— С Германией скоро будет покончено. Эти джерри (презрительная кличка немцев) уже в петле, надо только побыстрее помочь русским затянуть ее…
Даже завзятые пессимисты отодвигали грядущую победу до зимы. Но даже они не сомневались в том, что война окончится к Рождеству и что новый, 1945 год мы встретим в мирной обстановке…
Меня поражало легковесное, некритическое отношение моих иностранных коллег ко всем проблемам — военным, политическим, философским и даже бытовым. Они никогда не пытались заглянуть за кулисы военного или политического «шоу».[12] А за всяческими «шоу» они усердно охотились, ожесточенно состязались друг с другом, не брезгуя при этом никакими средствами. Американцы усердно собирали факты, описывали их подробно, но крайне поверхностно, делали прогнозы, согласующиеся не столько с истиной, сколько с политической линией хозяина газеты или журнала. Англичане выискивали нужный им факт, приправляли его красочными деталями, часто вымышленными, и преподносили читателям в форме увлекательного и, как правило, очень ходульного повествования. Американцы были трудолюбивы, как статистики, англичане и французы — мечтательны: они полагались на свое воображение. И воображение обычно вывозило их там, где упрямые факты не хотели влезать в рамки тенденциозного задания редактора или издателя газеты.
Большинство журналистов принадлежало к разряду политических хамелеонов: они красились в тот цвет, который больше всего радовал глаз хозяина. Английские буржуазные журналисты всегда отличались политической беспринципностью: они меняли правую газету на «левую», если им там больше обещали. Но чаще происходил обратный процесс — ведь правые газеты во всех странах богаче. Начав обычно с самого низкого заработка в самой «левой» газете, они постепенно перемещались слева направо, пока не застревали в «Дэйли мэйл». Движение справа налево вызывается обычно желанием буржуазного журналиста получить какие-нибудь политические выгоды.
Понятно, что отношение корреспондентов к Советскому Союзу и, в частности, к нам, советским офицерам, определялось позицией владельцев газет. Реакционные газеты, спрятавшие лишь на время свое отравленное антисоветское жало, пытались умалить успехи советских армий и раздуть успехи своих. Тут-то их и спасало податливое воображение военных корреспондентов. За недорогую плату, равную гонорару статьи, они могли раздуть любую историю, которую им подсказывала служба общественных связей.
Печать Бивербрука, представленная на фронте Группой способных корреспондентов, сохраняла более спокойный тон: Бивербрук не хотел подпевать «мюнхенским» лордам Ротермиру, Кемрозу, Кемзли. Корреспонденты «Таймс», обычно серьезные люди, старались отделять существенное от наносного, кричаще тенденциозного. Они никогда не стремились сбить своего читателя с ног сенсационным сообщением, они давали ему материал для размышления и выводов. Конечно, этот материал собирался под определенным углом зрения и преподносился с определенной целью, но делалось это тонко и умно. Кстати замечу, что ни в одной буржуазной стране рядовые читатели не критикуют так много сваю печать за «желтизну», за лживость, за тенденциозность, как в Англии, но вместе с тем ни в какой другой капиталистической стране не проявляют столько наивной доверчивости к прессе. Питаясь своими газетами с утра до вечера, англичанин в конце концов перестает понимать, где ложь и где правда, поэтому воспринимает все с известной «скидкой». Но даже и с этой «скидкой» газеты не остаются в убытке: своей цели они добиваются.
Сами по себе военные корреспонденты, с которыми я познакомился впоследствии в пресс-кэмпе, были порою довольно своеобразными людьми, как правило — с большой склонностью к политической богеме.
Корреспондент австралийского газетного концерна Рональд Монсон, который однажды так напугал бригадира Невиля, любил выпить. В таких случаях этот крупный, физически сильный мужчина обычно бродил по лагерю в поисках слушателей. Он чувствовал необходимость высказаться: о ходе войны, о последнем обеде, о качестве виски или коньяка, о мировой политике или последней книжке рассказов. Иногда он критиковал всех и все. Он был бунтарем, однако с большой дозой практического оппортунизма.
— Я верю, — торжественно заявлял он, — только в то, что знаю. Мне наплевать на будущее, я хочу жить сам и хочу строить свою жизнь как мне нравится. Я принимаю вещи такими, какие они есть. Если они интересны, я пишу о них.
— Не так уж много…
— Наплевать. Я имею домик в Сиднее, жену и двух парней, я написал несколько книжек. Это бесспорно мое. Остальное меня мало интересует.
