Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы встретились в Раю… - Евгений Антонович Козловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В дверь постучали: Арсений, вы дома? и через психологически не мотивированную, явно недостаточную, чтобы услышать ответ, паузу: к телефону! Арсений поднял голову: оказывается, заснул прямо за столом, над страницами Проверяющего. Комаров спал в предпоследний раз в жизни, и сон его вил глубок и тяжел. Рука затекла, тело ныло. Спасибо, Вера Николаевна, иду.

Телефонная трубка лежала на диванчике, протянувшись напряженной спиралью шнура к пристенной полочке, к черному аппарату. Неоднократно падавший, был он в нескольких местах залатан потерявшим клейкость и прозрачность, жухлым, грязно лохматящимся по краям скотчем. Арсений взял трубку, но услышал лишь резкий писк коротких гудков. Предполагая случайный разрыв линии, Арсений нажал на рычаги и стал ждать повторения вызова. Телефон молчал, зато из комнаты донесся едва слышный, но дико настырный звонок поставленного на одиннадцать будильника.

Эти чертовы машинки готовы звонить бесконечно, пока батарейка не сдохнет! Арсений вернулся к себе и резко ударил по клавише.

26.

Соль шизофренического сюжета, который Арсений предназначал в ненаписанном рассказе своему шурину Мише, была не столько в экстравагантности идеи, — коль уж находятся террористы, взрывающие в воздухе пассажирские самолеты, почему бы не взорвать и Московский метрополитен? — сколько в подробной, методичной разработке деталей сумасшедшего плана.

Как эти самые китайцы организовали диверсионную группу, было не важно, ибо очевидно, что набрать ее в Москве — раз плюнуть: ведь подложить втихаря бомбу куда проще, чем, например, выйти в одиночку с листовками на площадь Маяковского, а, как известно, находятся и такие оригиналы. Взрыв наметили бы на восемь утра: самое пиковое время, когда полно народу, когда на линиях — все поезда и до которого к тому же полных два часа на подготовку.

При современном уровне техники изготовить три-четыре сотни мини-бомб и установить часовые механизмы взрывателей синхронно проблемы бы не составило. Далее: на каждую из восьми линий вышло бы по три добровольца: один сел бы в голову, второй — в середину, третий — в хвост поезда. Всякий в своем вагоне оставил бы по бомбе, прилепив ее на магнитной присоске под сиденьем или внизу у нерабочей двери, потом вышел бы на станции и еще одну бомбу оставил бы на перроне: под скамейкою, в урне, на гигантском ли пылесосе — где удастся. Потом они снова бы сели, уже в следующий поезд, оставили бы по бомбе и там и вышли на следующей станции. Проехав от конечной до конечной, они начинили бы взрывчаткою все станции и практически все поезда. Где-то в половине восьмого подготовка бы завершилась, диверсанты разбежались-разъехались по сравнительно безопасным местам, а в восемь под Москвою произошел бы грандиозный взрыв. Силу бомб рассчитали бы так, чтобы вывернуть землю до поверхности даже на самых глубоких местах. Неизбежно случилось бы, что и воды Яузы и Москвы-реки хлынули в образовавшиеся бреши, наверняка рухнули бы и метромосты, — словом, фейерверк вышел бы масштабный, вряд ли кому удалось бы спастись, а если б кому и удалось, они пораспустили бы слухи о таких ужасах, каких не происходило и на самом деле.

Резонанс события был бы потрясающ в смысле не только прямом, мировая общественность долго обливалась бы слезами и заходилась в праведном гневе, хоть по сравнению с десятками миллионов сограждан Арсения, погибших пусть не так эффектно, зато совсем уж бессмысленно, взрыв метрополитена выглядел бы сущим пустяком.

Короче, вот такую безумную идею хотел предложить Арсений для разработки своему герою. А потом раздумал: скучно. Тех-но-ло-гия.

27. 11.25–11.40

Заставить себя выйти на кухню Арсению просто не хватало сил: распределение между хозяйками времени, столов и конфорок, сложная, годами устанавливавшаяся система собственности и приоритетов, омерзительные, как ему всегда казалось, запахи из-под крышек вечно преющих на газе кастрюль, сковородок и бельевых баков, развешанные вперекрест дырявые и штопаные простыни, кальсоны, комбинации, атмосфера тяжелой, густой тропической духоты — все это было не для капризных нервов. Поэтому завтракал Арсений обычно по пути на службу в никогда, вероятно, не мытом параллелепипеде забегаловки-стекляшки.

К этому времени стекляшка и обычно-то набивалась под завязку; сегодня же в буфете давали пиво, и алкашей собралось сверх обыкновенного, так что поверхностным взглядом и не отыскать свободного места ни за одним из полутора десятков шатающихся стоячих столиков — единственной здесь мебели; да и разогреться присутствующие успели выше среднего градуса.

Кого только не было тут: рабочие с почтовых ящиков, щедро раскиданных вокруг; старики пенсионеры; студенты; грузчики из соседнего магазина; вконец опустившиеся пропойцы обоего пола; некогда знаменитый писатель; даже стыдливая стайка технической интеллигенции в галстучках-самовязах и с портфельчиками у ног. На стене для порядка висела — золотом по черному — табличка: ПРИНОСИТЬ С СОБОЙ И РАСПИВАТЬ СПИРТНЫЕ НАПИТКИ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ, мирно соседствуя с большим красным, засранным мухами плакатом: силуэты вождей мирового пролетариата призывали ВПЕРЕД, К КОММУНИЗМУ. Старуха уборщица — тусклая медалька на засаленном халате — топталась между столиков, собирая пустые бутылки, на которых одних зарабатывала больше, чем дважды дипломированному Арсению удавалось на государственной службе.

Сам Арсений выпивать не любил, но к алкашам обычно относился со злорадно-доброжелательным любопытством. Сегодня — нет: видать, судьба выпала герою романа с самого утра раздражаться, и он чуть не с мазохистским наслаждением отмечал окружающие пакости: звон горлышек о кромки кружек, запах разбавленного сначала в подсобке водою, после — под столиком — водкою пива, лужу блевотины в углу. За стойкою все имелось обычное: жидкая пузырящаяся сметана в нечистых стаканах; уже с виду несъедобная колбаса на тарелочках «Общепит»; скоробившийся, покрытый слезами, толсто нарезанный сыр; рыбно-томатное крошево из консервной банки. Арсений взял сметану, сосиски, вчерашнюю булочку и стакан сильно подорожавшего — с тех пор чай подавать здесь перестали — и как будто от этого ставшего еще противнее кофе — белесой прохладной бурды, куда вбухано никак не меньше четырех кусков сахара: рубль двадцать две. Алюминиевые ложечка и вилка — сбывшийся сон Веры Павловны — скользко лоснились под пальцами, целлофан отдирался прямо с огромными кусками сизых сосисок, руки моментально покрылись липким жирным соком. Ни салфеток, ни горчицы на столах, естественно, не наблюдалось.

Эта стекляшка была единственным местом, где Арсений не позволял себе распускаться: требовать заведующего, писать в жалобную книгу, махать красными журналистскими корочками: ближайшая и одинокая точка питания в окрестности, она кормила всю редакцию: их тут знали наперечет, сплетничали, переносили, и, чтобы не раздражать против себя коллег и начальство, не выглядеть в их глазах непуганым идиотом, Арсений осаживал нервы. Впрочем, в ругани и писании жалоб вообще, где угодно, смысла тоже содержалось чуть; вернее, в момент написания жалоба иногда приносила желаемое: продавали что-нибудь без очереди или из-под полы, осчастливливали солью или салфетками, грубо извинялись за грубость — но Арсений прекрасно понимал, что они не виноваты ровным счетом ни в чем (разве как-то очень уж опосредованно, но тогда виноваты все, и он в том числе), что при такой жизни и за такую зарплату, даже, как они, приворовывая, он работал бы точно так же — нет! еще, пожалуй, хуже. Воспитанные на принципах ложного, нищего равенства, поголовно и насильственно имеющие аттестаты зрелости, они, возможно, и не догадывались, что ни на что, кроме мытья посуды или разливания по тарелкам «Общепит» горохового супа, не годятся, во всяком случае, многие из них. Да и такие прынцыпиальные посетители, как Арсений, попадались все реже и реже, и ориентироваться на них выходило себе дороже. Основная масса казалась довольною и даже адвокатствовала: ишь разорался! Жрет сосиски и еще залупается! Посмотрел бы, что творится у нас, — после чего следовало название одной из подмосковных областей.

