Ее давно уже нет в жизни. Она только в памяти.
За прошедшее десятилетие, и не только, — за время после ухода Николая Рубцова как-то внезапно одно его стихотворение за другим были переложены на мелодии и стали жить еще одной — духовной стороной музы.
Я просто хочу сказать, что рубцовские песни наших лет несколько приглушили его слово, ограничивали или ставили в положение утраты истинной его интонации.
…«Я долго буду гнать велосипед…» Ни за что бы не подумал, что эта строка из стихотворения поэта приобретет гитарное звучание. И вообще будет песенной. Одно дело — композиторы, другое — исполнители. Не в обиду им будет сказано, но до сути настоящего понимания поэзии Рубцова они еще не докопались. Вернее сказать, не услышали их долгие и напевные гласные звуки.
Одна лишь удача, на мой взгляд, стала единой и верной, стала точкой отсчета. Это произошло на одном из московских конкурсов молодых исполнителей.
Не помню года, по меньшей мере лет 6–8 прошло. Поразила меня тогда Гинтаре Яутакайте — певица из Литвы. Спасибо и ей, и телеэкрану, что я наконец-то принял без ропота, как свое внутреннее, по-северному душевное и глубокое чувство — чувство песни.
Членов жюри, по-видимому, тоже обворожило исполнение. Первое место… В одно время наше песенное исполнительство ушло от традиций. Потерялась «самая» жгучая, самая «смертная» связь между душой русского народа и современными певчими. Странно, что клубочек тонкой ниточки этой связи оказался в руках у девушки из Вильнюса…
На Толшме и по берегам Сухоны женщины «выкладывали» свои души именно с такой же одухотворенностью и так же понятно, когда пели о своих самых страстных желаниях и чувствах.
«Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто». Поэт был уверен в себе. И надо было увидеть эту главную строку рубцовской поэзии. И от нее вести беседы критикам и певцам, людям, читающим Николая Рубцова…
Теперь представьте Никольский детский дом 194… года. Мрачная погода, недостаток света в помещении, где в ожидании сидят дети. Час, когда по деревням проскачут и загорятся огоньки окон. Тоска… Тоска и горечь, поделенные между всеми людьми на свете.
Кабы не песня… Как жить бы…
Обычай детдомовских детей — петь, когда все вместе, — зародился давным-давно. Песня здесь имеет свое особое право, свой особый репертуар. И поется она не по любому случаю. Дети, или, проще, ребята, ожидают ужина. Не стучат ложками, не топают ногами, не толкаются. Длинный дощатый стол, по сторонам — скамейки. Керосиновая лампа со стены освещает, в общем-то, их умиротворенные лица.
Двадцать — двадцать пять мальчиков и девочек — скажем, первая смена. Первая, вторая или третья — какая разница. Как само собой, естественно и без волнения запевалы послышался детский девчоночий голос:
Настоящий подъем голосов…
…С чего бы вдруг такая странная и недетская песенка?
Не надо недоумений. У песни есть голос, есть время. Напев ее драматичен. Пушкинское слово и слог создают простор и смятение чувств.
Поют все. И тишина помогает.
А мальчик Коля Рубцов молчит.
Молчит. На первых порах. Я вижу его печальные блестящие глаза…
Это сейчас что-то может значить. Становится понятным. И мысль о воздействии песни неоспорима. Это было «закладкой» чувств. И разве не эхом отзываются его посветлевшие строки о «горнице»? Свет далекой звезды еще где-то пробивался во мраке ночей и осеней, горел огоньком на окне у девушки…
«Стойте, дети!» — песню об огоньке педагоги детского дома считали крамольной, т. е. не детской. Запретной. Значит, для детдомовцев — «безнравственной». Поскольку она была песней о любви. А любовь — понятие, постижимое только взрослыми.
Не тема любви, а образ живой картины волновал и представлялся детям на фоне человеческих переживаний.
Нельзя так нельзя. И нельзя было отказать в послушании нашего общества.
Но огонек уже горел в другом месте:
Но тем временем открывалась заветная дверь кухни, и дежурная из старших воспитанников подавала на стол. Сначала кусочек хлеба. Он умещался на неширокую детскую ладонь. Остро чувствовался его легкий вес и запах.
Какой запах хлеба! Он не выдерживал ожиданий, напрашивался исчезнуть без остатка во рту. Так часто и бывало. То, что подавалось на тарелке, с сожалением и тем же удовольствием съедалось без хлеба.
