Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мы встретились в Раю… - Евгений Антонович Козловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евгений Козловский

Мы встретились в Раю…

Часть первая: УТРО И ДЕНЬ. НА ГОСУДАРСТВЕННОЙ СЛУЖБЕ

Лишь неразумный, отца истребивши, щадит ребятишек.

Древнегреческое

Глава первая

НАЧАЛО РОМАНА

Искусство есть искусство есть искусство,

но лучше петь в раю, чем врать в концерте.

Ди Кунст гехабт потребность в правде чувства.

И. Бродский

1.

Герой нашего повествования, привыкший за последние пятнадцать лет жизни засыпать не прежде трех-четырех утра, а просыпаться часов эдак в одиннадцать, переносил ранние пробуждения труднее, чем если бы…

Черт побери совсем! Кто же так начинает романы? Кому нужен этот якобы иронический тон: герой нашего повествования, эдак и проч.?! Что за обороты — чем если бы?! И потом, тысячу раз ведь договорено: сразу, сразу, сразу! Как в холодную воду. Безо всяких вступительных фраз, без предуведомлений, без экспозиций! Без! Быка за рога! Добавочная информация может лишь сквозить меж холодных и точных, литых строк констатации внешнего действия. Плюс, разумеется, диалог. Словом — сценарный стиль. В конце двадцатого века, слава Богу, живем! Эдак!

1.

Заснувший довольно поздно, Арсений с трудом и раздражением возвращался в реальность, куда его призывал настойчивый звонок междугород…

Вот тебе и быка за рога! К дьяволу, к дьяволу Арсения! Еще не появившись, он успел надоесть до печеночных колик. Нет уж, действие так действие. Прямо со звонка!

1.

Телефон звенел настойчиво и неритмично — так звонит междугородная…

Ну вот. Уже чуть-чуть лучше. Тоже, конечно, не Бог весть что, но все-таки. Только звенел — звонит в одной фразе. Нехорошо. Ладно. Оставим. После, при сквозной правке» А то и с места не сдвинешься никогда. Сверху же, чтобы ни здесь, ни дальше не тратить лишних слов, недурно проставить время действия. Как у той девочки в Дне получки. У Ирины. Итак:

1. 6.03 — 6.27

Телефон звенел настойчиво и неритмично — так звонит междугородная. Арсений, как был, голый, выбрался из-под одеяла и побежал на кухню. Вдогон ему полетел испуганный голос мгновенно проснувшейся Лики: не снимай трубку! Слышишь! Не снимай трубку! Арсений понес исходящий звоном аппарат в комнату, но шнур зацепился под дверью и расцепляться не желал, а звонок надрывался из последних сил. Не выдержав напряжения, Лика, тоже голая, вскочила с постели. Ответьте Владивостоку! Алё, вы слышите? Отметьте Владивостоку! Да-да, сказала Лика, я слушаю.

Пока в мембране трещало, Лика беззвучно, одною артикуляцией, объяснила: Же-ня! приложила палец к губам и махнула Арсению рукою: отойди. Он поставил телефон на пол, двинулся к диванчику, взял лежащие поверх одежды электронные часы: 6.04. Во Владивостоке, стало быть, сколько? Плюс семь… Второй час дня. Или минус семь? Голая Лика на корточках у телефона выглядела неприятно, лобковые волосы, слипшиеся от ночных утех в сосульку, притягивали брезгливый взгляд, и Арсений подумал: надо запомнить сосульку на будущее: после очередной ссоры она, может статься, удержит от обычного примирительного звонка. Алё, Женя! кричала Лика в микрофон. Ничего-ничего, я как раз вставать собиралась. А? А? Как ты смеешь такое спрашивать?! Ради этого и звонишь? Конечно же не пила! Не пи-ла-а… Врет! с раздражением подумал Арсений. Не пила! И чего она ему врет?! А? Когда? Очень плохо слышно! А? Подожди минутку… Лика привстала с корточек, не отняв трубку от уха, жестом попросила принести карандаш и бумагу. Арсений принес. Говори, прокричала на всю квартиру: слышимость, надо думать, на самом деле была скверная, я записываю. Какой неприятный у нее голос, когда она кричит, отметил Арсений и это. Голый. Белый. Пропила голос. Девятнадцатого. Восьмой рейс. Поняла, поняла. Ладно, не буду. Ну, целую, привет. А? Конечно, скучаю. Привет, говорю. Целую. Привет.

Лика положила трубку, через заметную паузу подошла к Арсению, обняла сзади: зачем одеваешься? Рано. Поспим капельку. Ликина рука случайно наткнулась на твердый бугор, выпирающий сквозь тонкую кожу пиджака. Арсений напрягся и резко, слишком, пожалуй, резко сбросил руку, прикрыл бугор своей ладонью. Случайно ли? Неужто догадалась, что у него в кармане? Ты же вставать собиралась! Лика забралась в постель, отвернулась, — конечно же, не догадалась, но на Арсениев жест обиделась, кажется, сильно. Жест, действительно, получился не очень красивый, но Арсений никак не мог допустить, чтобы Лика, чтобы кто бы то ни было знал об этих деньгах или о тех, что лежат на книжке. Деньги, разумеется, не ворованные, заработанные, и все же… Он рванулся на кухню, ощупал пачку в кармане и, успокоенный, чиркнул спичкою под чайником. Вспыхнуло, зашипело голубое пламя. А чего он, на самом деле, оделся? Уходить? Но тогда зачем чай? Деньги, деньги, всё проклятые деньги! он из-за них такой взбудораженный со вчерашнего вечера, из-за шестисот двадцати рублей, с которыми получается четыре двести пятьдесят, то есть сумма, уже позволяющая подумать о «жигулях» реально. Но не сейчас же, не в шесть утра бежать подыскивать машину! Арсений постоял неподвижно, пытаясь себя успокоить, и, когда счел, что это удалось, вернулся в комнату. Взял со стула у кровати сигарету, щелкнул любимой зажигалкою, «Ронсоном». Рядом с одетым мужчиною белый лифчик на деревянной спинке, смятый, несвежий, остывший, казался неуместным, — третье брезгливое наблюдение за утро. Впрочем, Арсений, сама объективность, покосился и на собственные ступни, обутые стоптанными тапочками Ликиного мужа.