Кто-то сильно толкнул Арсения под руку, и, была б вилка стальною, он непременно пропорол бы себе щеку. Взбешенный, Арсений повернулся, но не успел даже сверкнуть глазами: сразу заметил, что слишком огромен, дегенеративен и пьян задевший его амбал. Боже! да Арсений ли четыре года назад написал это стихотворение?! Что он, глупее тогда был, что ли? Спокойнее? Не успел еще дойти до ручки? Или просто кокетничал, играл в доброту, в народолюбие, во всепонимание?

В холодный день, в дождливый день, в унылый день осенний, что до сих пор среди людей зовется «воскресение», толклись бедняги-алкаши у винного отдела, для равновесия души и для сугрева тела уйдя на время из семьи в объятья магазина. А время двигалось к семи, и винная витрина была уже почти пуста: сырки, две банки мидий, да белый вермут — кровь Христа, больного лейкемией. И братия его брала и под открытым небом хлебала прямо из горла, закусывая хлебом, и окуналась в полусон почти на грани счастья. И было что-то в этом всем от таинства причастья. А среди них ходил один в потертой телогрейке, и было видно: гражданин пропился до копейки. Я знал ясней, чем по руке, по ощущенью боли в его глазах: он о глотке, о капле алкоголя мечтал. Толкался напоказ с счастливчиками рядом и молча, получив отказ, стушевывался. Прятал глаза и удалялся прочь. А мне казалось: это глаза бессильного помочь жида из Назарета. 28.

«Проверяющий» был первой и до сих пор самой любимой прозой Арсения — раньше он писал только стихи. Еще долго после того, как возник в сознании сюжет, составясь из фрагментов впечатлений разных лет: встреч, знакомств, связей, больше — мест действия; осколка чьего-то плохо сделанного верлибра; воспоминаний о чтении Камю, Арсений не решался прикоснуться к бумаге. Стихи, думал он, автоматически страхуют от неточности: прежде чем найдешь верно звучащее, укладывающееся в строку, как влитое, слово — переберешь их тысячи, успеешь взвесить и понять, какое именно нужно, а если даже и не найдешь — навсегда запомнишь слово-заплату, станешь мучиться, пытаться избавиться, особенно смущаться, когда в чтении вслух доходит до него, стараться невнятно проболтать его, наигрывая поэтскую манеру чтения и тем самым только акцентируя на нем внимание слушателей, которые, впрочем, чаще всего ничего и не замечают. Проза куда страшнее, казалось Арсению тогда. Слишком уж она вольна, слишком свободна!

Ужас перед свободою был велик, и Арсений сам не понимал толком, как ему удалось преодоление этого ужаса. Не помог ли ему Кто? Дух Языка? Дьявол? Господь Бог? Сугубый материалист, не признающий никакой мистики, Арсений чувствовал, что она сама нахально втиснулась в его жизнь вместе с Проверяющим, для главного героя которого автор похитил фамилию у едва знакомого парня из компании, куда время от времени затаскивала Арсения Наташка.

Только фамилию, да еще, может, русую бородку, перерезающую шею, ибо реальный Комаров — по рассказам Наташки — являл собою фигуру чисто мелодраматическую: бросив Наталью, он объяснил свой поступок так: дескать, врачи обнаружили у него, Комарова, какую-то смертельную болезнь, белокровие, что ли, и он не хочет портить невесте жизнь скорой своей смертью и производить на свет уродцев. Выглядел больной, впрочем, вполне здоровым. Наталья тогда сильно переживала, как, кстати сказать, и при каждом очередном крушении личной жизни, но отнюдь не из-за болезни любовника, в которую ничуть не верила, а из-за того, что снова, в который раз, оказалась в положении соблазненной и покинутой. По обыкновению же, скоро и утешилась: сначала с Арсением, потом, кажется, с… Нет, считать Наташкины романы — слишком утомительно для памяти. Любовники Натальи спустя определенное время, как правило, переходили в разряд друзей, и через несколько месяцев и она, и Комаров, и Арсений вращались уже в одном обществе, от чего не испытывали никаких экстраординарных эмоций.

Но тут Комаров совершил по отношению к Наташке чудовищную бестактность: он таки умер от этой своей болезни. Наталья вдовой ходила на похороны, потом неделю ревела. Оказалось, что за двадцать семь лет жизни Комаров не обзавелся никем ближе нее, и ей часто звонили теперь его родители, а раз в году вывозили с собою на могилу.

Арсений не помнил, что случилось раньше: похищение фамилии и бородки или узнание о болезни Комарова, но ощущение связи между творческой волею при написании Проверяющего и этой смертью не покидало уже никогда. Может, оттуда и возникла смутная идея Шестикрылого Серафима, впоследствии казненного Арсением в печурке дачи Фишманов, в той самой печурке, куда подкладывал поленья шурин Миша последним вечером недолгого своего счастья.

29. 11.43–11.58

Из стекляшки Арсений решил заглянуть в сберкассу: положить на книжку вчерашний гонорар — и, идучи, молил Бога, чтобы там не оказалось очереди: дело было даже не в том, что Арсений боялся опоздать на службу, — лишних десяти-пятнадцати минут никто бы, пожалуй, и не заметил, а заметил бы — в строку не поставил, — а в том, что Арсению показалось, что еще одну очередь он сегодня уже не выдержит. Бог, вероятно, услышал молитву атеиста: сберкасса оказалась пуста, и, может, как раз поэтому так раздражилась денежная приемщица, только наладившаяся почитать детектив: сквозь вырезанный в стекле полукруг окошечка кинула на Арсения взгляд более чем презрительный и, завладев пухлой, засаленной пачкою, выплюнула через губу: вы что их, на паперти собирали, что ли?

Похоже, я действительно собираю деньги на паперти, улыбнулся Арсений пятью минутами позже, когда обнаружил в витрине киоска «Строительную газету» с собственным рассказом на последней полосе, но, пробегая глазами текст по пути к редакции, улыбаться перестал.

СТЕКЛО

Стащил интеллигент стекло. Завернул в газету, шпагатиком перевязал и в огромный портфель сунул.

Дождался, когда рабочий день кончится, пошел на автобус. Занял место у окошечка и думает: вот, думает, застеклю лоджию: хорошо будет, можно чай пить. И до того размечтался, что чуть свою остановку не проехал.

Вскочил интеллигент с места, стал к выходу пробираться, а народу тем временем в автобус много набилось. И чувствует: хрупнуло стекло в портфеле.

Идет он с остановки домой, и до того ему досадно: и стекло, понимаешь, разбилось, и осколки он тащит, как дурак, надрывается: выкинуть некуда, ни одной урны. Да и перед людьми неудобно доставать из портфеля черт-те что.

А когда совсем уж к дому подходил — мимо такси проехало и его из лужи с ног до головы грязью обрызгало. В такси дама сидит, такая толстая, накрашенная, вся из себя довольная.

Пришел интеллигент домой, сел на стул, и так обидно ему спало, что даже расплакаться захотелось.

Посидел-посидел, а потом как захохочет: ни черта, думает, завтра я два стекла стащу!

Арсения едва не стошнило. Вообще-то, конечно, пустячный рассказик, написанный исключительно ради лишней трешки, не стоил никакого внимания, — однако самовольная замена редакцией нескольких слов оригинала, который — странно! — Арсений, оказывается, помнил наизусть, — повергла прямо-таки в депрессию. Не все ли, вроде, равно: интеллигент или человек, дама или баба, расплакаться или повеситься? — то есть, разумеется, не все равно, не совсем все равно, Арсений прекрасно понимал смысл случившихся превращений, но отнюдь не ухудшение текста невозможно было вынести, не его, так сказать, углаживание, а беспардонное право на правку чужих рукописей, давно не вызывающее ни в одном из редакторов ни малейшей неловкости!

