Генрих Эрлих
Царь Борис, прозваньем Годунов
Вместо предисловия
Уважаемый читатель! Надеюсь, вы открыли этот том после прочтения первого. Потому что, если это не так, боюсь, вам трудно будет разобраться в повествовании. Непреодолимым препятствием будет служить ваша высокая образованность и хорошее знание русской истории. Ведь, взяв за отправную точку общеизвестный факт рождения будущего царя всея Руси Ивана IV Васильевича в семье великого князя Василия Ивановича, мы очень далеко ушли от канонической версии. Знакомая со школьной скамьи опричнина обернулась не тем, что вы о ней знали, да и стоит во главе ее не грозный царь Иван Васильевич, а совсем юный Иван Иванович. Такое, признаем, тяжело переварить без предварительной подготовки.
Тем, кто прочитали первый том, много легче, их уже трудно чем-либо удивить. Разве что названием, вынесенным на обложку. Ведь до воцарения Бориса, Годунова по фамилии или по прозвищу, что в канонической версии, что в нашей, еще много воды утечет, за что этому детоубийце такая честь? «Детоубийцу» оставляем на совести Карамзина и Пушкина, в остальном же следуем классикам, считавшим Бориса Годунова не менее интригующим персонажем, чем Иван Грозный. Он и был главной звездой трех последовательных царствований — позднего Ивана Грозного, Федора Иоанновича и своего собственного, а именно это время и описано в настоящем томе. Так что ничего удивительного в названии нет.
Хочу предварить еще один вопрос — о небольшом временном разрыве между событиями первого и второго томов. Этому есть объективная причина — отсутствие нашего главного героя в России. Пребыванию князя Юрия Васильевича и княгини Иулиании за границей посвящена интерлюдия «Бег по задворкам». Под задворками империи князь Юрий, по нашему с вами уговору, главный автор этих хроник, понимает Польшу, Германию, Голландию, Францию, Англию, Италию. Можно только удивляться, сколько опасных приключений, великих событий и незабываемых встреч выпало на долю князя Юрия за неполные два года его метаний по европейским странам. В Польше с его подачи возвели на престол Генриха Анжуйского, в Германии он не по своей, правда, воле поучаствовал в религиозных войнах, а княгиня Иулиания следовала за мужем, маскируясь под мамашу Кураж, в Голландии князь Юрий чуть не попал на костер инквизиции, в Париж поспел в аккурат к бракосочетанию Генриха Наваррского с Маргаритой Валуа и, соответственно, к Варфоломеевской ночи, по просьбе Екатерины Медичи съездил в Лондон, сватая королеву Елизавету за герцога Алансонского, затем отправился на юг, погостил в замках катаров, в Риме схлестнулся в споре с папой Григорием VII и вывел на чистую воду его трюк с одноименным календарем, в Венеции едва не умылся кровавыми слезами и успокоился, да и то ненадолго, лишь в Константинополе. И описание всех этих приключений щедро сдобрено неподражаемыми комментариями князя Юрия об иностранцах и жизни заграничной, занимательнейшее чтиво. Вот только жаль, что тетрадка с этими записками затерялась где-то во времени. Впрочем, невелика беда. К нашей, настоящей и русской, истории она не имеет почти никакого отношения. Интерлюдия она на то и интерлюдия, что ее можно безболезненно пропустить. Вот и князь Юрий придерживается того же мнения. Передаем ему слово или, лучше сказать, перо.
Часть первая
КОНЕЦ ЭПОХИ
Глава 1
Дым отечества
Если вы последовали моему совету и пропустили мой рассказ о наших с княгинюшкой приключениях в странах заграничных, то не много потеряли. Ничего там нет интересного для русского человека: ни каких-то особенных красот природы, ни потрясающих воображение творений рук человеческих. Дома сыры и холодны, водка превонюча, женщины тщедушны и корыстолюбивы, пища скудна и несытна, от травы веселящей одно першение в горле и судороги в желудке, а медов, квасу и бань нет вообще. В людях же нет истинного благочестия и доброты душевной, и даже в злодействе нет русского размаха и открытости, а один немецкий педантизм и латинское коварство. Что же касается пищи для размышлений, то пытливый ум и в родном отечестве найдет ее в преизбытке, за всю жизнь ни переварить, ни передумать.