Говорил он обыкновенно только о том, что прямо задевало его или интересовало, но говорил живо, горячо. Он умел вносить страсть во всякое дело, и это не оставляло сомнений в его искренности.
Другой австралийский корреспондент, Генри Стэндиш, резко отличался от своего коллеги в этом отношении. Одно время он работал помощником австралийского министра иностранных дел, ездил с ним в Женеву. Это, видимо, и придало ему необычную для журналистов скрытность и увертливость. Он мог долго и усердно разыгрывать друга, а потом вдруг укусить без малейшего предупреждения, яростно и злобно, и отойти в сторону.
Джемс Макдональд, корреспондент «Нью-Йорк таймс», совершенно седой, с лицом красным, как новенький кирпич, подвижный и общительный не по летам, ходил почти всегда навеселе. За год с лишним нашего знакомства я ни разу не видел его трезвым. Но виски не обезображивало его: он становился мягче, общительнее, веселее. Его размягченная душа открывалась дружбе. Звали его «Джимми» и «Мак», он охотно откликался на оба имени. Он широко улыбался, хлопал говорящего по плечу. О политике Макдональд высказывался мало, от искусства и литературы был далек. Он любил анекдоты и выпивку.
Корреспондентка «Дэйли мейл» Рона Черчилль, появившаяся несколько позже, была тихой, даже застенчивой женщиной с вкрадчивым голосом и мечтательными глазами. Она удивляла корреспондентов и офицеров своей поразительной «осведомленностью» о самых «секретнейших» вещах, преимущественно антисоветского характера. Ей ничего не стоило прийти к раннему завтраку и этак между двумя глотками кофе обронить: «А знаете, вчера поздно вечером состоялось сверхтайное совещание в советской ставке. Там выступали…» (дальше следовали, безусловно, русские имена, позаимствованные из старых газет). Редкие в этот час едоки переставали жевать: странные русские имена звучали как неоспоримое доказательство. Она рассказывала эти сногсшибательные, выдуманные ночью истории, изобилующие потрясающими деталями, не только своим сотрапезникам, но и читателям газеты: хозяин ее, лорд Ротермир, щедро оплачивал это примитивное вранье.
…Наконец войска получили приказ. В движение почти одновременно пришло более миллиона людей и 300 тысяч машин. Дороги южной и центральной Англии, пустовавшие уже несколько дней подряд, вдруг оказались совершенно запруженными армейским транспортом: широкими потоками он катился к морю. Первая волна — десять дивизий, то есть 250 тысяч человек с машинами и вооружением, — скоро достигла портов вторжения, растекалась ручейками по причалам, с причалов — по судам. Парашютные части подтянулись к аэродромам. Все запасные взлетные площадки были заняты истребителями.
Юг Англии представлялся в те дни живым снарядом, который ждал лишь нажатия кнопки в Верховном штабе союзных экспедиционных сил, чтобы обрушиться на немцев в Нормандии.
4 июня кнопку нажали: вторжение назначалось на утро 5 июня. Однако в полдень приказ был отменен: испортилась погода. Более шести часов войска, погруженные на суда и переполнившие их до отказа, ждали нового сигнала. Офицеры опасались, что измученные качкой и страдающие от приступов морской болезни солдаты не смогут атаковать. Погода же, на которую возлагались все упования, быстро ухудшалась, в море появилась волна.
Новый приказ пришел лишь вечером: высадка переносилась на 6 июня. Порядок следования эшелонов не менялся.
Утром 5 июня немного прояснилось, но это продолжалось недолго: погода в Англии часто меняется по нескольку раз в течение одного часа. Тучи снова покрыли небо, долина помрачнела, барометр продолжал падать..
Наступил вечер. Корреспонденты стояли перед домом, смотрели в небо, где мутные звезды, будто играя в прятки, то исчезали во мраке, то, едва различимые, появлялись вновь. Шумел вековой парк. Вскоре сквозь его монотонное гудение мы услышали гул моторов. Он нарастал, потом превратился в потрясающий рокот, от которого задрожали окна старого дома. В долине, как казалось, совсем недалеко, вспыхнул прожектор, затем другой, третий… Их лучи вытянулись на юг: они показывали десантным самолетам и планерам путь к сборному месту над равниной Салисбэри. Оттуда воздушная армада направилась в Нормандию.