Ну и подонство! пробормотал Арсений. Какое всеобщее подонство! но тут же, на всеобщем подонстве, и осекся, потому что, безусловно, вынужден был подверстать к нему и себя: вспомнил, что совсем первоначально в рассказике стояло еще несколько слов не тех, что теперь напечатаны: спиздил вместо стащил, в «Правду» вместо в газету, ни хуя вместо ни черта — и уж эти-то слова он сам отредактировал, передавая рассказик литсотруднику, сам! — и не потому отредактировал, что счел, будто улучшает, а понимая, что ухудшает, то есть редактировал так точно, как и тот, газетный, редактор: нагло, беспардонно, насильственно, руководствуясь теми же самыми паскудными соображениями, не редактировал — цензурировал, и нужды нет, что свое: так выходило еще страшнее, еще гаже.

Ну нет! твердо сказал себе Арсений. Хватит! Довольно! Со всех сторон получается, что следует срочно начинать роман! И чтобы ни строчки подстроенной, ни слова! А то через пару лет и в самом деле может оказаться поздно: рука просто разучится писать как ей хочется, как ей представляется верным! — твердо сказал и обнаружил себя возле новенького, только из магазина, без номеров еще, «жигуленка», приткнувшегося у поребрика в проходном дворе. Автомобиль сверкал и пах свежим лаком, и у Арсения закружилась голова от блеска и аромата, и рассказ забылся, и роман, и замерцала в сознании четырехзначная цифра из сберегательной книжки, и давнее, но со вчерашнего вечера вполне, наконец, реальное желание иметь такого же «жигуленка» подступило к горлу с новой, почти первозданною остротой.

30.

Почему-то, выхватив его изо всего более чем семисотстраничного текста Арсениева романа, именно к невинному, подобных которому сотни и тысячи печатаются в разных «крокодилах» и «колючках» столько, сколько существует Советская власть, рассказику «Стекло» и прицепился старший лейтенант КГБ Петров, следователь по делу Арсения. Вообще-то Петров литературных тем на допросах не касался, а, взяв за отправную точку заключение экспертизы, что роман А. Ольховского «ДТП» клеветнический (бессмысленно было даже пытаться обсуждать с Петровым, что, собственно, значит: клеветнический роман, ибо роман уже по определению есть вымысел!) — скрупулезно и безэмоционально вел расследование путей распространения последнего — так же точно, как — если б Арсений спекулировал, скажем, золотом, — Петров выяснял бы путь каждого колечка, каждой пары запонок, — но для «Стекла» делал иногда исключение. Глаза Петрова загорались тогда праведным гневом: вы что? Хотите сказать, что наш народ — вор?! Что он только и делает, что тащит?! Почему же народ? со скукою отвечал Арсений. Там ясно сказано: интеллигенция. Даже не интеллигенция, а отдельный нетипичный интеллигент. Это в «Строительной газете» интеллигент, блистал Петров осведомленностью, а у вашего героя — народ!

Возвращаясь в камеру с подобных литературоведческих допросов, Арсений от безделья пытался разгадать природу этого феномена избирательности и за все десять с лишком месяцев никакого другого объяснения поведению Петрова найти не сумел, кроме того, что, видимо, чтобы не развращать старшего лейтенанта, начальство текст романа тому не показало, а ознакомило с преступной продукцией лишь в нескольких выдержках — и вот самой криминальною из них и оказалось несчастное «Стекло».

31.

В первую сцену с Ликой, прикидывал Арсений, стоило бы вплести оттеняющий мотив: звонок из Владивостока вызывает у Арсения не одно раздражение; может, не столько даже раздражение, сколько облегчение, которое, наряду с деньгами, он от Лики скрывает: стыдно. Ведь точно узнать, что муж, в постель которого ты забрался, не войдет в следующую минуту — как в любом анекдоте этой серии, — кое-что значит для спокойствия души.

В сонме героинь романов Арсения замужние женщины занимали самое скромное место, но он крепко запомнил ни на секунду не покидавшее его во время такого рода свиданий неприятное ожидание неудобной ситуации и примитивный страх перед мордобоем. Хорошо все же, что настоящая Лика не замужем!

32. 11.59–12.13

Даже не заглянув в отдел, Арсений пошел к машинисткам: как, Риммочка, готово? спросил у толстой пожилой Риммочки с ярко накрашенными, хоть и коротко обрезанными, ногтями. Сколько с меня? Получив в обмен на червонец пакет рукописи, Арсений прошел к себе. На столе лежал ворох еще влажных гранок под запискою: «Арсений Евгеньевич! Срочно вычитайте. В. И. Л». Что за страсть у нашей Вики, подумал Арсений, подписываться исключительно инициалами? Тут, наверное, не без мании величия: Вика, видно, надеется, что рано или поздно ее начнут принимать за Того, Кто Висит На Стене. Потом спрятал принесенную из машбюро рукопись, разделся, отметив, что Люся уже здесь, а Аркадия нету, сел за стол, подвинул к себе кипу. Вынул из кармана ручку. Посмотрел в окно. Достал сигарету. Охлопал пиджак — черт, зажигалка! — встал, вышел в коридор. Заглянул в соседнюю дверь — никого. Следующая — заперта, только ключик торчит из замочной скважины. Следующая…

По полу ползал Олег: маленький, толстенький, с лысиною во всю голову. Заплатанные джинсы, потертый на локтях свитер. Раскладывал большие фотографии в пока одному ему понятном порядке. Привет, сказал Арсений, спички есть? Олег бросил коробок: «Ронсон» посеял? Оставил, ответил Арсений и зачем-то соврал: дома оставил. Прикурил. Бросил спички Олегу. Спасибо. Вышел из комнаты.

Вернувшись к себе, сел за стол. Пододвинул пепельницу. Ворох гранок пугал величиною и предполагаемой глупостью содержания. Не хотелось начинать. Кстати зазвонил телефон. Отдел информации, сказал Арсений в трубку. Люсю? Сейчас попробую. Люд-ми-ла!! закричал всем голосом. Я-нев-ска-я! Влетела Люся, полная, в очках, спасибо, сказала Арсению, привет! и занялась разговором: слушаю… так… так… вдруг посерьезнела. Да что ты?! Это ж надо ж! Ну! Ну! Ну… Ладно, поняла. Хорошо. Ты только не падай духом. Все образуется. Люся говорила долго, с тягучими паузами; Арсений, как ни пытался вчитаться в гранки, больше слушал Люсю, автоматически отмечая особенности ее речи вроде ударения на первом слоге слова поняла.

Ох, Арсений! Такая неприятность — ты и представить не можешь. Мы с Толиком купили у одного жука «жигули», а деньги, почти все, четыре тысячи, взяли в долг. Толик на днях снова собрался в Афганистан, ну, думали, получит за поездку — рассчитаемся. А сейчас вот позвонил — там у них революция намечается. В душе у Арсения екнуло, однако он улыбнулся: Баллада о прибавочной стоимости? Не стесняясь мужским своим признаком, наряжался на праздники призраком? Чего-чего? не поняла Люся. Каким таким призраком? Галич, говорю. Призраком коммунизма. Песня. «Баллада о прибавочной стоимости». Там у них тоже произошла революция: в Фингалии. Тебе хорошо смеяться, сказала Люся и раздраженно замолчала. Кстати, твою статью завернули. К чему это кстати? спросил Арсений. Люся достала из стола несколько испечатанных листов, объединенных скрепкою, передала Арсению. Он взял, проглядел: никаких пометок. Странно. Да-а…» Действительно как нельзя кстати. Сорок рэ псу под хвост. Ладно, как хотят, им виднее. Снесем в «Культуру». А где Аркадий? Звонил — задерживается. Он дозадерживается. Вика на него давно зуб точит. Так вы что, машину продавать думаете? Кстати.