Неверная жена лежала в постели, отворотясь в угол. Перестань дуться, бубнила. Нашел к кому ревновать! Арсений демонически, так что самому стало смешно, улыбнулся. Во-первых, он скучает по Олечке. Во-вторых, надо же в моем положении соблюдать хоть элементарный такт. В положении содержанки? В положении жены! Как я, по-твоему, должна была поступить? Бросить трубку? Сказать, что люблю не его, а тебя? Не водить любовников, буркнул Арсений. Ах, сегодня я не могу! ох, мне пора домой! передразнил непохоже. Надоело! Видела б, что с тобою сделалось, когда телефон зазвонил! Смотреть противно. Дай сигарету, снова примирительно попросила Лика. Возьми сама, ответил Арсений и вышел из комнаты. Лика повернулась на спину, закрыла глаза, заплакала. На кухне гремела посуда, шумела вода. Протянув руку, Лика нашарила на сиденье стула сигарету. Закурила. Арсений появился на пороге: завтракать будешь? Спасибо. Только кинь мне, пожалуйста, халат. Арсений вспомнил сосульку и зло ответил: стесняешься? Ну-ну.

Потом сходил в ванную за халатом, бросил через комнату.

2.

Сцена, надо сознаться, получилась не Бог весть какая оригинальная, и открывать ею книгу казалось нехорошо. Да и сама фраза про междугородный звонок годится разве что для начала эпизода, главки, а никак не всего романа. Но увы, Арсениева жизнь поводов для чего-нибудь покруче, поинтереснее — хоть разбейся! — не давала. Пробавляться чем есть? Жрать что дают? А может, копнуть из подсознательного, воображенного? Из снов? Тем более что герой как раз просыпается.

Арсений стал внимательно перебирать в памяти последние сновидения: позы женских тел, брызжущая сперма, очереди за мебелью, респектабельная езда в собственной машине (в машине — только во сне, только, увы, во сне!) — и во снах не отыскивалось ничего подходящего. Оставалось смириться или выдумывать что-то, сочинять.

Сочинять хотелось не очень. То есть, пожалуй, и хотелось, но не соответствовало первоначальной идее документального романа. Впрочем, если заложить подтекст, внутренний, что называется, смысл: дескать, чувствует Арсений, что жизнь его катится не так-то уж и гладко, как кажется, как мечтается, чтобы казалось; дескать, мстит ему подсознание за то, что загоняет он туда неприятные наблюдения и мысли, не делает из них действенных выводов, не позволяет им нарушать ровное почти благополучие собственной жизни, — если заложить подтекст, то почему бы и не разрешить себе и что-нибудь эдакое, на всю катушку, с КГБ, так сказать, и расстрельчиком? Чтобы и первая фраза была, и все как положено.

Долгое время коридор был пуст.

Это уже похоже на начало. Фраза литая, короткая, без оговорок, без всевозможных придаточных, без извинений перед читателем, что, дескать, пишешь. И вполне диссидентский образ коридора. Метафора бюрократии, власти. Дальше уже можно цеплять слово за слово — что-нибудь да получится.

Долгое время коридор был пуст. Потом, выйдя из его колена, на фоне бело-розовой мраморной стены возникли три человеческие; фигурки в ряд, средняя чуть впереди боковых. Эхо размывало шаги.

Пока фигурки вырастали, приближаясь, Арсений мучительно старался припомнить, что это за место, и вдруг узнал, будто пелена спала с глаз: новый переход с «Площади Свердлова» на «Проспект Маркса». Недавно открытый, он стеклянно блестел полированными плитами пола и стен. Пахло известкой…

Лихо загнул: ПАХЛО ИЗВЕСТКОЙ! Сны запахов не воспроизводят — вот и получается сон, а вместе и не сон:. некая фантастическая реальность. Кафка какая-то! То что надо.

Средний шел, опустив голову, лицо его оставалось в тени, и Арсений, как только что с коридором, все не мог узнать среднего. У боковых, которые сильнее и сильнее отставали, лиц не было вообще.

Арсений увидел узенький, совсем слабый лучик желтого света, бьющий сквозь стеклянную линзу в стене наперерез коридора, и отметил: фотоэлемент. Как в турникете. Только здесь-то зачем? Для статистики? Пассажиров, что ли, считать? А сам прекрасно знал и зачем фотоэлемент, и кто тот, средний, — просто никак не успевал сосредоточиться на своем знании: следил за происходящим.

Средний подошел вплотную к лучику и пересек его. На маленькое окошко в стене упала тень. Изменился ток. Сработало — Арсению даже показалось, что он слышит щелчок, — реле. Замкнулись контакты. Сердечник повлек тонкую черную тягу, та — спусковую скобу скрытого где-то выше пулемета.

Подробное описание устройства устройства — тоже хорошо. Деталь! А деталь, как известно, убеждает. Можно врать напропалую — лишь бы детали были точны. Ну, и прямо к действию!

Затарахтела очередь. Пули из ствола летели до тех пор, пока средний, обмякнув, не опустился на пол. Свет снова попал в окошечко. Контакты разомкнулись. Сердечник освободился из-под власти соленоида. Один из конвоиров переключил тумблер, притаившийся между плитами. Лучик погас. И все же другой, прежде чем подойти вплотную к лежащему, взял «Калашникова» за ствол, вытянул руку и помахал прикладом: техника безопасности.