В это же время морской флот двигался через канал. Военные корабли, десантные и вспомогательные суда шли с такой скоростью, чтобы на рассвете быть у нормандских берегов. Расстояние между избранным плацдармом и главными портами вторжения — Портсмутом, Саутгемптоном, Пул-Харбор, Уэймут и Нью-Хейвен — достигало 150–170 километров. А Дувр, Плимут и Давенпорт были в 240 километрах, другие порты еще дальше.
Бессонная ночь казалась бесконечно длинной. Бледное утро не принесло облегчения. Старший офицер молча встречал корреспондентов и отрицательно качал головой: никаких новостей. Лишь в седьмом часу штаб ответил на запрос корреспондентов, что они могут сообщить о начале вторжения на европейский континент.
В то утро, как мы выяснили несколько позже, шесть пехотных и три парашютных дивизии союзников, пытаясь отрезать Шербурский полуостров, оседлали дорогу Валонь — Карантан. Шестая британская парашютная дивизия, нацеленная на высоты севернее Кана, «промазала», выбросившись несколько восточнее своего объекта. Она захватила переправы через реку Орн и канал, связывающий Кан с морем. Две британские и канадская дивизии завладели всем берегом, от устья Орн до города Ароманш. Западнее высадились три американские дивизии, создавшие серию плацдармов от Ароманша до Валонь.
Перед высадкой берег подвергли ожесточенной бомбежке. Военные корабли, сопровождавшие десантную армию, обрушили на него всю мощь своего огня. Под его прикрытием части вторжения пошли в атаку. Немецкое сопротивление было местным, случайным, слабым. Войска вторжения развернулись на берегу, прошли всю зону, пышно именуемую немцами «укрепленной полосой Западного вала», и углубились в Нормандию. Наступающие части уже поддерживались «танками Решающего дня». Правда, часть из них отказалась плыть, пойдя на дно прямо с десантных судов. Один американский танковый батальон потерял в воде двадцать пять из двадцати семи своих машин.
Но немцы, вяло огрызаясь, уползали в нормандские холмы, подальше от берега…
Через несколько дней погода улучшилась. Поток войск, вооружения, продовольствия устремился к французскому берегу. Плацдарм быстро расширялся, вбирая все новые и новые дивизии. Через канал двинулась вторая волна вторжения. Корреспондентам второго эшелона было приказано отправиться в Нормандию.
Во тьме, густой и влажной, мы выстроились под окнами нашего дома, ожидая переклички. Шагах в двадцати, невидимые в ночи, тихо урчали машины. В доме, за нашей спиной, хрипел полевой телефон, и связист настойчиво звал: «Джо, Джо, Джо!» «Джо», наконец, отозвался. Связист передал шифровку, назначил какому-то Билю свидание на завтра в пивном баре Винчестера и умолк. Снова воцарилась тишина. Слышно было, как по листьям клена щелкали запоздалые капли.
В четыре тридцать, на рассвете пасмурного дня, мы сели в машины, и наш «конвой» — автоколонна — тронулся в путь. Никто, кроме начальника конвоя, не знал, куда мы едем. Винчестер миновали, когда уже совсем рассвело. По обеим сторонам дороги стояли мокрые и тихие сады, между ними тянулись огороды, появлялись поля, четко разграфленные на квадраты и прямоугольники мелких владений. Изредка попадались новые дворцы и поместья, обнесенные высокими кирпичными стенами, и старые замки с зубчатыми башнями и узкими окнами. Странными казались эти памятники средневековья, отгородившиеся от мира. Но это не были просто памятники. На их флагштоках развевались британские флаги — прямое доказательство того, что внутри этих средневековых владений идет жизнь и обитатели их находятся под покровительством британской короны. В лесочках, а иногда прямо вдоль дороги, камуфлированные только зеленым брезентом, стояли машины, тянулись штабеля снарядов, торчали пушки. В глубокой выемке глиняного карьера прятались десятки новых танков.
Начался разговор о том, как долго не удавалось найти хороший танк — быстроходный и прочный. Лейтенант Эдварде, до войны ливерпульский журналист, восхищался новой машиной, но говорил:
— Дороговат, ох, как дороговат! Двадцать восемь тысяч фунтов! (Почти шестьсот тысяч рублей.)