Люся поколебалась минутку, обидеться или не стоит, сочла, что не стоит: не знаю, пусть Толик решает. А машина новая? Вроде ничего, блестит. Сколько тысяч? Шесть четыреста. Не рублей, километров! Почем я знаю. Могу спросить. Спросить? Угу. И какого года выпуска. Не забудешь? Есть покупатель? Я, может, и сам куплю. Пару тысяч в долг поверите — так и куплю. Такой богатый?

33. 12.14–12.17

Арсений не успел отшутиться чем-нибудь вроде я не богатый, а экономный или сдам, наконец, бутылки — за окном, выходящим на улицу, раздался треск, визг, лязг, скрип тормозов, истошно завопила какая-то женщина. Люся с Арсением прильнули к стеклу: давешний «жигуленок» — Арсений руку давал на отсечение, что именно давешний, тот, что еще пятнадцать минут назад так соблазнительно пах и сверкал в соседнем дворе, — давешний «жигуленок» без номеров, зажатый между надломившимся железобетонным столбом и двадцатитонным рефрижератором, представлял сейчас собою пустую консервную банку, на которую наступили ногой. Снизу банка дымилась, и выскочивший из кабины водитель рефрижератора кричал, сдерживая мгновенно образовавшуюся толпу: не подходи! рванет! Не подходи, говорю!

Там же люди, внутри, прошептала Яневская и больно сжала Арсению плечо. Там же люди! Какие-то люди внутри «житуленка» действительно должны были быть, и Арсений напрягся, заметив, как сквозь черный дым, обволакивающий смятый багажник, мерцают язычки пламени. У них двери заклинило, пояснил Арсений, а издалека уже слышался вой милицейской сирены: оперативность фантастическая.

Гаишная «волга» появилась на месте происшествия как раз в момент взрыва бензобака; «скорой», подкатившей буквально минутою позже, делать было уже нечего, разве наблюдать костер, в который мгновенно превратился «жигуленок».

Заверещал телефон. Отдел информации, ответил Арсений. А, Ирина, привет. Утром не ты звонила? Он держал трубку у уха, не отрываясь от окна. Как Денис? Что значит «что как»! Здоров? Толпа вокруг догорающего автомобиля пухла и пухла, и вот за нею стало уже ничего не видать, кроме черного рваного столба дыма. Продадим! К чертовой матери! Сегодня же продадим! запричитала Яневская. Покупать не передумал? Подожди, ответил Арсений, прикрыв микрофон ладошкою. Видишь, разговариваю; а открыв, сказал в него: понятно. Спасибо. Ну, что тебе еще от меня понадобилось?

Что обычно надобится Ирине, Арсений вообще-то знал, но чтобы она разнюхала, да так быстро, о вчерашнем поступлении!.. Да, сыскные способности великолепные, фамильные. Арсений вовсе не считал себя жадным, алиментов, что называется, не зажимал, но полагал, что четверти получаемой им в журнале зарплаты — вовсе не девяноста, как сказал Лике, а полновесных ста сорока — и журнальных же, которых за месяц тоже набегало под сотню, гонораров вполне достаточно для содержания трехлетнего сына, тем более что и Ирина служит, и есть там весьма, прямо скажем, состоятельные бабушка с дедушкою — а что деньги прочие, добавочные, заработанные на стороне, — это уж его собственные, нераздельные, ибо должны же быть у мужчины какие-то свои деньги, в которых он имеет право не давать отчета никому на свете! Ирина с такой позицией соглашаться не желала категорически и разыскивала, вынюхивала любые, самые дальние, самые мизерные Арсениевы гонорары, рассылала копии исполнительного листа во все возможные и даже невозможные редакции и издательства, — Арсению, в свою очередь, приходилось принимать меры: печататься под разными псевдонимами и в разных республиках, входить с коллегами в анонимное соавторство, писать за всяческих деятелей. Он потому и ухватился за Воспоминания Г., что удалось с Г. договориться не оформлять отношения юридически, а просто по выходе Воспоминаний получить деньги из рук в руки — иначе как же! стал бы Арсений связываться с Г., влазить в вонючее дерьмо его жизни, старательно выделывать из этого дерьма мелкие конфетки и оборачивать каждую ярким хрустящим фантиком! — но Ирина и тут разнюхала, только фиг ей! — формально к Воспоминаниям, и комар носу не подточит, формально Воспоминания написал сам Г., на то они и воспоминания! и, еще не наевшийся славою к семидесяти своим годам, от авторства конечно уж не откажется ни в каком случае! Разве что Ирина потребует стилистическую экспертизу, как в случаях с Гомером или с Шолоховым. Поэтому Арсений чувствовал себя на сей раз вполне защищенным: выслушал до конца, не перебивая, Иринины возмущенно-требовательные вопли, выдержал паузу и спокойно ответил, что коль, мол, так — посылай Г. исполнительный лист; мы, мол, с тобою уже давно договорились: все отношения — исключительно через суд. И аккуратненько положил трубку.

Но как все же надоели эти ее звонки! Как раздражает эта постоянная слежка! И надо же было вляпаться в такую дурацкую историю!

34.

На троекратном сем восклицании глава и должна была закончиться, открыв прямую дорогу первой фразе главы следующей: начать, пожалуй, следовало с Нонны. Однако, прежде чем пускаться в довольно запутанную Пиковую даму, Арсений счел себя обязанным облегчить читателям жизнь небольшою топографической справкою КТО ЕСТЬ КТО:

1. Арсений Евгеньевич Ольховский — главный герой книги; он же — автор романа «ДТП»; он же — многочисленный я; он же отчасти — сумасшедший художник Игорь Золотов, отчасти — Шестикрылый Серафим, отчасти — разные другие лица.

2. Виктория, она же Вера, — первая жена главного героя.

3. Равиль — бывший лучший друг главного героя, он же — первый любовник первой жены главного героя, он же — отец единственного сына главного героя, он же — deus ex machina.

4. Пани Юлька — коммерческая секретарша, вторая жена Равиля.

5. Нонна, она же Нонка, она же — Пиковая дама, — бывшая возлюбленная главного героя, она же — жена бывшего его второго лучшего друга, Вольдемара Б.

6. Наташка — вдова Комарова, наивная блядища, подруга главного героя.

7. Ирина Фишман — еврейка, вторая жена главного героя, мать, как скоро выяснится, не его ребенка.

8. Лика — конферансье в зале им. П. и Чайковского, бывшая артистка.

9. Юра Седых — старый приятель главного героя, не испорченный столичной жизнью.

10. Леночка Синева — Ностальгия.

11. Елена Вильгельмова, она же — Лена в болотной блузе, — христианка, театральная художница, жена калеки, автомобильная любовница главного героя.

В романе также участвуют студенты, офицеры госбезопасности, инженеры, китайские диверсанты, журналисты, бляди, художники, зэки, вертухаи, продавщицы, подавальщицы, актеры, алкоголики без определенного рода занятий, владельцы индивидуальных транспортных средств, Профессор, драматург А Ярославский, чиновники, самодеятельные и профессиональные литераторы, режиссеры, лабухи, ученые и многие, многие другие, — и пуститься дальше, повторив ради непрерывности последнюю фразу главки предыдущей: И НАДО ЖЕ БЫЛО ВЛЯПАТЬСЯ В ТАКУЮ ДУРАЦКУЮ ИСТОРИЮ!

Глава четвертая

ПИКОВАЯ ДАМА


35.

