был, ни с кем, кроме боцмана, не говорил, но усталость, боль в открывшейся ране, происшествие в вагоне, обыск на вокзале вывели его из обычного равновесия.
Мать по-своему поняла молчание сына и укоризненно поджала сморщенные губы.