Когда еще мягкое тело скрючившегося в смерти среднего перевернули на спину, Арсений узнал его окончательно. Смотреть было неприятно, но и глаз не отвести, и в каждом из крохотных коридорчиков, светящихся на экранах Арсениевых сетчаток, две опрокинутые фигурки продолжали заниматься своим делом: извлекать из секретной дверки в стене каталку, похожую на больничную, вскидывать на нее труп, небрежно покрывать простынею. Потом они, связанные воедино никелированным сооружением, двинулись по коридору назад, туда, откуда возникли пятью минутами раньше, и прежде чем их силуэт, потеряв детали, стал похож на уменьшающуюся букву «Н», Арсений успел вдоволь наглядеться — простыня сползла — на лицо среднего: побледневшее, утончившееся, уже успокоившееся собственное лицо.

Коридор снова опустел, и только густая лужа темнела на серых мраморных плитах. Показалась уборщица в выцветшем черном халате, с тряпкою на палке и ведром. Подошла к месту расстрела, поставила ведро, принялась вытирать пол. А из другого конца коридора, оттуда, где исчезла за поворотом, превратившись на мгновение в положенное на бок, перекладиною назад, «Т», буква «Н», повалила будничная толпа пассажиров метро.

Итак, по метафорическому подземному коридору пошла метафорическая же толпа равнодушных людей. Ве-ли-ко-леп-но!

Старуха окатила пол, подтерла насухо и так же неспешно скрылась за дверью, откуда те двое выкатили каталку.

Толпа подхватила Арсения и потащила по коридору и лестницам, впихнула в узкое русло эскалатора и вынесла наконец в большой зал станции, сразу ослабив напор, растекшись во все стороны. Подошел поезд, и за движущимися освещенными окнами Арсений тотчас заметил тех двоих: сейчас они были без оружия и одеты как-то по-другому: не отличались от толпы. Или толпа не отличалась от них. Арсений побежал им вдогонку вдоль тормозящего с визгом состава, но, когда т о т вагон оказался в каком-то метре, двери схлопнулись. Следующая станция — «Дзержинская».

Вот это тоже хорошо: названия станций как на подбор: «Площадь Свердлова», «Проспект Маркса», «Дзержинская». Впрочем, тут не его заслуга: простой натуралистический снимок с фантастической реальности Московского метрополитена. Вообще говоря, для сна можно стасовать эту реальность как угодно — вряд ли только получится удачнее.

Стойте! закричал он и замахал руками переполовиненному стеною кабины, в черной с золотом форме, помощнику машиниста. Подождите! Тот скользнул взглядом мимо, повернул голову к напарнику и, громко сказав ВПЕРЕД! захлопнул на ходу дверцу. Снова, хоть вроде были и впереди, промелькнули те два лица без лиц, и поезд, обдав затхлым ветром и нестерпимым металлическим скрежетом, скрылся во тьме тоннеля, оставил от себя только два багровых пятнышка, две капельки крови на черном бархате.

Они уменьшались, переключая по пути зеленые светофоры на красные, пока и вовсе не скрылись за поворотом. Потом тьма стала полной…

Что ж. И закончили недурно. Эмоционально, с многоточием…

3. Неохота писать о тюрьме, оказавшись в тюрьме, как, попавши в дерьмо, смаковать не захочешь в дерьме филигранность букета, но, куда ни воротишь покуда заносчивый нос, — до параши три шага, соседа замучил понос: за букетом победа. Третьесортной гостиницы номер: пожестче кровать, ночью света не выключить, днем не положено спать, да решетка в окошке. Впрочем, тоже и вольные граждане: в страхе ворья, если первый этаж, доброхотно окошки жилья решетят понемножку. Снова стены. Прогулка. Пространство четыре на шесть и свободное небо. Свободное… все-таки есть над бетонной коробкой череда ячеи, сквозь которую сеется снег, а над сетью, и снегом, и небом торчит человек, именуемый попкой. На четвертые сутки приходит потребность поесть с тошнотой поперек: организма законная месть за балованность прежде. Организм оптимист: мол, недельку помучимся, две — и домой. Но покуда хватает ума голове не сдаваться надежде. Каждый новый подъем принимаешь за новый арест, ибо сон как-никак, а относит от тутошних мест (что ни ночь, правда, — ближе). Исчезают вопросы о Родине, о Языке, и одна только фраза болтается на языке: оказаться б в Париже! Нету точки на свете, чтоб дальше была от Москвы, чем Лефортово. Ах, парадокс! — парадокс, но увы: до любой заграницы дозвониться хоть трудно, а все-таки можно, а тут не ведет межгородная счет драгоценных минут, тут уж не дозвониться. Вот такая гостиница. Бабы за стенкой живут, а что в гости не ходят, а также к себе не зовут — и на воле бывает целомудрие твердое. Так, понемногу, шутя, и к тюрьме, и к тюрьме человек привыкает. Хотя грустно, что привыкает, —

прозаичными, документальными стихами, которыми, сочиняя в день по строфе, всю первую лефортовскую неделю будет пытаться Арсений привести себя в равновесие: сесть в тюрьму за беллетристику в столь либеральное время! — нет, право же, и на мгновенье, сколько бы ни кружил над КГБ и расстрельчиками, не допускал он такой мысли, — откликнется три года спустя поэтическая, вымышленная проза второй главки начинаемого романа. Покуда же Арсений счел, что

4.