Поэтому расскажу я вам только о самом конце нашего долгого путешествия. Вы же, пролиставшие мои предыдущие записки, не обессудьте, без этого рассказа остальным непонятно будет, как и почему я домой вернулся.
Летом 1573 года очутились мы с княгинюшкой в Царьграде у нашего извечного друга султана Селима. Не успели мы толком отдохнуть душой и телом после суматошного бега по задворкам наших с турками великих империй, как нос к носу столкнулись с Васькой Грязным, при посольстве нашем обретавшимся. Вы представить не можете, какой ужас обуял меня, ведь я не сомневался, что Васька специально послан, чтобы нас с княгинюшкой разыскать и домой силой вернуть. Убежали мы тогда от него, презрев всякое достоинство, только серебряные набойки на каблуках сверкали, к потехе царьградских жителей. Затворились мы в наших палатах и уже строили планы побега на край света, но тут коварный Селим выдал нас Ваське головой. Пригласил меня якобы на обычное наше тайное вечернее бдение над сулеей со сладким вином, а у той сулейки уже Васька сидит, знай вино как воду попивает, посмеивается и на меня поглядывает.
— Что же ты, князь светлый, бегаешь от меня, как неродной? Али не признаешь? Или забыл о пирах наших веселых в слободе? — спросил он меня, подождал немного ответа и, не дождавшись, продолжил: — Не чаял я тебя здесь встретить, хоть и имею наказ письменный от великого князя Симеона на такой случай. Просит он тебя в Москву вернуться, негоже тебе зайцем по чужим землям бегать.
Я хоть и стоял столбом от испуга, но все же главное слово выхватил и возмущенно закричал: «Не знаю я никакого великого князя Симеона!»
— Ах да, — спохватился Васька, — откуда же тебе знать, это князю Симеону в благодарность за его заслуги в победе земщины пожаловали один из его прародительских титулов — великого князя Тверского.
— Какой победы? — пролепетал я.
— Полной! — с радостной улыбкой возвестил Грязной. — Нет больше ни земщины, ни опричнины, есть одна единая земля Русская! Великий князь Симеон с боярами еще в прошлом году указ огласили, чтобы никто не смел слова такого мерзкого произносить — «опричнина». А кто скажет, тех обнажать по пояс и бить кнутом на торгу.
— А что с царем Иваном? — спросил я с замиранием сердца.
— Жив Иван! — все с той же улыбкой сказал Грязной. — Жив и здоров! По крайней мере был в полном здравии, когда я сюда отъезжал. Да, жив, здоров и свободен, — вновь прибавил Грязной, но, как мне показалось, на последнем слове немного запнулся.
Но я и без этой запинки ему не поверил — Васька враль известный! Вот только не мог я решить, в чем же он соврал. Во всякой лжи есть доля правды, и чем больше ложь, тем больше в ней должно быть правды, иначе кто же в нее поверит. Васькина ложь была очень большая, значит…
В таких вот раздумьях провел я несколько дней, вновь затворившись в своих палатах. А Васька между тем времени даром не терял — принялся обхаживать мою княгинюшку. Уж и не знаю, чем он сумел ее обаять и убедить в том, что нечего ей опасаться в Москве, как бы то ни было, в один злосчастный день княгинюшка твердо сказала, что мы возвращаемся. Сколько ни уговаривал я ее изменить решение, все напрасно. И чем дольше я ее уговаривал, тем больше убеждался в том, что вернуться на родину было моим самым заветным желанием за прошедшие годы, и только страх за мою любимую удерживал меня от того, чтобы развернуть коня и помчаться назад, в Москву, а там — будь что будет! Никогда не выдавал я этих своих тайных мыслей княгинюшке, но она — в который раз! — чутким своим сердцем угадала их и подвигла меня на единственно правильное решение.