— Двадцать восемь тысяч! — восклицал корреспондент «Йоркшир пост» Излингворс. — Это же шесть хорошеньких домиков…
Около двенадцати часов дня мы достигли нашего маршевого двора расположившегося в Эпингском лесу, в окрестностях Лондона. У самого входа нас задержали. Автоколонны вливались в большие ворота одна за другой. Лица солдат были черны от пыли: видимо, колонны прошли большое расстояние. Молодой и очень общительный лейтенант Доул, с которым я познакомился в Винчестере, толкнул меня в бок, обращая внимание на «студебеккер», украшенный красным флагом с серпом и молотом. На борту виднелась крупная надпись: «Лонг лив гуд олд Джо!» (восклицание в честь И. В. Сталина).
— Ваши друзья, — сказал Излингворс, обращаясь ко мне.
— Тут все ваши друзья! — поправил его Доул, показывая широким жестом на огромный шумливый лагерь. — Флагов на машинах у других, правда, нет, но все они охотно подхватят эти слова.
Лейтенант ошибся относительно флагов. В тот же полдень, гуляя по лагерю, я обнаружил их еще на нескольких грузовиках. У одной машины копались водители, рядом стояли «пассажиры». Они выжидательно смотрели на подходившего к ним военного корреспондента и четко ответили на приветствие.
— Послушайте, парни, почему вы украсили свою машину этим флагом?
Солдаты смутились, стали переглядываться. Наконец, один из них, смотря поверх моей офицерской фуражки, тихо, но твердо спросил:
— Имеете какие-нибудь возражения, сэр?
— Нет, конечно! Я просто хотел знать. Это же флаг моей страны.
1 Маршевый двор — английский военный термин — место сосредоточения войск перед погрузкой на транспорты.
— Провались я!.. — воскликнул солдат. — Не может быть! Вы русский?
Они окружили меня, пожимая руки и выражая наперебой свое восхищение борьбой Советской Армии. Это были, несомненно, искренние друзья. Они понимали, как велико бремя, свалившееся в этой войне на плечи русских. Солдаты жалели о своем долгом бездействии: каждый лишний месяц войны не только отодвигал их свидание с семьями, с родными, но и уменьшал их шансы найти старые места в жизни: все прочнее обосновывались на этих местах другие. Из дома, где их, конечно, любили и тревожились за них, приходил запрос за запросом: когда же они, солдаты британской армии, откроют второй фронт?!
— А что мы могли сделать? — вопрошал солдат. — Такие дела решаются парнями повыше нас.
В офицерской столовой маршевого двора говорили только о фау-один[13] Позапрошлой ночью, оказывается, в Лондоне разорвалось несколько самолетов-снарядов. Власти, стремясь предотвратить панику, запретили газетам упоминать о них. Прошлой ночью немцы снова обстреляли город. Теперь уже многие лондонцы не только слышали рокот самолетов-снарядов, но и заметили огненные хвосты, прорезывающие тьму, подобно фантастическим метеорам. Зенитки открыли огонь: снаряды один за другим грохнулись на землю, вызывая мгновенное зарево. Никто не мог сказать, были они сбиты или упали сами.
Перед вечером мы видели этот проклятый снаряд. Он похож на одномоторный самолет без пропеллера. Только на конце фюзеляжа вместо руля поворота виднелась большая сигарообразная труба; в ней сжигалось горючее, движущее снаряд. Когда кончался запас горючего, рассчитанный на определенное расстояние, снаряд падал.
Самолет-снаряд вынырнул из облаков и устремился по прямой к центру города. Мы слышали, как прекратился его рокот, увидели, как сделал он короткий разворот влево и отлого заскользил вниз. Над городом взвился колоссальный черный фонтан. Через несколько секунд донесся потрясающий взрыв.
Скоро появился другой снаряд, третий. Чем ближе был вечер и гуще облака, тем чаще слышался грохот самолетов-снарядов, тем тяжелее становилось грохотание в городе. Зенитки ревели с бешеным остервенением, но они не могли остановить взрывы, от которых содрогался даже наш лес. (Несколько дней спустя обнаружилось, что противодействие зениток в городе скорее приносило вред, а не пользу. Снаряд все равно должен где-нибудь упасть. Зенитки же, сосредоточенные вокруг важных объектов, подбивая снаряд, как бы помогали ему найти цель. Они «приземлили», например, блуждающий снаряд на мост Ватерлоо, который сами охраняли. А этот мост связывает два крупнейших вокзала английской столицы — Ватерлоо и Чарингкросс — и одну из важнейших линий метро — Бикерлоу. Зениткам в Лондоне строго запретили стрелять по самолетам-снарядам.)