с началом теперь все в полном ажуре, дальше смело можно пускать жанровую сценку с междугородным телефоном, сосулькою и деньгами в кармане и продолжать в том же духе. После эдакого сна за самым примитивным семейным скандальчиком, спровоцированным раздражением невыспавшегося мудака, предполагается некий особый, второй смысл. Существует ли он объективно — дело темное, но тут еще поди докажи, что нет. Во всяком случае, человек, которому снятся такие сны, может позволить себе немного покривляться и покапризничать. Правда, стыдную телефонную сценку можно еще немного повертеть в направлении эпатажа читателей: например, во Владивосток отправиться самому, что вполне замотивировано профессией, Лику сделать собственной женою, а в постель к ней подложить лучшего своего друга. Словом, воссоздать ситуацию, что возникла лет десять назад между ним, Викторией и Равилем.

Странно, столько времени прошло, а Арсений все не может простить Виктории предательства; и знает ведь, что сам изменял направо-налево, что оставил ее прежде, чем даже узнал про их с Равилем связь, что, оставленная, Вика чуть не умерла в больнице, что никого, кроме него, Арсения, она никогда не любила и не любит до сих пор, если, конечно, Париж не открыл ей чего-то нового в ней самой, — а вот поди ж ты… И к Равилю отношение изменилось. Незаметно, непонятно как, но изменилось. Практически тогда-то их дружба и кончилась — бытовые сложности стали просто поводом. А вроде бы тоже не с чего: ну, переспал приятель с твоей женою, ну и что? Циническую философию, такие вольности дозволяющую, разрабатывали вместе, исповедовались друг другу так, как, может, не решились бы и себе самим, всегда легко перепасовывались и женщинами. И Людку его Арсений не трахнул тогда только по какой-то случайности.

Впрочем, нет. Эту ситуацию восстанавливать бессмысленно: возраст другой и реакции должны быть другими. Да и женить себя на Лике он не имеет права: психологически недостоверно, чтобы Арсений решился взять на себя такую обузу, не тот он человек. С другой стороны, выдать Лику за Женю — тоже не Бог весть как точно: она, со своей дерганой, истеричной судьбою, вряд ли пошла бы на столь благополучный брак. А и пошла бы — встретив Арсения, тут же от мужа и отказалась. Независимо даже от того, как повел бы себя сам Арсений. Или просто не ответила бы нашему герою, не позволила бы себе роскоши его полюбить. Хотя бы из-за Оли, из-за дочки. Но я другому отдана и буду век ему верна.

Однако здесь-то как раз можно сделать лихой выверт: пусть Оля будет дочка не Жени, а предыдущего мужа, скажем… Феликса. Тогда мещанский брак становится возможным и даже психологически пряным: жена, не уходящая к любовнику, чтобы сохранить ребенку отца, который вовсе и не отец. Вот все и становится на места.

И возникает Феликс, который оставил Лику конечно же потому, что эмигрировал в Америку.

5. 6.40 — 6.55

Они молча ели яичницу. Стук вилок казался в тишине ссоры таким громким, что Лика не выдержала, врубила радио.

…Кроме того, создается опасный прецедент для любителей «горяченького», а такие еще встречаются. Не проявили ли соответствующие органы попустительства этому издевательству над русской классикой? Все, кому дорого великое наследие русской культуры, не могут не протестовать против безнравственности в обращении с русской классикой и не осудить инициаторов и участников издевательства над шедевром русской оперы…

Ёб твою в Бога душу мать! сказал Арсений, белея от злости. Как ты только можешь все это слушать?! Лика беспомощно взглянула на любовника и выдернула шнур из розетки. Собрала тарелки, поставила в раковину, пустила воду. Разлила чай. Веселенькие пошли у нас встречи, не унимался Арсений. Радостные. Только не надо на меня так смотреть! наконец прорвало и Лику. Не надо! Тоже мне мужчина! Нравственный камертон! Дворянин засратый! Да, да, да! Я — нечестная! Я — говно! Я сплю и с тобой, и с Женькой! Я живу в его доме и за его счет! А ты?! Я пошла бы за тобой куда угодно — позвал бы только, намекнул! Конечно, приходящая блядь удобнее. Поехали, подумал Арсений, будто не специально спровоцировал вспышку, будто не получал от нее едва, как запах ириса, уловимого удовольствия. Куда б я тебя позвал? повторил в сто первый раз. В шестиметровую комнатку? К соседям? На девяносто рублей в месяц минус алименты? И непроизвольно прикрыл ладонью выпирающую сквозь пиджак пачку. А ты знаешь, что у нас клопов вывести невозможно в принципе? А ты без ванны сумеешь прожить?! Убийственный здравый смысл, взвилась Лика. При общем романтическом мироощущении! Но когда здравый смысл проявляю я, ты почему-то начинаешь беситься и тыкать в лицо своей честностью. Шел бы ты с ней… знаешь куда?! — Это было примерно то, чего Арсений и добивался: не уйти самому, а оказаться выгнанным; переложить вину за очередную ссору на Лику. Он надевал башмаки, натягивал пальто, но Лика остановиться не могла: ишь, бросил жену! Ради меня, скажешь? Так тебе удобнее — вот и бросил!

Арсений уже стоял на площадке и безнадежно глядел на красную кнопку, которая гасла только на мгновения и перехватить которую все не удавалось: в это раннее время люди косяком валили на службу, — а Ликины слова неслись и неслись сквозь щель между коробкой и неприкрытой дверью: хотя и вообще — хвалиться особенно нечем: бросил жену! Ничтожества! Подонки! Ни одному мужику не верю! Дверь, наконец, захлопнулась. С-сволочи, пробормотал Арсений. На такую домину второго лифта пожалели. Сэкономили!

