...В Травное он прибыл под вечер. Сумерки были грустными, тихими, окна в домах еще не светились. В центре села стояли полуразрушенная церковь и два кирпичных двухэтажных дома без дверей и крыш — одни старые-престарые грязные стены, облезлые, побитые, как будто после бомбежки, угрожающе глядевшие на мир божий пустыми глазницами-окнами. Синеватый снег на улицах и скелеты высоких тополей дополняли эту картину. В Травном когда-то был женский монастырь, кажется, самый древний за Уралом и, судя по документам, хранящимся в краеведческом музее, очень богатый, хотя земли тут плохие и много болот. В Травном был монастырский центр, а в Новоселово, где до революции стояло лишь несколько бревенчатых домов, окруженных трясинами, камышовыми озерами, заваленными буреломом, — ссыльное место, здесь пребывали самые непокорные монашенки.
«Какая келейная тишина, — думал Лаптев. — Даже настроение портится».
В конторе фермы сумерничали три женщины. Зажгли свечу, стоящую в стакане.
— Ну, что поделываете? — спросил Лаптев нарочито веселым голосом. — Я вижу, у вас тут совсем как в монастыре.
— Да вот манны небесной ждем и света электрического. — Это сказала женщина лет тридцати пяти. Большие умные глаза ее смотрели откровенно насмешливо.
От нее повеяло на Лаптева чем-то удивительно знакомым.
«Нет, я ее никогда не встречал».
Догадка пришла внезапно: у нее так же надвое разделен подбородок, как у директора Утюмова, и когда она говорит, то, подобно Утюмову, странно напрягает верхнюю губу; только у того это напряжение являет собой недовольство, а у женщины — насмешливость.
Догадка развеселила. Позднее, уже в конторе совхоза, он узнает, что женщина — ее звали Татьяной Максимовной — приходится двоюродной сестрой Утюмову, который не жалует ее за строптивый характер, и они живут как чужие. Татьяна — свинарка, заочно учится в сельскохозяйственном институте. Фамилия ее Нарбутовских, по мужу.
— Ждете, значит? — спросил Лаптев по-прежнему весело.
— Да! Жду-пожду — наживу нужду. Ну вот и главный пророк по ступенькам поднимается.
«Разбитная и грамотная, видать».
Как он потом убедился, у Татьяны была странная привычка дерзить незнакомым, подшучивать над ними, строить из себя «нетерпимую», но — вот парадокс! — так она поступала с людьми, которые ей чем-то нравились.
«Главным пророком» оказался управляющий фермой Вьюшков, тощий, небритый человек с лицом мученика, влетевший в контору «на всех парах» и шумно, радостно приветствовавший Лаптева, которого прежде никогда не видел. Как он догадался, что это именно Лаптев, непонятно, но чувствовалось, искренне радуется его приезду.
— Ох, и беда с народом! Что за люди? Никакой личной ответственности. Летят, будто слепые... До седых волос доживут, а...
Длинно, путанно Вьюшков сообщил, что в соседней деревне сбили грузовиком столб, и свет неизвестно когда дадут, во всяком случае не сегодня.
— Не сегодня? — Нарбутовских вскочила со стула.
— Да уж чего ты больно? — махнул рукой Вьюшков.
— Что больно?
— Родят, ничего не сделается. Возьми лампу керосиновую. Вон ту, со шкафа.
— Она неисправна. Дымит и тухнет. Свиньи к электричеству привыкли.
— Еще к канализации приучи.
— Или ты не понимаешь? Электролампочка на потолке висит, не качается. А от керосиновой лампы тени по стенам мечутся. Это беспокоит свиней.
— Пусть мечутся. Природа потребует, так родят. Светло ли, темно ли.
— Чепуху мелешь. Надо хороших керосиновых ламп купить. Сколько раз говорили. Это не в первый раз без электричества. Я приношу свою керосиновую лампу, а другой свинарке, как и тебе, все равно.
— Что ты говоришь? Ну, что ты говоришь, Татьяна? Я на работе днем и ночью, Ни минуты отдыха. Детишков не вижу, недосыпаю, недоедаю. Побриться некогда, а тут... Ну, где у тебя совесть?