Начать, пожалуй, следовало с Нонны. До нее Арсений учился себе спокойно в Ленинграде, потом в Москве, Виктория жила в Сибири у своих родителей, по нескольку раз в год приезжала к нему (он к ней тоже ездил); недели, когда супруги оказывались вместе, проходили сплошными праздниками: театрами, выставками, ресторанами; Арсений тогда еще как следует не понимал в сексе, но, кажется, было хорошо и в постели. Будущее рисовалось несколько неопределенным, но неизменно радужным: Арсений придавал большое значение тому, что, провинциал, дважды прошел безо всяких знакомств и блатов буквально тысячные конкурсы, верил в свой талант, в то, что Им выгодно будет этим талантом воспользоваться; брак с Викторией, всегда глядящей на Арсения восхищенно, снизу вверх (а как же иначе?) не успел пока (как оказалось — навсегда) испытать неудобств совместного нищего быта: хозяйства, бюджета, детей — и казался идеальным.

Нонна вломилась в жизнь не просто любовницею, каких случалось много и до, и после нее, — она втащила за собою фантом Прописки, которого Арсений поначалу не заметил, но который с тех пор неотгонимо сопровождал его при встрече со всякой женщиною, заглядывал ей под юбку нижней половинкою пиковой дамы, а верхней — возникал за спиною Арсения и в самые неподходящие моменты нахально подсматривал из-за плеча.

Лица Пиковая дама носила Ноннины: с серыми, чуть навыкате глазами, с большим блестящим лбом, над которым начинались — нет, отнюдь не черные! — темно-русые волосы той средней, но редко встречающейся жесткости, которая не позволяла им ни упруго курчавиться, ни безвольно падать, огибая плечи.

Арсению казалось, что все прежние любови его абсолютно чисты от каких бы то ни было расчетов, но Нонна посеяла в душе смуту, неуверенность, и, когда, уже годы спустя, Фишманы бросали ему в лицо во время ссор обвинение в корысти, корили Пропискою, полученной через них, он временами и сам начинал думать: а вдруг так оно и есть?!

Пропискою (здесь, в начале фразы, следует особо отметить: с прописной буквы; иначе Арсений Ее и не представлял), была, казалось ему в те тяжелые дни ссор и предразвода с Ириною, заполнена вся Москва. Прописка поставляла сюжет за сюжетом: то о супругах (действительный случай), которые фиктивно ради Прописки развелись и которым назад свестись уже не удалось; то о формальных браках за деньги — с разнообразными финалами: подачей на размен жилплощади, в пику — на алименты, или — все равно! — наоборот или обращением в суд для признания брака недействительным; то даже о ребеночке, которого заводили, чтобы Прописку удержать; то о покупке Прописки в милиции; то о режиссере Ефиме Н., выгнанном с работы и — в сорок восемь часов — из Москвы не за то вовсе, получается, что надерзил какому-то слишком высокому начальнику, а просто за отсутствие Прописки; то о вызове в серый дом (при себе иметь паспорт) и выходе оттуда после четверти часа наполненного страхами ожидания с последующим обнаружением в пурпурной книжице безнадежного штампика «ВЫПИСАН»; то, наконец, вариант Равиля (о нем отдельно, ниже), в котором Арсений сам столь нравственно неопределенно оказался замешан.

Хороший конец прописочного сюжета с, например, обретением истинной любви через случайный фиктивный брак Арсений отвергал заранее, потому что Прописка казалась ему слишком зловещей для лирической комедии фигурою, нависала над ним, подмигивала двуликой Пиковой дамою в бежевом итальянском макси-плаще, так ей идущем.

Пусть! говорил себе Арсений после очередного семейного скандала. Пусть я женился на Ирине только ради Прописки! Пусть я только ради Прописки завел сына! Пусть! Пусть! Пусть! Пусть я буду Гантенбайн!

36.