Но в тот долгий вечер и в ту ночь зенитки бесновались, и их беспрестанный грохот перекрывали только рычание и взрывы самолетов-снарядов. Мы лежали в большой палатке, прислушиваясь к этому угнетающему громыханию.
— Это как артиллерийский обстрел, — говорил лейтенант Эдварде. — По такой цели, как Лондон, нетрудно попасть.
— Но это же недостойно, это подло, — возмущался портсмутский журналист Дуайт.
Биль Уайт, американец, был настроен более философски. Он полагал, что «это» открывает новую эру не только в военном деле, но и в транспорте. Капитан Роутс, бледнолицый и светловолосый, в очках с железной оправой, с грустью вспоминал первые дни войны, когда англичане устраивали пышные и торжественные похороны немецким летчикам, сбитым над Лондоном. Он и теперь восхищался «рыцарским духом» англичан.
— Простите, — вмешался я, — а венки от жертв, которые были убиты немецкими бомбами, не забывали возлагать?
Капитан поднял голову с подушки, поправил очки, словно хотел получше рассмотреть меня, потом соболезнующе улыбнулся и разъяснил:
— Этими похоронами мы отдавали долг прежде всего нашим собственным человеческим чувствам. Вы же знаете: англичане — спортсмены, а хороший спортсмен всегда великодушен к неудачливому противнику. Вам это, конечно, непонятно, вы пристрелили бы их сразу.
— Насчет последнего вы ошибаетесь: мы не расстреливаем пленных. Но мы считаем, что война слишком дорого обходится народам, чтобы ее можно было рассматривать как спорт, и мы не можем относиться к вооруженной автоматом немецкой горилле, как к спортсмену.
Капитан пробурчал что-то о разных точках зрения, о сложности русского характера, известного еще по Достоевскому, и прочее. Его поддержал корреспондент «Дэйли геральд» Мэтьюз. Остальные молча присоединились к ним. Кадровое офицерство сохранило свои старые представления о войне, о мире, в политике оно усваивало и повторяло зады реакционной печати, сваливая порою в одну кучу правых и виноватых. Несмотря на союзные отношения между Англией и Советской Россией, многие офицеры продолжали думать о русском народе по старому шаблону, состряпанному английской печатью еще четверть века тому назад и мало изменившемуся за эти последние двадцать пять лет.
Особенно наглядно, хотя и несколько неожиданно, это раскрылось передо мною, когда неделей позже в мою комнату в Байе, в Нормандии, ввалилась группа офицеров «дивизии королевы». После пары стопок коньяку начался шумный разговор, полухвастливый, полуоткровенный. Молодой майор, только что вырвавшийся из стен имперского штаба, стал проклинать немцев. Традиционное английское хладнокровие изменило ему при простом упоминании о немцах. Его серые глаза посветлели и стали неподвижными, словно окостенели, узкие губы резко сжались. Он уверял меня, что английская армия готова покончить с немцами раз и навсегда.
— Мы сыты ими по горло, — говорил он, проводя пальцем по загорелому подбородку. — Я не верю всем этим глупостям о плохих немцах и хороших. Немец — всегда немец. Лет семь назад я, возвращаясь из Индии, познакомился на пароходе с одним, как говорят, «хорошим немцем», антигитлеровцем. Уже на третий день нашего знакомства он предложил Англии объединиться с Германией, чтобы править всем миром… Батальонный капеллан, отнюдь не склонный, судя по свекловичному носу, к пуританскому воздержанию, рьяно возражал майору, уверяя, что он может не любить только отдельных немцев, а вообще «немцы очень симпатичный народ» и капеллану они весьма нравятся. В доказательство своего чисто «индивидуального подхода» капеллан сознался:
— Мне, например, не нравятся русские. Но это не значит, что я не могу хорошо относиться к отдельным русским. (Капеллан был католиком; он, как я узнал позже, не упускал случая лягнуть советского союзника Англии даже во время проповедей.)
— Мы всегда плохо понимали русских, — отозвался майор, — мне кажется, несмотря на нашу самоуверенность, мы всегда немножко побаивались их. Это опасение часто искусственно насаждалось и культивировалось…
— И оно оправдывалось, это опасение, — вмешался в разговор уже захмелевший полковник. — Русские всегда были агрессивны в отношении Англии.