Вот так и поехали мы в Москву вместе с Васькой Грязным, который завершил свои посольские дела при дворе султана Селима. Сопровождал нас отряд в несколько десятков янычар, Васька убеждал меня, что это для почету и для охраны, но я-то знал, что это стража для нас, чтобы не убежали мы по дороге к казакам, уж они-то нас бы не выдали, как коварный Селимка.
Так, пленником, с тяжелым сердцем и мрачными предчувствиями ехал я по степи, невольно подстраиваясь под мерный шаг янычарской стражи. Сквозь топот ног и стук копыт до меня доносился звонкий смех княгинюшки, которую окаянный Васька тешил своими бесконечными байками. Она и меня звала присоединиться к ним и послушать, но я долгое время не мог заставить себя это сделать, потому что преисполнился к Ваське еще большим презрением. И раньше я его не жаловал, а тут еще выяснилось, что он не только охальник и душегуб, но еще и предатель, перевертыш и двурушник. Оказывается, его со Скуратовым специально заслали в опричнину, чтобы они земщине все о делах опричных доносили и всячески борьбе царя Ивана препятствовали. Бог с ним, с Ваською, с него спрос невелик, но Григорий Лукьянович-то каков! Вот уж не ожидал от него такой подлости, Иван ему как мне верил, да и я на какое-то мгновение почувствовал к нему если не симпатию, то уважение. А после такого одно ему прозвание — Малюта!
Все это Васька рассказал княгинюшке, нимало не смущаясь, даже красуясь, а уж княгинюшка вечером на биваке мне передала, как и все другие его рассказы. Этим пересказам я верил еще меньше, чем побасенкам Грязного, женщины, даже самые лучшие, никогда не слышат, что им говорят, только — как, а если и ухватят случайно какую-то мысль, то обязательно вывернут ее на свой женский вкус. Но все же было в рассказах княгинюшки так много удивительного и невероятного, что в конце концов я не смог сдержать любопытства. Опять же я понимал, что не все может Васька рассказать княгинюшке, щадя ее чувствительное сердце и женское целомудрие. Поэтому превозмог свое презрение, отвел как-то раз Ваську в сторону и приказал ему рассказать все заново, честно, как на духу, и как мужчина мужчине.
Много чего он тогда поведал, мне уже трудно отделить его рассказы от узнанного позже, от других людей, да и сбивчив поначалу был тот рассказ, потому что Грязной едва поспевал отвечать на мои вопросы, сыпавшиеся один за другим.
Поэтому опишу все по порядку, с момента нашего счастливого бегства.
Вернувшись в слободу и узнав об исчезновении княгинюшки, Иван впал в буйство. Немедленно послал отряды, чтобы перекрыли все дороги в Литву, перевернул вверх дном наш угличский дворец, обшарид все окрестные деревни. В конце концов нашли и наше потайное убежище в Юркиных Двориках и даже проследили наш путь до границы с земскими владениями. Но и граница Ивана не остановила, он как волк ринулся по нашему следу и с большим отрядом опричников пробился сквозь болота к городку Новгороду, тому самому, где, как некоторые помнят, мы сделали большую остановку. С ужасом узнал я, что разошлись мы с погоней на какие-то три дня. Не знаю, что было бы с нами, ведь если верить Грязному, то Иван в ярости неимоверной устроил в Новгороде погром сродни ярославскому. Обвинил всех жителей от мала до велика, от наместника до последнего холопа в пособничестве изменникам, то есть нам, а уж под пытками несчастные в чем только не признались: и в поползновении отложиться к Литве, и в намерении извести весь великокняжеский род, и в стремлениях возвести на престол князя Владимира Андреевича, и все это одновременно, хотя любое из желаний исключало остальные. Одного не показали — куда мы с княгинюшкой уехали, то есть показывали-то все, но в разные стороны, от незнания. Спасли Новгород от полного уничтожения его малолюдство и захудалость, костер ярости Ивановой не нашел там достаточно дров и быстро утих. Он бы и дальше за нами двинулся, да опричники удержали, ведь дальше была Ливония с земской армией, так что Иван, объявив Новгород с уездом собственностью опричнины и оставив в городке немалый гарнизон, отправился восвояси.