Следующий вечер начинался повторением тоже давно заученных мотивов войны, геройства и страданий.
Со временем я постараюсь полностью воспроизвести тексты любимых нами песен. Они уже давно не живут, забыты.
Запевают обычно девочки:
Кого не тронут эти простые слова? Кто не представит этот санитарный обоз со смертельно раненными людьми? Война, она война. В сердце каждого ребенка. Песня лишь искала и находила свой отклик, свой ход чувств и мыслей.
А ведь это тоже свет в окошке. Свет счастья того, кто верит…
Не думайте, что тут возникали какие-то проблемы непонимания. Детдомовские ребята взрослели скорее, они прошли уже испытания горем и разлуками, приобрели способность жить и острее чувствовать…
И сострадать всем, кому больно и тяжело.
Запевается «Ивашка».
Почему-то главным в песне мы считали не мелодию-мотив, а слова. В песне всегда есть сюжет, действие. А «музыка», казалось, ни при чем. Лаконичность содержания выстраивалась в ощущение, приучала к пониманию самой песенной сущности. Не оттуда ли происходит рубцовская песенность? (Я тоже, сочиняя свои стихи, пою их, напеваю.) Так и Рубцов — большинство своих стихов наделил музыкой, зримым звучанием. Он «слышал» сопровождающее его «пение хоровое» и «видел» «незримых певчих».
Возможно, не перед ужином, а в какое-то другое время чаще других запевалась песенка про… букашечку:
Мне иногда приходит мысль: не от этой ли, казалось, бесхитростной песенки явились на свет «цветы»?
Что-то тайное в их развязке заключалось и в судьбе букашечки, которую лишил крыльев злой мальчик Ванюша. Воображение детского сознания сохранилось. Оно даже приводило поэта к размышлению.
Пусть не покажется, что души воспитанников могли только горевать, всегда печалиться. Вот совсем иная по настроению и сущности песенка. «Жил я у пана».
Песенка могла длиться без конца. Только имей собственное творческое воображение.
— А знаешь, — сказал однажды Рубцов, — я придумал… И он пропел так:
Этот эпизод не мог выскользнуть из памяти. Сочинил его он, когда учился в первом классе…
Ради веселья и улыбки звучала и песенка дровосеков:
А уже песенку про Сему следует вспомнить всю. Она чисто с детдомовским дидактическим содержанием.
Многие годы спустя, проходя сквозь строй жизненных испытаний, я ни на день не терял памяти своею начала.
Нас обижало слово «сирота». Любого из нас. Однако чувствовать себя сиротой вынуждали обстоятельства воспитания.
Детский дом был закрытой «золой» для постороннего люда. Сюда не осмеливались заглядывать де! и со стороны, не наносили дружеских визитов организованные общественники села и окрестных деревень.
У жителей бытовало слово «приют».
«Вот не будешь слушаться, отдам в приют», — говаривала иная мама своему дитяти. А приют считался уделом обездоленных и нищих. Это в простом деревенском народе. Я не помню случая, чтобы какая-то родственная душа — тетя, дядя в системе навещали своих малых сирот. Отцов же и матерей у иных ребят совсем не было.
Бывало, нет-нет да и пропоется «чувственная» сиротская песня.
Эта песня с простым печальным напевом вызывала понятную грусть, была близкой сердцу. Песенная тема смерти и сиротства обостряла детское воображение и Николая Рубцова:
В стихотворении «Тихая моя родина» поэт описывает места вроде бы той самой Николы, где был детдом. «Купол церковной обители», «Вырыли люди канал» и «Школа моя деревянная» — это «вещи» Никольские. В какой-то другой школе Рубцов не учился. Но мать поэта, увы, похоронена в другом месте, не в Николе… Рубцовский поэтический образ связал воедино его ощущения «родины». Родины, увы, тоже воображаемой.
Сиротство военных лет было с несколько другим лицом. Оно наполнялось неотвратимой, но благородной сутью. У многих из нас не было матерей, но были отцы, братья.
У детдомовского пионерского костра гордо звучала песня:
Можно было бы привести еще десяток песен на тему стойкости, патриотизма и силы народа. Песня про Таню-комсомолку (Зою Космодемьянскую), о краснофлотцах, о двух Петях, о боевой винтовке, песня о Щорсе (о Щорсе пели даже две песни — «Шел отряд по берегу» и «По Украине молодой годы волновались, по дорогам, по степям гайдамаки шлялись»), песня о том, как фашисты увозили наших людей в порабощение. Она называлась «Раскинулись рельсы широко». Это была переделка морской песни и звучала так:
Особо любимой песней почему-то была
Она значилась также в числе запретных, потому что была песней о любви взрослых.