— Агрессивны, полковник? Простите меня, как русский, я знаю историю России лучше, чем историю Англии. Может быть, вы напомните мне, когда и какая русская эскадра бомбардировала английскую территорию? Может быть, вы скажете мне, когда и где русские войска высаживались в Англии? Вы не помните, полковник? Нет? А я могу сказать вам, что за последнее столетие Англия дважды вторгалась на русскую землю. Вы знаете, конечно, что фельдмаршал Айронсайд, кажется, ваш недавний начальник, избрал себе титул «лорд Архангельский» в ознаменование своих ратных подвигов, якобы совершенных у этого города, Архангельск ведь тоже находится на русской земле…
Сообразив, что его вылазка не удалась, полковник попытался с честью отступить. Он еще допускал мысль, что Англия могла совершить ошибку в прошлом, но решительно отвергал даже возможность ошибки в настоящем.
Майор с некоторым раздражением следил за разглагольствованиями полковника и облегченно вздохнул, когда тот ретировался.
— Мне кажется, — продолжал он, — интерес к русским всегда был большим. Сейчас к этому интересу прибавилось настоящее восхищение мужеством народа. Мы понимаем теперь вас значительно лучше, чем когда бы то ни было. И мы решительно не хотим старых глупостей в отношении России.
— Вы говорите: «мы»…
— Да, мы. Я имею в виду офицеров, армию.
— Это, конечно, много. Но ведь не армия направляет политику Англии.
— Я знаю… Я знаю, что роль армии равна тут нулю. Некоторые парни с красными околышами (красные околыши носят высшие чины английской армии) могут делать тут больше, чем вся армия. Мы можем сказать свое слово через парламент…
— Не будь глупцом, Генри, — прервал его один из офицеров, — мы можем повлиять на парламент так же, как на завтрашнюю погоду.
— Но мы можем захватить его в свои руки, — убежденно возразил майор. Он рассказал, что еще осенью 1943 года армейская газета 8-й армии в Северной Африке организовала «пробные выборы в парламент». Офицеры и солдаты всех политических партий развернули настоящую предвыборную кампанию: устраивали митинги, произносили речи, распространяли листовки. Консерваторы потерпели на «пробных выборах» сокрушительное поражение. За годы войны армия сильно полевела. Учитывая влияние солдат в семьях, майор ожидал, что очередной английский парламент будет «левым».
Отметим здесь между строк, что консервативное руководство страны, наблюдавшее это полевение армии, пыталось устранить солдат от активного участия в избирательной кампании, ускорив выборы в парламент.
После постыдного выступления английской армии против бельгийских и греческих патриотов цензура отметила увеличение критики правительства и лично Черчилля в солдатских письмах домой. Солдаты советовали голосовать за лейбористов, надеясь найти в них достойных представителей народа. Их ожидания не оправдались. Лейбористское правительство, выслуживаясь перед правящей верхушкой Британской империи, не изменило реакционного курса консерваторов во внешней политике, несмотря на огромные изменения в Европе, к приняло меры к укреплению внутренних позиций господствующего в Англии класса.
Идейная пустота части кадровых офицеров, рассматривавших войну как спорт, казалась мне не только серьезной угрозой борьбе союзников против общего врага, но и несчастьем для самих офицеров: физически нельзя было вынести всех лишений и трудностей войны без того вдохновения, которое может быть определено как «идейное воодушевление», без ясного осознания моральной правоты своего дела, без непоколебимой устремленности к четко видимой цели. У меня создалось впечатление, подкрепленное затем многочисленными встречами и разговорами, что рядовое офицерство английской армии сознавало политическую цель вторжения на европейский континент очень туманно. Это было, конечно, выгодно реакционной части генеральских и бригадиро-полковничьих кругов, которая в свою очередь лишь выполняла волю людей, видевших в освобождении Европы от гитлеровской оккупации не великое прогрессивное дело, а только возможность подчинить ее своему влиянию.
В самые последние годы каста английских кадровых офицеров, известных в простонародье под именем «медных картузов», была разбавлена молодым, более или менее демократически настроенным, вышедшим из среды британской технической интеллигенции офицерством инженерных, танковых и авиационных войск. Английские врачи, адвокаты, писатели, журналисты и даже государственные служащие, отличающиеся высокими заработками и вполне безбедным существованием, целиком срослись с правящим классом, стали его активной составной частью. Английская техническая интеллигенция, находясь, как некое средостение, между рабочими и работодателями, обладает незначительным социальным весом и незавидным экономическим положением. Некоторые из ее наиболее изворотливых представителей выходят «в люди», становятся директорами и совладельцами предприятий. Однако это бывает очень редко. Техническая молодежь обречена тянуть лямку на фабриках и заводах наряду с мастеровыми я рабочими.