Огонек в керосиновой лампе заострен, как кинжал, над ним тонкая, тревожно вьющаяся струйка дыма.
Вьюшков был в затасканном, порыжевшем полушубке, старой шапке, одно ухо у которой надорвано, в подшитых валенках, и Лаптев подивился: управляющий фермой немало зарабатывал, держал коров, свиней, овечек, — хватит даже на соболью шубу.
— Дверь в свинарнике подремонтировали? А доску прибили? А стекло в окошке заменили? — Повернувшись к бухгалтеру фермы, Вьюшков такой же строгой скороговоркой проговорил: — Завтра стол привезут. Я заказал поменьше размером. Поставишь поближе к стене. Так, чтобы проход оставался. А шкаф отодвинь вон туда. Туда вон! Ничего, ничего, дверь будет открываться.
В контору без конца заходили мужчины, женщины, дети; сидели в комнатах и коридоре на стульях, на корточках, подпирали спинами стены и печку и разговаривали, кто о чем. У входной двери возились двое мальчишек, сопели, что-то выкрикивали.
Вошел бородатый мужик и потянул за рукав Вьюшкова:
— Все-таки сколько ж на крылечке у вас тут ступенек сделать? Ты говоришь — шесть, а по-моему, четырех хватит. Не ребятишки же...
Вьюшков скривился, как от боли, хотел что-то сказать, видать, сердитое, но его опередил Лаптев:
— Скажите, вы плотник?
— С пятнадцати годов топор в руках держу. А что?
— Ну так и делайте столько ступенек, сколько считаете необходимым. Зачем беспокоить управляющего по таким пустякам.
Лаптев говорил спокойно, дружески, но плотник по-чему-то рассердился:
— А чё вы на меня?! Сам он!..
Когда открывали входную, дверь, разносился протяжный, печальный, все усиливающийся скрип, как будто по басовитым струнам виолончели проводили смычком, а когда закрывали, раздавался короткий неприятный звук «хря», и Лаптеву казалось, что дверь ломается. Люди беспрерывно входили, выходили, дверь без конца пела свою противную песню, от которой у Лаптева разболелась голова; заслышав протяжный скрип, он почти со страхом ожидал громкого, грубого «хря» и думал: «Порою и мелочь — не мелочь. Как они терпят?»
— Вьюшков, на-ка подпиши! — Молодой рабочий, оглядываясь по сторонам и вихляясь, небрежно сунул управляющему смятую бумажку.
Вьюшков расправил ее и подписал, не глядя.
В небрежной позе молодца, во всем его поведении проглядывало что-то фальшивое, отталкивающее; эта ясно видимая фальшь и простоватая доверчивость Вьюшкова насторожили Лаптева. Он попросил бумажку, сел за стол и, хмурясь, начал стучать на счетах. Потом сказал тихо и требовательно:
— Товарищ Вьюшков, подойдите сюда! Вы разобрались в этом документе? Вы же подписали явную фальшивку. Судя по этой бумажке, у вас каждый день вывозят почти по пятнадцати центнеров навоза от одного поросенка. Да, вот так и получается. Математика здесь простая. В прошлом месяце вы получили пятьдесят два поросенка. Слишком мало, прямо скажем. Но это вопрос второй. Итак, пятьдесят два. А вывезено от поросят две тысячи триста тонн навоза. Ну вот и получается, что каждый поросеночек-сосунок ежедневно оставляет в свинарнике почти пятнадцать центнеров навоза. Разложите-ка по дням. Надо целый гараж грузовиков иметь, чтобы навоз вывозить. Человек подсовывает вам липу, обманывает государство, а вы подписываете, не проверяя. Вам все равно, что килограмм, что тонна. Любую бумажку подмахну, только подставляй.
«Растяпа! Занимается всякой чертовщиной, а за чем надо — не следит».
Даже при слабом освещении было видно, как сильно трясется у Вьюшкова рука:
— Мер-рзавец! Где он? Верните его! — Ткнул пальцем куда-то в темноту. — А ну-ка сбегай. Доверяешь людям. Советский человек, работник совхоза, а ведет себя как жулик!.. Я тебе сказал: сбегай!
Вьюшкову кто-то ответил грубовато:
— Не могу я. Ноги чё-то болят.