Спешить абсолютно некуда, но нелепое ожидание подъемника дозаводило и без того заведенного Арсения, даже становилось тяжело дышать. Он похлопал себя по боковым карманам: конечно, забыл сигареты — и тут же рефлекторно проверил, на месте ли деньги. Да, непомерно толстая пачка раковой опухолью прощупывалась и сквозь пальто. Надо же, у жены этого миллионера Г. не нашлось крупных купюр, отслюнила трояками да пятерками! Все же следовало занести деньги в сберкассу прямо вчера, ничего, подождала бы Лика, куда бы делась?! Как же с сигаретами? Возвращаться — значит начинать новую долгую сцену с непременным примирением в финале, а примирения не хотелось: теперь, когда сумма перевалила за самим же Арсением назначенный четырехтысячный рубеж, остальные полтора-два куска в случае чего можно уже и одолжить, хоть бы у того же Аркадия, — Арсений чувствовал, что открывается некая новая жизнь и старые привязанности становятся только помехами. Красная лампочка горела практически непрерывно, Арсений вполголоса выругался и пошел вниз пешком. Одиннадцать этажей. Двадцать пролетов. По девять ступенек в каждом. Плюс еще четыре — внизу.

Арсений заставил себя идти по улице медленно, то ли чтобы успокоиться, то ли чтобы полюбоваться на собственное раздражение. Лика, уже приготовившая примиряющую улыбку, стояла на подоконнике и смотрела в открытую форточку: ждала, что обернется как обычно, помашет рукою. Не дождалась. Арсений свернул во двор.

6.

Сколько ни просматривал Арсений написанное начало, глаз его цеплялся за Владивосток междугородного разговора. В конечном счете совершенно безразлично, из какого именно города звонит Ликин муж: из Владивостока, из Перми или, скажем, из Киева: географический сей нюанс больше нигде в романе отыгрывать не планируется, — тем более брало любопытство докопаться, откуда этот самый Владивосток вылез. Арсений, правда, родился там, неподалеку, за колючкой, в концлагере на Второй Речке, но телефонная ассоциация происходила явно не из места рождения.

Миша! Конечно же шурин Миша! Они с Мариною собирались эмигрировать именно во Владивосток!

В респектабельной еврейской семье, к которой Арсений тогда еще принадлежал, в семье его последней жены Ирины, произошел скандал: у Ириного брата появилась любовница. Факт ничего особенного собою не представлял бы, если б, с одной стороны, не стал случайно известен Мишиной жене: выгребая носовые платки для стирки, она обнаружила в кармане Мишиного пальто два билета на электричку до Головково, где была их дача, билеты на те самые дни, когда Миша якобы сопровождал в Ленинград японскую делегацию; с другой же — Миша не отнесся бы к нему так серьезно, что даже собрался разрушить — как говорили в их доме — семью.

Людей, проживающих на свете, Фишманы делили на две неравные категории: принадлежащих и не принадлежащих к их клану. Когда первая категория пополнялась за счет, например, Мишиной супруги Гали и самого Арсения, прозелиты, независимо от их, так сказать, человеческих качеств, осыпались положенной им долею семейных благ: ключами от дачи и отдельной комнатою в ней; доверенностью на семейный автомобиль; стильной одеждою; невкусно приготовленной, но дорогой и дефицитной пищей, за которою, упакованной в большие картонные коробки из-под импортного вина, — это почему-то называлось заказами— ездил в ГУМ каждую пятницу сам глава семьи. Потому выпускать кого-нибудь из клана было для Фишманов тяжело вдвойне: невозможно изъять все, уже выданное в расход. И если дача и автомобиль амортизировались слабо, то одежда изнашивалась и выходила из моды, а съеденные за годы икру, маслины, осетрину, финский сервелат и тому подобные деликатесы извлечь назад представлялось затруднительным: даже если удавалось компенсировать через суд или давление на психику стоимость переваренных и высранных продуктов, внеденеж-ная цена их исключительности пропадала невозвратно. Дело осложнилось еще двумя обстоятельствами: во-первых, беременностью Гали сверх возможного для аборта срока, да и не пошла бы она на аборт, двумя руками держась за мир Фишманов, куда столь нечаянно и столь счастливо проникла; во-вторых, предстоящей защитою Миши, которую и так оттягивали вот уже года три, а такие вещи, как защита, в их семье принимались более чем всерьез.

Мишина влюбленность представлялась Арсению куда нормальнее Мишиного брака: едва окончив университет и будучи по протекции деда-профессора, в прошлом — красного пулеметчика, устроен в Институт востоковедения Академии наук СССР (сокращенно ИВАН), Миша встретил там хорошенькую лаборантку-комсорга и, чувствуя, как легко покоряется ему все в жизни, решил покорить и лаборантку. Девочка одевалась вульгарно, была явно необразованна и пошла, но ее молодость и, возможно, принадлежность к элитарному институту, о котором с легкой руки родителей Миша грезил еще в начальной школе, затенили, сделали незаметными, неважными прочие качества знакомки. Немалую роль сыграл и родительский подарок к окончанию университета: однокомнатный кооператив на Садовом кольце: квартира располагала к соблазнению, а Галине умение создавать комфорт и вкусно готовить довершили дело. Мишины родители мечтали, разумеется, не о такой партии для сына, но, исчерпав возможные и нравственные, с их точки зрения, способы презервации и разглядев в Гале положительные для поддержания в домашнем очаге огня черточки, смирились с Мишиным выбором и с этого момента стали смотреть на Галю уже как на члена клана, а стало быть — некритически. К тому же, думали они, девочка из нищей семьи (мать — бухгалтер, отца нету и не было, больная бабка на шее) во всю жизнь не забудет оказанное ей благодеяние: старый как мир, но столь же вечный мотив.