Кадровое офицерство встретило «техников» без особого восторга. «Техники» звали кадровых «медными картузами», те именовали их «чумазыми». Недавние выходцы с заводов и шахт были лейбористами по убеждениям, между тем как большинство старых кадровых офицеров поддерживало консерваторов. Разделение шло снизу доверху. Кадровые избрали своим кумиром и вождем фельдмаршала Александера, католика и реакционера, объявив Монтгомери «выдвиженцем толпы»; «техники» поносили Александера и прославляли Монтгомери.
Но это размежевание стало для меня ясным позже, в Нормандии. В первых разговорах с офицерами в Эпингском лесу казалось невозможным отличить лейбористского офицера от «медного картуза»: он имел такое же путаное представление о войне, о фашизме, о мировой политике, как и обычный кадровый офицер вроде капитана Роутса. Заметно было только, что среди «техников» чаще попадались люди, видевшие, что интересы Великобритании лучше обеспечиваются не в борьбе против советского народа, а в союзе с ним.
Почти двое с половиной суток мы отсиживались в Эпингском лесу, прислушиваясь к грохоту самолетов-снарядов и реву зениток. Изредка раздавался крик: «Берегись!» Это означало, что снаряд летит к нам. Все бросались в узкий окоп, наполненный дождевой водой. Снаряды проходили мимо, к городу. Вымазанные глиной, мы возвращались в палатку, кляли немцев, а заодно и наше начальство, которое задерживало нас здесь. Мрачное настроение было рассеяно на другой день сообщением английского радио о сокрушительном ударе Советской Армии по немцам у Витебска.
Вечером того же дня нас погрузили в просторные лондонские автобусы, доставили в порт на Темзе, и ровно в десять часов военный транспорт «С-190» тронулся вниз по течению. Соседи по конвою — королевские гусары, ныне оседлавшие танки, — провожали нас оглушительным криком, швыряли вверх береты, пытались что-то петь. К мосту, который высился в 200 метрах впереди, подошли неправильно, пришлось дать обратный ход. Гусары подняли свист, завопили: «Не в ту сторону движетесь! Прямо вперед!» Словно повинуясь крикам, судно задержалось на полминуты, затем медленно двинулось вперед. Гусары восторженно заорали: «Счастливого пути!», «До скорой встречи в Берлине» Через минуту и их транспорт оторвался от причалов и пошел за нами. В густеющей тьме пароходы тихо пробирались по реке. Отлогие берега быстро исчезали во мраке. К черному небу поднимались едва различимые силуэты редких домов, кое-где сквозь затемненные окна желтыми струйками просачивался свет.
Утро пасмурное, ветреное, застало нас в устье Темзы. Похожее на большой залив, оно отгородилось от моря огромной стальной решеткой. Здесь собрались десятка три-четыре судов. Над ними плавали цинкового цвета баллоны воздушного заграждения. По ту сторону решетки лениво, словно для собственного удовольствия, курсировали эсминцы и истребители, охранявшие нас.
Лишь в полдень конвой тронулся дальше. Одно за другим суда разворачивались в заливе и выходили за ворота. Конвой вытянулся на несколько миль. Справа от нас едва виднелся берег, скрывавший свои очертания за мутной пеленой тумана; между берегом и нами, подобно скворешням, поднимались над водой огневые бетонированные гнезда, охраняющие побережье от непрошеных гостей. Слева, прикрывая нас с моря, вытянулась густая цепочка эсминцев и истребителей. Еще дальше шло несколько крейсеров, которым было приказано провести в полной сохранности наш драгоценный конвой через Дуврский пролив. Я не сказал еще, что с нами шла танковая дивизия. До самых сумерек суда пробовали оружие: палили из орудий, зенитки и ракетные установки усердно плевались огнем и железом в мирные облака.
В сумерках, после ужина на скорую руку, я пошел на корму, где меж легких танков и броневиков расположились бойцы разведывательного бронебатальона. Внимательно разглядев мои корреспондентские погоны, солдаты уселись снова на брезенте, освободив мне место: они всегда охотно встречали корреспондентов. Завязался разговор о войне, о советском наступлении в Белоруссии, сообщение о котором только что передавало радио, о самолетах-снарядах, о возможности немецкого нападения на наш конвой. В последнее почти никто не верил, во всяком случае противника никто не боялся: авиация немцев была занята на Востоке, а их морской флот не мог состязаться с английским.