Пусть я заканчиваю ВГИК. Пусть я талантлив, пусть у меня прекрасные курсовые и дипломная работы. Пусть мой талант никому из Них и на фиг не нужен — я уже поумнел, — но… предположим такую невероятную вероятность: один из крупных кинорежиссеров, случайно не превратившийся пока в функционера, обозначим его столь же невероятною буквою Ъ, видит мои работы как раз в тот момент, когда его приглашают стать художественным руководителем творческого объединения… предположим, Сущая правда — довольно крупной киностудии при Центральном телевидении. Предположим также, что пока Ъ не предполагает — предположим в нем такую наивность! — что если Они на подобный пост приглашают подобного человека, значит, Им нужно только его имя и, значит, никакой реальной властью обладать он не будет. И предположим, что Ъ поймет это чуть позже, а пока — …и изменить положение можно только молодой режиссурой. У меня на примете есть несколько ребят, вот, в том числе вы, — приятно сидеть дома у Ъ, у того самого, картины которого так нравились, когда еще и не думал заниматься кино, приятно слушать хозяина, говорящего с тобою как с равным, приятно мечтать о столь прекрасно складывающемся будущем — Какая роскошь! Весь тематический план! Могу выбрать что захочу! Так… посмотрим… Мужество. БАМ. Приезжай ко мне па БАМ, я тебе на рельсах дам? Как поживает сталь. А выбирать-то, похоже, и не из чего. Вот, Горький! Мать. Может, Мать? Сам Чехов назвал Горького талантом. Если враг не сдается, его уничтожают! — и непременно с кавказским акцентом. Нет, упаси Боже от такого таланта, от матерого этого человечища! Ничего, план велик! Поехали дальше. С сердцем вдвоем. О чем это? Ах, вот и аннотация: «…страстный рассказ о молодом рабочем, который…» Ясно. Дальше. Ночь председателя. Председателя Мао? «Председатель колхоза-миллионера остается ночью в правлении, ожидая важного правительственного звонка, и перед его мысленным взором…» Перед мысленным взором звонка? Поехали еще дальше. Гражданская. Отечественная. Целина. Возрождение. Эпоха, так сказать, ренессанса. Малая земля… Издержки свободы. Лучше уж взять что дадут. Выберешь сам — век себе не простишь. Самое смешное, что и Они тебе не простят. Ого! «Мелкий бес» Сологуба?! Но напротив стоит уже фамилия самого Ъ. Что ж, естественно. Как?! Это уже весь план? Последняя страничка? Может, хоть на ней-то… Итак: Арбузов. Ардаматский. Амлинский. Асадов. Аскоченский. Кочетов. Софронов. Так… так… Вот! Вот оно, наконец: некто Пушкин! Александр Сергеевич! Нашел! «Пиковая дама!» — Почему «Пиковая дама»? Зачем «Пиковая дама»? О чем — сегодня — «Пиковая дама»? Ладно, додумаем после. Сейчас некогда. Сейчас надо хватать, пока не разобрали! Нонна подмигивает мне, но я незнаком с нею. Нонна? Какая Нонна? Я не знаю никакой Нонны! Я не хочу никакой Нонны и знать — записки, звонки, перезвоны, пропуска — Не выдам! На паспорте вы без бороды. И что же делать? Брейтесь. Или меняйте паспорт! Хлопнуть дверью? Возмутиться? А «Пиковая дама»? А разработка проблемы человеческого достоинства в советском кинематографе? Чего там, действительно — черт с ней, с бородою! Клочок волос, вторичный половой признак! Будет время — отрастим новую. На Руси хлеба, как говорится, нет, а он выебывается — перезвоны, пропуска, кабинеты, серые паласы, секретарши, чиновники, чиновницы, кабинеты, пропуска, перезвоны, приемные, секретарши — Нет уж, сразу мы, конечно, никакой дамы вам не дадим. Ни пиковой, ни червонной. Разве туза бубнового на спину, хе-хе-хе. Это, видите ли, Лермонтов, классика. С нею, видите ли, обращаться следует осторожно. Но Ъ говорил, что- Отвечает за советское телевизионное киноискусство не какой-то там Ъ, а я! Понято? Перед народом отвечаю! — пропуска, документы, анкеты, автобиографии, формы, справки, анкеты, документы — Что?!! Временная прописка? Исключено!! Даже и думать забудь! Не знаю! Это твои проблемы. Ехай откуда прибыл! Студии нету? Нечего было во ВГИК соваться! Тоже мне, талант! Ейзейштей! Ты тут только демагогию не разводи, а то враз у меня — Хорошо, я попробую побеседовать, слышен в трубке голос Ъ, однако ему не хватает твердости — Да, увы. К сожалению — бессилен, — говорят, после революции Ъ отменяли вообще. — Фиктивный брак? Фиктивный бра-ак! А-у-у! Где ты-и?! Сколько? Сколько, вы сказали, тысяч?! Вы что, сдурели? Откуда?! — Девочки, милые! Подружки! Выручайте! Мне — позарез! Девочки, вы куда? Де-воч…» Та-ак. Плохо дело. Два месяца — коту под хвост. Верхняя половинка пиковой дамы видит меня нормально, нижняя — перевернуто, обе ехидно подмигивают. Если я становлюсь на голову, все равно получается, что одна нормально, другая — перевернуто — Ах, вот и она! Милая! Желанная! Премудрая! Ручка, правда, сухая и носик набок, но с лица ж не воду пить! Дорогая! Как я люблю тебя! Это даже и вообразить нельзя! Ты ведь моя, моя? Боже, какое блаженство! Разумеется, любимая, — я тоже твой; всю жизнь только тебя и дожидался. Ах, не обращай, пожалуйста, внимания: ошибка молодости. Да я и не жил с нею вовсе. И вообще — я еще мальчик. Как-как! обыкновенно! Если в твои тридцать четыре можно быть девочкою, почему бы в мои двадцать восемь не быть мальчиком?! Вылетаю завтра, через неделю вернусь разведенный, как младенец. А ты сходи пока в загс, скажи, что беременна — чтобы очередь покороче. А то я… а то я умру от страсти. Я не могу дольше терпеть! Нет-нет, извини, пожалуйста. Вот этого-то как раз и не надо! Я человек порядочный: только через загс! — Самолет. Вера. Слезы. Три ночи слез. Последний шанс, понимаешь? Иначе кем же я буду? Руководителем драмкружка? Формальный, а не фиктивный: мы с тобою за всю жизнь на фиктивный не наработаем. Конечно, переспать с нею мне придется… да, возможно, и не один раз… но ведь люблю-то я только тебя, тебя одну. Неужели тебе этого мало? Ну хорошо, бей, бей еще, если тебе так хочется. Никогда не подозревал, что ты настолько ревнива. Влепи мне как следует, но уж и помоги. Ради нашей с тобою любви. Ты ведь любишь меня, любишь? Нет, сегодня же, — завтра в суде выходной. Ну вот, видишь, какая ты умница. Дай я тебя поцелую. А сейчас-то за что по морде?! — Москва. Милиция. Паспортный стол. Подполковник. Родственники не возражают? В письменном виде, пожалуйста. Что — унизительно? А когда они по судам бегать начнут — не унизительно будет? Я повторяю: впись-мен-ном-ви-де! И никаких разговоров! Пнято? — поговори с мамой. Да люблю я тебя, люблю! Может, хватит на сегодня? — мы и так ведь с тобою уже три раза этим занимались… — звонки, ковры, пропуска, кабинеты — Слыхали? С Шиздюковым инфаркт! Счастье-то какое! План горит синим огнем! Безо всяких Секретарей Председателя Мао, невинным, получаю Пиковую даму! Усекли? — Пи-ко-ву-ю-да-му! — та-ак. Написали?.. на время постановки фильма… Готово? «…фильма Пиковая дама. Администрация оставляет за собою право…» написали? так. С правилами внутреннего распорядка — современное звучание. Пушкинский оригинал, столь же сильный в чтении как и сто пятьдесят лет назад, в прямом переводе на кинематографический язык, безусловно, потеряет главное: мысль о том, что отказ от нравственности оборачивается в первую очередь против самого отказавшегося. Поэтому я предлагаю героем фильма сделать не Германна, а режиссера, снимающего «Пиковую даму», а сюжетную коллизию, заменив деньги, ради которых Германн имитирует любовь к Лизе, на ценность сегодняшнюю, скажем, на Прописку, перенести в современность; сцены же первоисточника ввести в фильм в виде кусков, снятых героем, репетиций, эпизодов съемок и т. д. Зеленое сукно карточного стола обернется тогда зеленым канцелярским сукном стола паспортного, графиня раздвоится на милицейского подполковника (живая) и предыдущую жену режиссера (призрак), погибшую оттого, что режиссер ее оставил, а Лиза в эпилоге, как и у Пушкина, выйдет за какого-нибудь Томского с ленинградской Пропиской. По-моему, это могло бы создать современную многослойность восприятия и решения актуальной проблемы, находящейся в русле нравственных, как указывал на XXV съезде КПСС Леонид Ильич Брежнев Лично, исканий нашего современника. Я берусь переписать сценарий в самые сжатые сроки и без изменения договора. С уважением, и. о. режиссера-постановщика… — в своем ли уме?! Вы думаете, мы позволим вам издеваться над нашей замечательной классикой, которая является народным достоянием, золотым, так сказать, запасом… Над нашим великим… Как бишь его? Ну, этим… Ну, вы сами прекрасно знаете, кто сочинил вашу дурацкую «Пиковую даму». И нечего улыбаться. Но я… Я? Да кто ты такой? Кусок говна — вот ты кто! Между прочим, сам товарищ Мертвецов высказал пожелание, чтобы наша «Пиковая дама» была музыкальной комедией. Советским зрителям мрачность дореволюционного царизма ни к чему. Так чтО — будем трудиться или отдать сценарий Мошкину? — я очень хорошо понимаю вас, но что же поделаешь. Если уж сам Мертвецов… Вы, конечно, вправе отказаться, но уверены ли вы, что вам еще раз подвернется такой шанс? Войдя же в номенклатуру… Впрочем, советы в подобной ситуации… Решать, в конечном итоге, вам. Да, кстати, вы слышали, что Мелкий бес вылетел из плана окончательно? Бедный Ъ! Бедный художественный руководитель! — А я говорю: эти карты никуда не годятся! Где хотите! У черта, у дьявола, хоть в Финляндии заказывайте! Пусть музыкальная комедия, но халтуру снимать вы меня не заставите! — так разговаривать с нашими сотрудниками. Вы здесь без году неделя, а устанавливаете свои порядки! Не нравится — уходите. Никто вас не держит! — дорогой мой, уважаемый мой ассистент. При всем моем к вам почтении, при всем равенстве между нами я просто не моту не заметить самым вежливым образом, что это — пролетка восьмидесятых годов, а мы снимаем начало прошлого века. Совсем другой силуэт и… Мне не нужен Бодалов! Не нужен! Но ведь не товарищ же Мертвецов снимает картину! Не его фамилия будет в титрах стоять! Хорошо, хорошо, извините, глубокочтимый помощник. Пусть Бодалов! Пусть хоть сам Мертвецов! Только оставьте меня в покое. Что? Какая телеграмма? срочная? личная? ВЕРА УМЕРЛА БОЛЬНИЦЕ НЕРВНОЙ ГОРЯЧКИ ТЧК ПОХОРОНЫ ЧЕТВЕРГ… Неужели из-за меня? Я ж объяснил ей, что люблю ее, а женился только ради… Нет, глупости! Наверное, шутит кто-то… А я говорю: форму надо шить, а не брать со склада! Значит, пусть будет перерасход! А? Междугородная? Алё! Да, заказывал, заказывал. Что? Действительно умерла? Ты не шутишь? Понимаю, старик, понимаю. Ну, спасибо, старик, извини. Нет, никак не смогу: съемки. Пиковую даму. Послать, что ли, соболезнование родителям? Или это будет выглядеть цинизмом? Кощунством? Пожалуй, они не поймут… — Опять вы его ко мне привели? Я ведь сто раз говорил: на Бодалова я соглашаюсь, ладно, а его снимать не стану! Он бездарен, как валенок! Какая мне разница, чей он сын! Не грублю я вам, не грублю — объ-яс-ня-ю! — Хорошо еще, что не самоубийство, а то дело бы возбудили… неприятности… очень даже спокойно мог бы и с постановки слететь… Что? Нет, я не вам. Значит, доставайте «кодак»! Почем я знаю где? Это, в конце концов, ваша обязанность! А вообще — очень жалко ее. Хорошая была баба. Кто мог подумать, что она все это примет так всерьез?.. Как, то есть, нету гостиницы? В Ленинграде — и нету гостиницы? Может, я должен снимать Пиковую даму в Калинине?.. — с этим директором я работать отказываюсь категорически! А мы отказываемся дать вам другого. Не по должности раскапризничались! Не справляетесь — пишите заявление. Я вам уже говорил: у нас в стране полная свобода: насильно вас здесь не держит никто! — Музыка! Камера! Кордебалет! Массовка пошла! Германн! Стоп, стоп! Германн, вы что, музыки не слышите? Это же чарльстон, а не летка-енка! Говорил я: мало ли кто чей сын! Ладно, повторяем. Девочки, выше ноги, выше! Приготовились! Фонограмма! Мотор! Начали! Второй режиссер! Где второй режиссер?! Позовите второго! Кто это там, в массовке? Нет, вон там, за колонной. Сделайте одолжение, пригласите ее ко мне. Бо-же! Вера! Это же Вера! Как она здесь? Она умерла ведь! О-на-у-мер-ла! Вот и телеграмма у меня с собою: ПОХОРОНЫ ЧЕТВЕРГ ТЧК. Что вы сказали? Исчезла? Растворилась в воздухе? Час от часу не легче! Ну поищите как следует. Поищите, пожалуйста. Внимание! Фонограмма! Мотор! Начали! Стоп, стоп, стоп! Съемки больше не будет! Все! Смена окончена. Всем спасибо, свободны. Да что вы ко мне пристали? — всем я доволен, всем! Просто не могу сегодня работать! Я плохо себя чувствую! Бог с ним, с вашим планом: я-пло-хо-се-бя-чув-ству-ю! — Москва на проводе? Хорошо, жду, Ч-черт! только ее мне и не хватало! Да, милая, да, я. Это тебе показалось, я здесь совершенно один. Очень соскучился, очень. Конечно, целую. И туда тоже. И-ту-да-то-же! И туда. Нет, не надо приезжать, не надо! Да люблю я тебя, люблю, только работаю с утра до вечера! И ночью тоже! Слушай, ты, идиотка! Я ведь сказал: не надо сюда приезжать! Все! Пошла в жопу! В жопу, в жопу, ты верно расслышала! — Так и не нашли? Если еще появится — пригласите ко мне. Просто за руку приведите. Это моя личная просьба. Вы ее хорошо запомнили? — вот посмотрите внимательно. Откуда у меня ее фотография? Не важно. Вы обещаете? Приготовились! Фонограмма! Мотор! Камера! Начали! Выше ноги, выше! Германн, душите же графиню! Душите ее, черт возьми, душите по-настоящему! И хорошо, что хрипит! Значит, правильно душите. Только в ритме музыки, пожалуйста. В ритме музыки! — Алё. Да. Слушаю. Что? Срываю график? Товарищу Мертвецову не нравится материал? А кто дал право товарищу Мертвецову смотреть материал без режиссера?! Культпросвет! Вот пусть и идет на хуй! Извини, старик, извини. Я понимаю, что ты ни при чем, что из самых лучших побуждений. А материал, честно сказать, мне и самому нравится не очень. Спасибо, что предупредил. — Вера! Верочка! Вера! Камера на землю, звон стекла, шарахается лошадь, кордебалет прыскает в стороны. Ве-е-ра-а-а! Сошел с ума! Чокнулся! шепот вокруг. Режиссер чокнулся! Ну, это они, положим, того… фигурально. Вот только беда: Вера снова исчезла. Ве-е-е-ра-а! Подожди-и! Не-ис-че-за-ай! Не-раст-во-ряй-ся-а! Я хочу с тобой! Как вы сказали? Телеграмма? Приказ? За подписью товарища Мертвецова лично? При чем здесь культпросвет? И никуда я его не посылал, ни на какие три буквы. Ах, подтверждает. Вероятно, я ему друг, но истина дороже. А что же Ъ? Да, понимаю. Понимаю. Ладно, спасибо, всего хорошего. И куда теперь? Вниз головою? В Зимнюю Канавку? Не выйдет: умею плавать. Вера! Вера! Опять этот призрак! Ты ведь призрак, Вера, сознайся: призрак? Все равно надо догнать. Непременно догнать! Поговорить, наконец, по-человечески. Объяснить все! — у меня ведь действительно не было выхода! Эй, извозчик! Из-воз-чик! Куда подевались извозчики?! Городовой! Ваше превосходительство! Да не трогайте вы меня! Я прекрасно себя чувствую! Я буду жаловаться генерал-губернатору! — С-сво-ло-ч-чи!