За несколько лет пребывания в семье Фишманов Галя набралась соков, располнела; время проявило на ее лице порядочно смазанные пролетарскими генами отцовой линии фамильные черты замоскворецких купчих, из которых она происходила по линии материнской. Одевалась Галя теперь во все дорогое и недавно модное: в семье Фишманов последние новинки Диора, Кардена и Зайцева не признавались, — но столь же безвкусно, как и прежде, успела окончить что-то заочно-экономическое и была устроена в «Интурист», от чего ни шарма, ни образованности не прибавилось в ней, зато появился жуткий апломб, которым Галя повергала Мишу в уныние всякий раз, когда они куда-нибудь выбирались или принимали гостей у себя. Ее старых подруг — все больше продавщиц да секретарш — Миша переносил с трудом, хотя и пользовался их услугами по доставанию дефицитных книг. Острота постельных ощущений, которая поначалу много значила в отношениях, естественно, сошла на нет, остались раздражение и стыд. Марина же, Мишина любовница, эффектная, объективно и модно красивая, о чем свидетельствовали частые приглашения (от которых она редко отказывалась) сниматься в разного рода рекламных роликах, тоже аспирантка ИВАНа, казалась во всем под стать повзрослевшему, сделавшемуся за последнее время еще обаятельнее благодаря мягкой черной бородке и легкой седине в шевелюре Мише. До обнаружения злополучных билетов ни Мише, ни Марине не приходило в головы менять что-либо в своих жизнях: она, замужем за пятидесятилетним доктором наук, который перманентно ездил за границу, пользовалась зарплатой супруга и достаточным количеством свободы; Миша… Миша оставался Фишманом, хотя и в несколько модернизированном, облагороженном варианте.

Однако же когда начался скандал, Миша предложил Марине взаимно развестись, бросить к черту столицу, где им жить все равно не дадут, и уехать во Владивосток: там их обоих вроде бы брали на работу по специальности: его по Японии, ее — по Лаосу, и климат — калифорнийский. Маловероятно, чтобы Мише хватило мужества и сил реализовать собственное предложение, согласись на него Марина, но та, взвесив плюсы и минусы, не согласилась, а, уверив Мишу на прощанье в жаркой любви, прекратила с ним всяческие отношения: ей тоже подходила пора защищаться — Галя же то и дело мелькала в коридорах ИВАНа, демонстрируя живот и покуда сдержанно делясь горестями с бывшими сослуживцами и подругами: ясно было, что в случае чего она, со своим комсомольским стажем, поднимет такой хай, что ни Марине, ни самому Мише не поздоровится.

На очередной Мишин день рождения явился посыльный и передал бутылку красного итальянского вермута и треугольную призму импортного шоколада — последний Маринин привет; Миша, неволей вернувшийся в лоно семьи и заглаживающий грехи примерным поведением, перепугался, сунул бутылку и шоколад в карманы Арсениева пальто и попросил спрятать. Как-то, наведавшись в гости соло, шурин проглотил пару рюмочек; остальное допивали Арсений с Ириной. Вермут был горьким и терпким.

Миша же весь отдался отцовству, хотя и узнавал в дочери нелюбимые черточки жены.

7.

Когда каша заварилась, Арсений, в общем-то ни на минуту не сомневавшийся в результате, все же следил за Мишиным поведением с сочувствием. Однако предугаданная развязка не столько огорчила наблюдателя, сколько доставила странное удовлетворение сбывшегося дурного пророчества, и он решил написать небольшую повесть.

Он хотел было поменять профессию Марины, сделать Марину (повесть обдумывалась еще до встречи с Ликою) актрисой, доведя до логического завершения ее труды в области рекламы, но так вылетел бы главный эпизод, манивший сильнее прочего, желанный эпизод развязки: в двух соседних зальчиках «Праги» — два банкета по поводу двух защит. Там — Миша, здесь — Марина. Тосты, речи, Маринин муж, Галя. Общие знакомые шатаются из зала в зал. Ничего особенного не произойдет: никто не напьется, не возникнет ни скандала, ни мордобоя в сортире. А то, что ничего не произойдет, когда по всем человеческим законам произойти должно, думал Арсений, и составит соль этой паскудной истории о двух трусли..». Пардон, это попахивает диффамацией! — скажем так: о двух нормальных молодых советских ученых.

Он представил себе дачу, которую, слава Богу, знал слишком хорошо, куда Миша с Мариною, нагруженные едою и выпивкой, сойдя с электрички, пробираются по метровому снегу на исходе короткого зимнего дня; вообразил, как освещается пляшущим пламенем маленькая комнатка, когда голый Миша подкладывает в печурку новое полено; как он снова забирается под наваленные горою одеяла и разнеженная Марина прижимается к нему; едва ли не прожил эти три дня, слившиеся за закрытыми ставнями в сплошные семьдесят два часа разговоров, любви, слабости в ногах, сна невпопад, еды и питья с никогда прежде не ведомым аппетитом. Он придумал пригнать на дачу беременную Галю, но не захотел, чтобы она застала любовников с поличным — только следы праздника: воображение богаче реальности. Он выстроил сцену в кабинете директора ИВАНа, куда вызовут Мишу после Галиного сигнала, разговор по душам о моральном облике советского ученого и предстоящей защите, увидел покрасневшего от стыда за них и за себя, от гадостной ситуации Мишу, заверяющего старших товарищей, что понимает, осознаёт и непременно исправится. И еще, всегда тяготеющий в литературе к некоторой усложненности, запутанности, сконструировал Арсений шизофренический сюжет о взрыве Московского метро китайскими агентами и собирался заставить Мишу в свободное время сочинять по этому сюжету рассказ, сам перемежая главки из реальной жизни главками якобы Мишиными. Он даже написал несколько первых страничек повести и почувствовал, что, пожалуй, завлечет читателя, что атмосфера удается, что секс… — и бросил.