Пока Иван рыскал по стране в поисках беглецов, Малюта Скуратов в слободе вел розыск пособников, потому как любому понятно было, что без пособников в таком деле не обошлось.
— Первым подозреваемым Афанасий Вяземский был, — рассказывал Грязной. — Иван, едва прослышав о вашем побеге, приказал взять нескольких его ближних холопов и допросить пристрастно. Так и умерли, повторяя, что их хозяин к этому делу отношения не имеет. Но Иван не поверил и положил допросить Вяземского после своего возвращения из погони. Вяземский то ли от вашего побега, то ли от опалы государевой впал в тоску и беспробудно запил, запершись в доме приятеля своего медика Арнольда Линдсея. Улик против Вяземского никаких сыскать не удалось, и Григорий Лукьянович на других любимцев Ивановых перекинулся, но тут пришел приятель Вяземского царский ловчий Гришка и донес на своего друга.
— Вяземский со всем светом дружил, — сказал, помнится, я, — при таком обилии друзей обязательно доносчик сыскался бы, не этот, так другой.
— А Григорий Лукьянович ни этому прохвосту, ни какому другому не поверил бы, — убежденно сказал Грязной, — конечно, о страсти Вяземского к княгине Ульяне все знали, даже и Иван, а нраву князя, известно, горячий, он в безумии любовном вполне мог умыкнуть полюб… извини, князь, возлюбленную у самого царя, но муж, то есть ты, ему в этом деле совсем без надобности был. Так что потолковал Григорий Лукьянович с тем ловчим по душам, нуты знаешь, как он это умеет, и признался тот, что подговорил его подать донос…
— Федька Романов! — вырвалось непроизвольно у меня.
— Э-э, князь, да ты, похоже, больше моего знаешь! — усмехнулся Грязной. — Да оно и немудрено! Эх, кабы ты это свое слово тогда сказал! — с некоторой досадой добавил он, но потом беспечно махнул рукой. — Да ладно, и так славно вышло. Вернулся Иван, призвал Вяземского, а того и след простыл. Арнольд Линдсей показал, что предыдущим вечером был у жильца его посетитель, которого он не разглядел, и он якобы убеждал Вяземского, что все враги его составили заговор на его погибель, и уговаривал князя прислушаться к доброму совету и голосу благоразумия и бежать в Москву. Там его и поймали. А тут и другой донос подоспел, что в похищении княгини Ульяны участвовали еще молодые Басмановы, Федор да Петр. Иван, недолго думая, приказал взять их в оборот, а уж у Григория Лукьяновича они чистосердечно признались, что похитили они княгиню вместе с Вяземским из ревности и из желания вернуть былую любовь царя Ивана. Много чего они наговорили, а Федор еще и отца ихнего, можно сказать, собственными руками зарезал, сказал, что все по его наущению сделано было, ибо досадовал воевода Басманов, что из-за княгини Ульяны пропала в Иване твердость в искоренении еретиков безбожных и бояр злокозненных. Как доложил Григорий Лукьянович все это царю, так тот опалу на бывших любимцев положил, но ради старой дружбы не велел казнить, Вяземского поставили на правеж в Москве, а потом сослали в оковах в Городец на Волге. А Басмановым в избе пыточной и так крепко досталось, их на телегах в Кириллов монастырь свезли. Довезли, да видно в дороге растрясли, так одного за другим и схоронили.
А у Григория Лукьяновича уже другие дела разыскные были наготове, давно он случай караулил, вот он их царю Ивану тогда и представил, — продолжил Грязной и вдруг расхохотался. — Что тогда началось, ты не поверишь, князь светлый, даже Григорий Лукьянович в изумлении руками разводил. Как первые любимцы Ивановы пали и все поняли, что неприкосновенных больше нет, так словно с цепи сорвались, принялись друг на дружку доносить, счеты старые сводить и в преданности престолу состязаться. Темниц не хватало! Больше всего почему-то на дьяков шишки сыпались, видно, обидно было всем, что души чернильные такую власть забрали и честными воинами помыкают. Как начали с Ивана Висковатого да с казначея Фуникова.