37.

-

-

38.

Лицо Нонны, его Пиковой дамы, которой он так и не сумел поменять имя, и вовсе не потому, что она, реальная, до сих пор не позволяла, не воплощалась в по-своему еще более реальный — литературный — образ, а потому, что не знал другого, столь же полно сочетающего в себе некий — по нынешним временам — шарм с совершенно дурным тоном, и от этого настолько ей подходящего, что, зови ее как-нибудь иначе, имя Нонна следовало бы для нее выдумать, — лицо Нонны впервые возникло перед Арсением в душной тесноте у балконного ограждения при звуках пушкинских стихов, многократно отражающихся, сламывающихся, наконец — безвозвратно поглощаемых чернотой стен и потолка модного любимовского театрика. И шестикрылый серафим на перепутье мне явился, повторял заученные интонации режиссера голос из подвешенной на свободном шарнире траурной кибитки, многочисленные осветительные приборы замысловато переключались, создавая изысканные эффекты, огромные лопасти вентиляторов лениво пережевывали воздух. Товарищ, верь! — так значился на афише этот спектакль.

В тот миг, когда Арсений остановил взгляд на Ноннином лице, что, впрочем, кажется, было спровоцировано ее же собственными тайными пассами, он сразу понял всю ее стервозную, блядскую сущность, но понимание почему-то не создало в нем ощущения легкодоступности предмета, во всяком случае — для него, скорее — наоборот: блядство возносило ее на высоту, едва досягаемую, — почти верный признак влюбленности.

Когда они целовались на скамейке в закутке за театром, Арсений — от этого трепета перед Нонною — запрещал своим рукам давно с другими женщинами ставшее привычным, но с нею — обретающее первоначальную свежесть — движение к ее совсем маленьким, торчком, грудям, в тугой обхват их ладонями. От запрета желание становилось навязчивым.

Потом, провожая ее кривыми таганскими переулками, звенящими от ночного морозца ранней весны, Арсений схватил взглядом фигурку в целом: маленькая, в устройняющем и без того стройное тело бежевом итальянском макси-плаще, Нонна нахально несла чуть непропорционально крупноватую голову. Такое построение силуэта должно было напрочь убить, да что убить?! — не допустить рождения ассоциации с хищным пушным зверьком, но сука-ассоциация самодовольно сидела в Арсениевой голове, пренебрегая всеми канонами метафорического мышления, тем более что о Нонниной привычке больно и остро, до крови, кусать мужчин в согнутые суставы пальцев Арсений тогда еще не догадывался.

У подъезда Арсений получил Ноннин телефон, а на другой день простоял под голубкинским Пловцом с билетами на «Горячее сердце» ровно два часа, минута в минуту. Такого с ним не бывало никогда. Ладно, думал он на исходе второго часа. Я припомню тебе этот вечер. Ты мне эти часы отстоишь сторицей! (Опираясь в нехороших, мстительных мыслях на прежний свой опыт обольстителя, приобретенный в основном на материале провинциальном, Арсений не знал еще, что жизнь впервые сталкивает его с животным совсем иного рода, что такие не ждут арсениев не то что сторицею, но, пожалуй, и пяти минут за всю жизнь.)

Звонил он ей, однако, вполне смиренно, за что и был удостоен позволения посетить ее дома. Букетик тюльпанов — первая в цепи ежедневных — без изъятий! цветочных гекатомб на Ноннин алтарь — Арсений признал в тот раз годным, невзирая на более чем стодвадцатиминутное их мученичество в потном кулаке. Полная ванна роз с Центрального рынка была еще впереди.