Бросил, как бросал в последнее время все, что начинал писать. Бросил потому, что чувствовал: нет ни в этом, ни в любом предыдущем сюжете серьезного повода для художественной литературы. Бросил потому, что чувствовал: все, кого он знал, включая себя самого, все, с кем он в жизни встречался, все, кто окружал его, существуют по столь примитивным социологическим законам, мало отличающимся от законов поведения животных в стаде или стае, хоть порой и облекают свои поступки в замысловатые психологическо-философские одеяния, что, описывая таких людей, Арсений не прибавит ни строчки к БОЛЬШОМУ РОМАНУ О ЧЕЛОВЕКЕ, мучительно создающемуся уже не первую тысячу лет.

Он чувствовал: в произведении литературы должна присутствовать личность, которую определял для себя как индивидуальность, способную отказаться от собственных благ и выгод ради идеальных ценностей. А личностей вокруг не видел. И в самом себе тоже не находил сил для обретения личности.

8. 7.02 — 7.15

У табачного киоска извивался, гудел внушительный хвост. Арсений заглянул через него в окошечко: давали «яву». Свежевыкрашенная лондаколором продавщица распоряжалась дефицитом: по десять пачек!

Нас тут трое, канючила женщина лет пятидесяти и показывала рукою в неопределенном направлении. У меня сумки нету. У всех нету! крикнул кто-то из очереди. Куда я их дену? Дайте, пожалуйста, блок! Не давать, не давать ей! еще один голос включился в полемику. Сумки, ишь, у нее нету! Нас же трое, не унималась женщина, а на троих полагается… Кем полагается? почему полагается? подумал Арсений, но за женщину не вступился. Полагается, и все тут! Демократия в действии. У, евреи хитрожопые! громко пробурчала продавщица под нос. Все бы им не как людям! К евреям, пожив у Фишманов, Арсений относился средне, во всяком случае, к евреям советским, но подобные реплики обычно выводили его из себя: недавно он даже полез с кулаками на старушку антисемитку и потом долго объяснялся в милиции по поводу пролетарского интернационализма, однако сейчас не отреагировал: очередь уже заразила своим духом, — а приподнялся на носки, заглянул в окошечко: вдруг не хватит? и с некоторым изумлением услыхал среди прочих и собственный гневный голос: не давайте! Не давайте ей блок! Врет она про троих! Одна она тут! Одна!

Боже! Как легко снимает очередь раздражение против всей вселенной, как точно и безошибочно ориентирует нервную энергию субъекта на свой объект! Если бы это было кем-то специально придумано, а не получалось само собою, идея вышла бы гениальная: ОХРАНА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ ПОСРЕДСТВОМ ОЧЕРЕДЕЙ. ПАТЕНТ … Достояв до окошечка с подобными мыслями, Арсений конфиденциально, пониженным голосом обволакивающего тембра произнес: мне, пожалуйста, четырнадцать, и, конспиративно оглянувшись, добавил: у меня как раз без сдачи, словно это без сдачи и давало право на привилегию. Продавщица ничего не ответила, но четырнадцать пачек отсчитала: видать, славянская внешность покупателя ей импонировала. Арсений сгреб сигареты в охапку, выбрался из толпы и стал рассовывать их по карманам. Пальто оттопырилось со всех сторон.

Подойдя к метро, посмотрел на часы; вскрыл пачку. Огня не было. Увлеченный добыванием дефицита, Арсений совсем забыл про оставленную у Лики зажигалку и не прикупил спичек. Лезть за ними сквозь очередь — Не давайте, не давайте ему! — Врет он, что спички! — Все только что стояли, всем на работу! — сил уже не имелось, и Арсений одолжился у проходящего мимо парня.

Возле входа в метро, где толпа спешащих на службу заспанных, раздраженных людей была особенно густою, Арсений выделился бы своей неподвижностью, если б нашлось кому взглянуть на все это со стороны.

9.10. 7.18 — 7.24

Поезд по-утреннему переполнен. Перронная толпа внесла Арсения сквозь двери и пропихнула дальше в вагон. Вцепившись в захватанный миллионами ладоней поручень, Арсений, сжатый со всех сторон, неволей уставился в окно, не ожидая, впрочем, увидеть за ним ничего, кроме едва заметных в черноте промельков кессонированных тоннельных стенок. Правда, чернота придавала полированному оконному стеклу полузеркальность, но и от нее Арсений не чаял сюрпризов: отражение собственной бороды да не менее привычные, хоть, может, сведенные в таком пасьянсе и впервые, отражения стертых лиц пассажиров метро.

Тем не менее полузеркало окна подготовило Арсению случайный подарок: удивительно удачно закомпонованный в удлиненную (2:1), со скругленными углами деревянную раму, отбитый от глухого фона толпы бледностью лица, мягким, ажурным плетением белой шали и светлою тканью расстегнутого легкого пальто поясной портрет не хорошенькой — по-настоящему красивой женщины. Огромные темные глаза смотрели сквозь стекло, сквозь стены тоннеля с извивающимися змеями кабелей и даже сквозь толщу земли за ними куда-то вне, но зеркальная полусущность прозрачной преграды обращала часть взгляда назад, и он, казалось, пытался заодно проникнуть и в глубину породивших его глаз, разгадать их тайну. Когда поезд влетал в световые субстанции станций, образ женщины, и без того бестелесный, превращался совсем уж в образ духа, в лик, и едва в такие минуты угадываемый высокий выпуклый лоб отсылал мысль к мадоннам Возрождения. Несколько раз, плененный отражением, изворачивался Арсений над стеною развернутых газет, чтобы взглянуть на оригинал, но толпа стояла монолитом, и приходилось возвращаться in status quo. В один из моментов бесконечного путешествия мадонна переменила руку опоры, и сквозь рев поезда услышался тихий металлический звяк, произошедший от встречи золота ее кольца с никелированной поверхностью объединяющего их с Арсением поручня.