Думаю, и в этом уверен, рубцовский гений, певчие струны его души были натянуты не таинственным мастером, а острым ощущением нужды в песне. Это ощущение было постоянным, трепетным. Ощущением первой необходимости.
Старая дорога
У этого рубцовского стихотворения нет даты, когда оно написано Трудно догадаться любому читателю, о какой такой старой дороге так зримо и художественно повествует поэт. Дорог у Рубцова было множество. Со строем звенящих проводами столбов, с березами и ромашками по сторонам, с пылью во все времена. Дороги железные… Дорога с прощальными гудками пароходов, с печальными дождями осени.
По воссозданному образу я угадываю одну-единственную и самую трудную для преодоления дорогу — от села Никольского до села… Красного… Дорога на родину. Дорога от родного порога… На обоих ее концах — села наших судеб.
Красное село, как оно значится на географических картах, здешний народ называет проще: Устье. Иногда — Устье-Толшменское. Скажи иному старому жителю с верхней Толшмы, он ни за что не согласится: «Устье знаю. Красное?.. Нет». Однако судьба большинства крестьян с обоих берегов реки Толшмы постоянно связывалась с этим красивым встарь, высокомерным, а потому для иных равнодушным старинным поселением.
В 1986 году ранним июльским утром я переправился на другой берег Сухоны, на Черепаниху. Деревню напротив села Красного. Из Черепанихи скоростным прямым рейсом отправляются автобусом на Тотьму. Пришлось ожидать. Автобус пришел с небольшим опозданием. Местные красносельские подростки и бабы с ходу овладели местами и уже умиротворенно поглядывали на родной противоположный берег Сухоны. На родное Красное село…
Между тем автобус со стороны Николы только-только притормозил у паромной переправы. Пассажирам предстояло еще преодолеть реку.
Я понимал, как это непросто — оказаться на их месте.
— Чего ждать… Автобус и так полон. Ехать надо… — начинала заводиться и подсотанивать одна из молодых бабенок. Чтобы шофер слышал.
— Подождут другого рейса. Всегда их только жди — не баре, — вторила ей женщина, годами значительно старше.
Тогда я, находясь в среде этой откровенной человеческой холодности, с добрым чувством подумал о шофере. Может быть, он был бы вправе не ожидать лишних людей. И мог бы оправдаться. Может быть.
Благодарные пассажиры с верховья Толшмы знали по опыту, чего стоит не уехать в Тотьму. Те, говорившие, наверняка не открыли бы дверь постороннему человеку. Даже окажись этот человек без крыши над головой на ночь или в непогоду.
Красное село за свою долгую историю просто устало от паломников, которые шли и шли от деревни к деревне по пыльной летней дороге. И в холод зимой. Шли к большой реке, к большим городам.
Возможно, оно стало Красным, т. е. красивым, отчасти на медные гроши ночлежников. Но стало хиреть с тех пор, как обезлюдели деревни по берегам Толшмы. Кроме села Никольского… Что в двадцати пяти километрах от Устья. Если иметь в виду старую дорогу.
Если бы не торопила жизнь! Как хотелось бы отказаться от удобного транспорта и пройти все версты трудного пешего пути! И в одну, и в другую сторону.
Старая дорога в сторону дома имела добрые свойства. Звала ускорить шаг, прибавляла силы. Это была дорога встреч на каждом ее километре.
В нашем городе говаривали: до Засеки бегом добежишь (деревня в пяти километрах от пристани Устье-Толшменское), до речки Половинницы (ручей на половине пути) дойдет и хромой. Половинница всегда была местом отдыха. Свежая, лесная вода, прохлада пологих травянистых бережков. Тишина и приют берез и сосен. Тенисто в жару. Здесь утоляли жажду. А умывались, когда было очень пыльно, в Толшме.
Старая дорога и ее спутница тропинка делали все, чтобы путник, где надо, спрямил свою дорогу, а где надо, вышел на берег настоящей реки. И так, пока идешь до села Никольского, несколько раз. Облегчала она мысли человека.
Смотря какой путник. Если с родней в попутных деревнях, дорога приведет его к любимому порогу, если он торопливо идет по прямым узким ленточкам пешеходных тропинок.
Но как бы ты ни спешил, река тебя остановит и прикажет ей поклониться. Живой влаги напиться и свежестью ободриться, т. е. умыться из реки.