«Ну и порядочки!» — удивился Иван Ефимович.
Вечером, как всегда, на ферме была планерка, и она, как обычно, началась, с опозданием на час; люди, как и прежде, входили, выходили, курили, смеялись, переговаривались, будто это и не планерка, а вечеринка, где делай, что хочешь. Вьюшков утихомиривал людей, даже прикрикивал на них, но никто не слушал его, и Лаптеву становилось все яснее, что Вьюшков — плохой управляющий: много суеты, нервозности, болтовни, всех подменяет, и что странно — никто по-настоящему не уважает его, хотя без конца пристают с вопросами.
Лаптев не знал, как ему поступить. Конечно, надо сказать о недостатках в работе фермы и покритиковать Вьюшкова, однако насколько сильно покритиковать; не может же он сказать, на основе хотя и беглых, но — он был убежден в этом — точных впечатлений, что управляющий бездарен и его надо убирать, ведь и Утюмов, и Птицын хорошего мнения о нем, и у Ивана Ефимовича нет права говорить так и тем более нет никакого права увольнять управляющего.
Ему неожиданно вспомнилось, как он, будучи директором МТС, беседовал с пьянчугой-трактористом. Тот был так же вот, подобно Вьюшкову, суетлив и подозрительно активен; это мимолетное воспоминание подействовало подобно взбадривающему напитку, — Ивану Ефимовичу стало веселее.
Лаптев выступал последним, когда Вьюшков уже устал от длинных речей и замолк и люди (был поздний вечер) затихли, охваченные легкой дремой; управляющий слушал спокойно: начальство должно быть проницательным, видеть недостатки и критиковать — на то оно и начальство, но после слов Лаптева о том, что в Травном лучшие земли, здесь больше, чем на других фермах, людей и вообще благоприятные условия, а дела идут так себе — серединка на половинку, Вьюшков насторожился, потом недовольно поджал губы, покачал головой, это будто подстегнуло Лаптева, и он сказал то, чего не решался пока говорить: управляющий лезет в каждую щель, всех подменяет, лишает людей творческой инициативы.
— Да вы что?! — с дрожью в голосе выкрикнул! Вьюшков. — Вы что меня поносите? Я днюю и ночую на ферме. Недосыпаю... Я тут за всех как окаянный тяну, от Максим Максимыча стока благодарностей...
Люди оживились. На лице Вьюшкова — изумление, во взгляде Нарбутовских — любопытство и смешинка...
Сказав, что планерки на ферме надо проводить один раз в день, и недолгие — минут на двадцать, не больше, — Иван Ефимович перевел разговор на то, что его очень беспокоило:
— До революции земля принадлежала частным лицам, — начал он. — Ею владели помещики, кулаки да церковники. Теперь земля принадлежит всему народу...
Люди опять опустили головы, поскучнели: об этом они знают.
— Все блага, все богатства мы получаем от земли: каменный уголь, нефть, газ, руду...
Насмешливо улыбаясь, Вьюшков посматривал на рабочих, как бы говоря: «Ликбез, да и только... Кого это нам господь бог послал?»
— Используя эти природные богатства, рабочие на заводах делают автомашины, комбайны и все то, чем мы постоянно пользуемся, что нам крайне необходимо — кровати, телевизоры, радиоприемники, мотоциклы, часы, электролампочки. Рабочие в городах изготовляют для нас с вами пальто, костюмы, сапоги, туфли и многое другое. И мы покупаем все это по государственным ценам. Я подчеркиваю: не по рыночным, где устанавливается, цена, как бог на душу положит, а по государственным. Заводской и фабричный рабочий получает за свой труд зарплату. Зарплату! А мы с вами должны выращивать на земле хлеб, овощи, ухаживать за скотом и продавать государству продукты сельского хозяйства. И, конечно, тоже по государственным ценам. И получать, как городской рабочий, зарплату. В соответствии с количеством и качеством затраченного труда. А что же делаете вы? Городские товары покупаете по нормальным, государственным ценам, а вот мяско, молочко, картошку, яйца и другие продукты сельского хозяйства, выращенные на государственной земле, везете на базар и продаете втридорога.