Когда толпа, вдруг потерявшая монументальность, вынесла новоявленного Иосифа на перрон «Площади Свердлова», теперь уже светлое в той же деревянной (2:1) раме окно явило сорокалетнюю блядь с помятой, плотно заштукатуренной физиономией, на которой едва выделялись две подведенные ниточки выщипанных бровей, а кончик слишком большого носа под собственной, казалось, тяжестью отвисал вниз. На пальце грубой широкой руки, уцепившейся в поручень, поблескивал сотнею каратов рублевый перстень из табачного киоска.

В переходе на «Проспект Маркса» Арсений вспомнил сон, скользнул взглядом по стенам, полу, по месту, где поблескивала черная лужа: ни дверцы, ни фотоэлемента не оказалось: стена, как ей и подобало, была абсолютно гладкою.

Только вот стыки между плитами: какими-то неверными казались эти стыки, ненадежными, нехорошими…

11. 7.28 — 8.01

«Докторъ Николай Николаевичъ ТИКИДЖIЕВЪ» — на огромной двери, которую облепил добрый десяток кнопок с кое-как присобаченными рядом фамилиями, поблескивала никелированной медью дореволюционная табличка, замазанная по краям краскою многочисленных ремонтов. Кем он был, докторъ Тикиджiевъ? Какие болезни лечил? Куда сгинул? Что, кроме таблички, оставил по себе?

Длинным громоздким ключом, выкопанным из-под «явы», Арсений отпер дверь и вошел в огромный, неприятно пахнущий коридор, что растекался по сторонам тремя рукавами. Из правого, поднимающегося лестницею, доносился звон посуды и кухонные голоса соседок; слева, в нише, на старом ободранном диванчике, выброшенном кем-то за ветхостью Бог весть когда, сидела женщина лет сорока в бигуди и нейлоновом халатике, сквозь который на животе, где пуговица вынужденно оборвалась, проглядывало сиреневое байковое белье, и болтала по телефону: или живи, говорит, как все, или выписывайся. А то, говорит, на алименты подам, и будешь платить как миленький: суд у нас завсегда женщине доверяет. Арсений поздоровался — она кивнула в ответ, слушая голос на том конце провода, — и прошел до упора длинного серединного рукава, а там еще направо, мимо сортира, мимо кладовки, в свою четырнадцатиметровую комнату.

Полуприкрытая измятой постелью кушетка, грязные рубахи на спинках двух стульев, стол, заваленный бумагами и журналами, пишущая машинка на столе. В углу, у вешалки — картонные коробки из-под спичек, набитые книгами. Словом, недом, ощущение какого-то временного пристанища, где, однако, пришлось задержаться дольше чем предполагалось. И надо всем — дух клопомора.

Арсений открыл форточку, снял пиджак, галстук, бросил на спинку стула. Скинул башмаки. Поставил будильник на одиннадцать и, не раздеваясь дальше, ничком повалился на кушетку. Однако сон, который еще несколько минут назад, по дороге к дому, казался таким желанным, не спешил. Это все деньги, деньги не дают успокоиться! Душа топорщится от них во все стороны, как карман пиджака! Денег, как таковых, Арсений вовсе и не любил, но ведь машина действительно нужна, без нее в необъятной столице, да еще и с его профессией, — просто зарез. Только не слишком ли отвлекает Арсения такая цель от жизни собственно? Как плохо повел он себя сегодня у Лики! А роман! Если все силы отдавать денежным статейкам да брошюрам — вроде той, за которую получился вчера столь значительный гонорар, — на роман и не останется! Да и руку можно окончательно испортить, сочиняя за народных артистов их безукоризненные автобиографии. Максималистом, конечно, тоже быть не следует: скопить на машину все-таки надо! — но параллельно обязательно сесть за роман! Вот прямо сегодня, сейчас же! В виде налога на шестьсот пятьдесят вчерашних рублей!

Роман был задуман давно и предполагал включить в себя всю предыдущую жизнь, все мысли, все литературные опыты Арсения. Кроме, может, стихов, которые он мечтал издать отдельно. Арсений не рассчитывал, что роман увидит свет: здесь — по цензурным соображениям, там — потому, что описание нашего удивительно бесцветного существования вряд ли займет наивных недальновидных людей, которым их собственные проблемы кажутся сегодня более важными. Но Арсений все равно должен подвести черту под первым периодом жизни, периодом формирования, как он называл для себя пору от собственного рождения до сего дня, освободиться, наконец, от недосказанного, недодуманного, недописанного, чтобы после… Кому должен, что после — это он пока представлял весьма и весьма неопределенно.

Ладно, пусть не писать, дал себе Арсений небольшую поблажку. По крайней мере хотя бы отредактировать старые вещи! Писать новое всегда было для него мучительно; он физически ощущал тяжесть такого труда и отлынивал от него сколько мог; в этом смысле графоманом Арсений не считал себя никогда. Он встал с кушетки, выдвинул ящик стола, порылся и извлек на свет Божий скоросшиватель с надписью ПРОЗА; раскрыл; начал читать.

Поезд, должно быть, опоздал на несколько минут, и, когда Комаров вышел на привокзальную площадь, до слуха его донеслись неизвестно откуда взявшиеся, словно родившиеся из густого воздуха, сигналы точного времени: шесть коротеньких писков, обозначивших полдень.



Поделиться книгой:

На главную
Назад