— За чистое небо над Англией надо благодарить русских, — сказал радист, сидевший справа от меня. — С начала германо-советской войны немцы тут только редкие гости, а не завсегдатаи, как прежде. Помните сентябрь сорокового года? Небо было полно этих проклятых джерри, а солнце целыми днями пряталось за дымовой завесой: горел Лондон, да как еще горел…
Никто не отозвался; лица солдат помрачнели при одном воспоминании о тех днях. Я решил, что настал подходящий момент, чтобы поставить им вопрос, который интересовал меня. Объяснив солдатам, что каждый из нас совершает сейчас своего рода переход через Рубикон (пришлось сделать короткое историческое отступление), я спросил:
— Зачем вы высаживаетесь на европейском континенте?
— Ну, это ясно, — быстро ответил радист, — помочь русским разбить джерри.
— А с какой целью?
Долгое и трудное молчание. За кормой шумела волна. Над нами в облаках появилась большая луна, скользящая прямо вниз. Она то выглядывала, то исчезала, и лунная дорожка на воде то вытягивалась далеко во мрак ночи, то меркла.
— Фу ты, — отозвался, наконец, кто-то за моей спиной, — так просто, а не скажешь.
Молодой капрал пустился в рассуждения о бесчестной алчности немцев, которые не могут найти себе покоя в Европе и портят жизнь мирным людям. Но это не давало ответа на мой вопрос. Шофер бронеавтомобиля, в мирной жизни — молочник, видел цель в отмщении немцам за разрушенные английские города. Штабной писарь, до войны — подручный своего отца в маленьком меховом магазинчике, читавший, как он случайно признался, «Дэйли мейл», полагал, что было бы рискованно следовать совету радиста и «разбивать джерри без остатка». Он находил опасным для Англии остаться один на один с мощной Россией (Францию он безжалостно сбрасывал со счетов).
Замечание писаря задело людей за живое. Радист решительно высказался против антисоветских опасений. Молочник вспоминал, что русские никогда не приносили англичанам вреда, тогда как немецких бед нельзя было обобраться. Капрал считал, что правильнее будет держать в определенных рамках и немцев и русских.
Несколько детализируя вопрос, я спросил, что каждый из них ждет для себя от вторжения в Европу, от победы союзников. Я спросил всех десятерых по очереди. Семеро дали пессимистические ответы. Они, конечно, понимали великое значение победы союзников над немцами: она несла народам благословенный мир, отнятый немцами. Но они вовсе не ожидали, что их социальное и материальное положение улучшится после войны. Наоборот, они опасались, что, возвратясь домой, не найдут даже того, что имели до войны. Бывший чертежник обреченным тоном заявил, что они уже теперь ни на что не годны, кроме как ползать, подобно ящерицам, на животе, стрелять на бегу да падать на землю с необычайным проворством. Дома тем временем подрастет поколение, которое не знает всего этого, но будет уметь чертить, делать хорошие вещи, работать. Молочник не соглашался: после войны он рассчитывал найти даже место шофера автобуса или такси: он ведь приобрел в армии профессию.
Из трех «оптимистов» один служил до войны клерком в экспортной фирме, где он, чтобы продвинуться по службе, должен был изучать французский язык. Парень надеялся во Франции найти недостающую ему разговорную практику. Сын лавочника ожидал расцвета бизнеса. Радист верил в то, что, изгнав немецких фашистов, народы рассчитаются со своими отечественными реакционерами (он назвал их популярным в Англии словечком — тори), простой народ поумнеет, не допустит больше войн и займется устройством своих и без того запутанных дел.
Чертежник, выругавшись, безапелляционно заявил, что ничего подобного в Европе не случится, ибо народам все равно не дадут жить так, как они того хотят. Тем же раздраженным тоном он рассказал, что группа его товарищей в Италии намеревалась помочь итальянцам «демократизироваться». Солдаты ходили на собрания итальянских крестьян и горожан, выступали с речами против фашизма и реакции. Они советовали выбирать старостами в деревнях и мэрами в городах левых, в том числе коммунистов. Но военные власти, по просьбе союзного военно-оккупационного управления, немедленно положили этому конец. Солдатам пригрозили военным судом, если они не перестанут «вмешиваться во внутренние дела Италии».
— Ад на их голову! — ругался парень. — Нас заставляют проливать кровь за «освобождение» той или иной страны, но нам запрещают вмешиваться в политику.