— А это наше! — крикнула какая-то женщина. Лица ее не разглядишь в слабом свете керосиновой лампы, но одета она в дорогое пальто с каракулевым воротником, на голове пышная пуховая шаль:
— Что наше? — голос Лаптева посуровел.
— Продукты... Город-то кто кормит? Мы, деревенские.
— Перестань, Тася! — проговорил с испугом Вьюшков.
Татьяна Нарбутовских засмеялась, и смех ее был легкий, веселый, будто на вечеринке:
— Она хотела бы кормить только саму себя. Чтобы от всех других ей была польза. И от городских, и от деревенских.
— Как ты можешь так говорить, Татьяна? Нашла место для хаханек. — Вскочив, Вьюшков замахал руками. Закричала и замахала руками женщина, которую управляющий назвал Тасей.
— Замолчь, Таисья! Тебе говорю!
«Чета Вьюшковых, — догадался Лаптев. — Хоть и говорят: муж и жена — одна сатана, а все же, как видно, не одна».
— Если бы заводские рабочие стали исходить из вашей логики, они бы сказали: все, что мы делаем, это — наше. По какой цене захотим, по такой и продадим. Варите суп в чем хотите, хоть в деревянном корыте, хоть в ладонях. Копайте землю палками и одевайтесь в шкуры...
— Выходит, лучше лодырничать! — сказала Таисья Вьюшкова, и в ее голосе, не в пример мужнину, были твердость, самообладание. — Если и ночью, и днем храпака задавать...
«И все-таки они — два сапога пара», — подумал Лаптев. Он старался говорить спокойно, хотя уже нарастало раздражение, готовое вот-вот прорваться наружу. Еще раз повторил: скота надо держать столько, сколько положено по закону, нельзя смотреть на совхоз через рога собственных коров, иначе все совхозное будет казаться чужим. И назвал несколько цифр.
— Как видите, ваша ферма — средняя в нашем совхозе, который в большом долгу перед государством. И долг этот с каждым годом растет...
Было тихо. Нарбутовских проговорила, качнув головой: «Правильно». Остальные молчали, но в этом многозначительном молчании угадывалось согласие.
«Видимо, никто с ними не беседовал об этом. А народ тут, видать, хороший».
Потом он говорил о кормах. Была еще глубокая зима, весной и не пахло, а кормов оставалось всего — ничего, до лета не хватит.
— Товарищи! Я прошу вас отдать излишки сена, соломы и картошки совхозу. Надо спасать и свиней, и коров. — Пододвинул к себе лист бумаги. — Кто, сколько и каких кормов может выделить из своих личных запасов?
Вопрос был неожиданным. Люди смолкли на секунду, а потом зашумели:
— Да мы не понимаем, что ли. Записывай два воза сена. Ну, а картохи у меня маловато...
— Я дам пять мешков картошки, так и быть.
— Ну и от меня прошу...
«Люди здесь определенно хорошие», — снова подумал Лаптев и вздрогнул от резкого голоса Таисии Вьюшковой:
— Задарма, положим, не шибко охота...
Голос, правда, беззлобный, даже что-то дружеское уловил в нем Иван Ефимович.
— Да замолчишь ты или нет?! — крикнул Вьюшков. — Плетешь черт-те что. Совхоз вам не монастырь, зазря чужого не захватит, получите сполна... — Помолчав, добавил уже потише: — По государственным ценам. Пишите от меня...
«А ты сознательный, — усмехнулся Лаптев.
Расходились почти в полночь. Когда планерка, а точнее сказать, собрание было закончено, к Лаптеву подошла Таисья Вьюшкова:
— А почему начальство редко заглядывает к нам?
Она стояла рядом, свет от лампы падал ей на лицо, и Лаптев смог разглядеть вьюшковскую «супружницу». Крупный нос, мужской квадратный подбородок, розовые щеки; по всему видать, сильная, волевая женщина.
— Какое начальство?
— Главный зоотехник, к примеру, ветеринар, главбух, экономист?
— А вы кем работаете?
— Я — бухгалтер.
— Бухгалтерское дело хорошо знаете?
— На тебе! Больше двадцати лет со счетами.
— А свинарки?
— Что свинарки?
— Умеют ухаживать за свиньями?
— Спрашиваете тоже. Еще бы!