Две подружки, род приживалок, составлявшие, когда Арсений появился в дверях, Ноннино общество, были мигом отосланы из отдельной квартиры, которую Нонна занимала, и Арсений поспешил воспользоваться уже, как ему казалось, завоеванным правом на поцелуи, так, впрочем, и не решаясь включить в состав своих владений более близкие, чем вчера, под плащом, холмики ее грудей. Целовалась Нонна не в пример вчерашнему торопливо, будто видела впереди нечто более для себя интересное, и действительно, почти сразу же оставив Арсения одного (на минутку, не долее), вернулась уже в халатике, под которым, Арсений боялся поверить себе, кажется, не было ничего.

Раздеться он разрешил себе только после того, как ее влажное, горячее лоно уже обожгло его чуть не дрожащий от напряжения — пока не желания! — член: до этого свершения Арсений все опасался оказаться в неловком, идиотском положении, неверно истолковав переодевание. Необоснованный в тот, начальный, раз страх неловкости был, однако, предчувствован исключительно точно, и то, чего Арсений трепетал в первую ночь, случилось в последний день их связи, в день Нонниного рождения, когда Арсений прилетел к ней с Дальнего Востока со щенком в руках: позволившая себя раздеть и положить в постель и даже раскинувшая под коленом любовника ноги, Нонна одной своей голодной усмешкою, пристальным взглядом серых лягушачьих глаз скинула Арсения с себя раз навсегда.

Первая же ночь была несказуема: почти не отдыхавший от любви, Арсений к моменту, когда черное окно начало сереть, сумел добраться до уголка, что ведал у Нонны оргазмом, и расшевелил этот уголок: из ее понеслись звериные крики наслаждения, испытанного, сказала она, впервые. Но ты у меня не первый, добавила Нонна. Пятый. Заруби на носу; поэтому делать вывод, что, открыв ей женщину в ней, Арсений покорил Нонну, не следовало, хотя очень и подмывало.

Усталость теплым, сладким ядом течет по жилам. Уходить сумела ночь меня. Но надо — так ты велела — уходить. Иду, измученный любовью, весь зацелованный взасос, а небо заливает кровью невозмутимый Гелиос, —

складывал, бормотал под нос Арсений, шагая пустынной улицею еще не проснувшейся весенней Москвы, и пусть ощущение кровавого неба было просто кокетливо выдумано им, оно действительно уже существовало в каком-то закутке сознания, находясь в полном противоречии с общим щенячьим ощущением счастья и окончательной победы, которую Арсений, казалось, над Нонною одержал.

В то утро у него впервые появилось чувство измены Виктории (дат.), которого раньше никогда, сколько бы и с какими женщинами ни спал, Арсений не знал, — и идея развода, пока едва различимая, смутно замаячила в мозгу. Позже Арсений не раз задавал себе вопрос: не была ли в тех мыслях замешана Ноннина квартирка, то же ли стряслось бы с ним, произойди грехопадение в какой-нибудь случайной общежитской кровати, коммунальной комнатке подруги или на даче у приятеля, — и так и не мог ответить. Ответа не существовало и посейчас; вопрос же продолжал мучить Арсения. То есть, не заостри сама Нонна Арсениево внимание на собственных привилегиях москвички, он бы, пожалуй, наивно, на голубейшем глазу привилегий и не заметил, — но Нонна заострила и острием этим лишила, если можно так выразиться, душу Арсения девственности.

Тем не менее месяц, в конце которого сыграли их свадьбу, они не расставались ни на ночь, исключая три, проведенных Арсением с Викторией, когда он летал к ней в М-ск за разводом, и Ноннины победные крики раздавались все чаще и становились все громче, все меньше требовали механического раздражения, возникая иногда прямо в момент введения члена, а Нонна испытывала за них такую благодарность, что сама, безо всяких Арсениевых намеков (на них Арсений, впрочем, и тогда не решился бы), заглатывала виновника почти целиком, целовала до изнеможения, покусывала острыми, нежными в минуты ласк зубками, выискивала крепким язычком закутки, от прикосновения к которым необоримая и неведомая сила заставляла содрогаться тело, выводя его из подчинения сознанию и воле.

Свадьбу играли по настоянию ее родителей (они жили на восьмом этаже, в том же подъезде) — должно быть, чтобы легализовать Арсения для соседей, но юридически замотивирована она пока не была, ибо развода оставалось ждать еще два с лишком месяца. Впрочем, и тогда, предупреждала Нонна то ли всерьез, то ли, по обыкновению, поддразнивая, Арсения у себя она не пропишет, а поживем, дескать, увидим. Бокал, из которого молодой пил шампанское, оказался пластмассовым и не разбился об пол даже с третьей попытки.

Дни без Нонны не были мучительны потому только, что сон, который любовники позволяли себе не более часа — двух в сутки, размывал реальность дневного существования, превращая время из процесса в предмет. Пришедшийся на ту пору зачет по фехтованию, дисциплине, в которой неповоротливый, зажатый Арсений никогда сильным себя не чувствовал, с блеском сдался освобожденным от рефлексии телом.

Вечера же, если не заставали их вдвоем в ее маленькой квартирке, из которой Нонна всегда стремилась вырваться в свет, были для Арсения едва выносимы: отказываясь смириться с существованием мужчин, не очарованных ее прелестью, Нонна не пренебрегала даже самыми дешевыми приемами, ничуть при этом Арсения не стесняясь, и ему приходилось сносить ее эротические танцы со случайными партнерами в кафе и поцелуи направо-налево с кем попало на вечеринках. Ее сущность искала выхода всегда, и однажды, во время семейного ужина у родственников Нонны, на котором не нашлось подходящего ей самца, она изменила Арсению с Арсением же, вытащив его из-за стола в ванную комнату.

Служила Нонна библиотекарем в Иностранке, что тоже причиняло Арсению немало мук ревности и заставляло просиживать там все свободное и бльшую часть несвободного времени. Училась второй год на первом курсе заочного пединститута. Мечтала стать актрисою, хоть ничего для этого и не делала. Если бы, несмотря на слабый голос и неистребимую леность души и тела, мечта Нонны сбылась, актриса бы из нее вышла жеманная.

Один из вечеров они провели в новом здании МХАТа, где венгры завершали монтаж радиооборудования, в гостях у работавшего там сторожем Равиля; пили с ним и двумя его коллегами вермут из горла, потом бродили по едва освещенным дежурным светом сцене, вестибюлям, закуткам, подвалам, целовались, пока не забрались, наконец, на самый верхний ярус, и, подойдя вплотную к балконному ограждению, здесь едва превышающему колени, находящемуся куда на большей высоте, чем там, на Таганке, манящему через себя вниз, в темный колодец зала, Арсений впервые поймал себя на желании подтолкнуть туда Нонну. А потом, может, и самому последовать за нею. Впрочем, вторая идея была куда менее определенной.

Ноннино бесконечное слушанье пластинки Ободзинского; сугубая забота о рюшах, плюшах, занавесочках; вечная беготня за фарцовщиками и обмен с подругами, которые, с ее подачи, звали Нонну прекрасной жестокостью, тряпками (тряпки эти тем не менее очень Арсению на Нонне нравились), частенькая, наконец, в ее устах фраза: что за прелесть эта Нонна: умна, весела, хороша! — принимались Арсением — так ему хотелось! — за иронические Ноннины игры, никакого отношения к ее сущности не имеющие, разве — к имени. Усомниться в своих выводах он был вынужден, только случайно обнаружив блокнотик Нонны с подробными записями обо всех менструациях с тринадцати лет: дата, продолжительность, качество, ощущения. Орган, через который происходили выделения, Нонна ласково именовала пиздюшечкою. Такое серьезное внимание к собственной особе, подумал тогда Арсений, должно внушать уважение на грани с трепетом…



Поделиться книгой:

На главную
Назад