— Как же так, — удивился я, — Висковатого-то за что? Он человек не из худших, хоть и верный захарьинский слуга. Как же они его не защитили?
— Так Никита Романович сам же его и сдал! — воскликнул Грязной. — То ли знал слишком много, то ли из воли его стал выходить. То же и Фуников, видно, принялся воровать в обход боярина Никиты. Да и мудрено было Захарьиным кого-либо защищать, на них самих Григорий Лукьянович насел, он-то на мелюзгу не разменивался, только крупную рыбу бил. Ох, подозревал он, что ваш побег без Федора Романова не обошелся, да улик верных сыскать не сумел, больно ловко тот все концы обрубил. Зато зацепил ближайшего романовского родственника, боярина Семена Васильевича Яковлева-Захарьина, так зацепил, что Иван приговорил: на плаху. Царь Иван вообще тогда сильно загрустил не от того даже, что княгиню Ульяну потерял, а от всеобщего предательства. Он-то ведь всегда земщину да бояр считал источником всех бед, братство свое опричное любил и в глазах своих обелял, а тут такой ком грязи накатился. Помню, сидим за столом, пир не в радость, не веселимся, а тоску глушим, Иван и спрашивает у Григория Лукьяновича, удастся ли когда-нибудь измену вывести или это непреложный закон жизни. Не вывести тебе, царь-государь, измену довеку, ответил ему тогда Григорий Лукьянович, пока сидит твой главный супротивник напротив тебя. Поднял Иван глаза, посмотрел через стол, а там — Федор Романов. Надеялся Григорий Лукьянович, что после Вяземского и Басмановых отдаст Иван сгоряча и Федора Романова ему в работу, а уж там и улики недостающие объявятся. Но Никита Романович быстрее Ивана сообразил, куда ветер дует, и закричал грозно: «Ты, Малюта! Не за свой кус принимаешься, ты этим кусом подавишься!» Тут и Иван опомнился, вскочил, обвел всех каким-то странным взглядом, и Федора Никитича, и отца его, и Григория Лукьяновича, и всех опричников в палате пиршественной, и сказал тихо и скорбно: «Предатели предателей казнят. Скоро никого около меня не останется. И последний из оставшихся и будет главным предателем». Тут он опять обвел всех взглядом: и Федора Никитича, и отца его, и Григория Лукьяновича, и всех опричников, пытаясь заглянуть им глаза, но ни одного взора открытого не встретил, даже Григорий Лукьянович дрогнул, стоял потупившись. И наступила в палате такая тишина, что слышно было, как волосы на головах от ужаса шевелятся, ибо ждали все слов страшных, последних. Да и я, признаюсь, струхнул, — Грязной даже поежился от давнего воспоминания, — но Иван вдруг сказал: «Но не пришло еще время, не пробил час Страшного суда. Никого он не минует, а сейчас — остановимся».
Да, не пришло еще время. Лишь на миг приоткрылась перед Иваном бездна его одиночества, он ужаснулся и поспешил отойти от края пропасти.
А потом была казнь, какой не видала еще Москва и, Бог даст, никогда больше не увидит. Иван хотел вначале повесить всех осужденных вдоль дороги из Слободы в Москву, чтобы видел народ, как карает царь своих изменников и мучителей простых людей, но Малюта отговорил его. По словам Грязного, уверил Малюта царя Ивана, что устал народ от вида крови и казней, но мне почему-то кажется, что у него другая, тайная мысль была.
Малюта сложил слова Ивана о Страшном суде и о том, что предатели предателей казнят, и измыслил действо в духе сгинувшего Алексея Басманова. Выбрали в Москве, в Китай-городе торговую площадь с названием многозначным Поганая Лужа, выгородили сплошным забором круг изрядный в пятьдесят сажен с одними воротами, а над воротами установили помост с одним креслом. А внутри поставили двадцать крестов, да десять кольев заточенных, да десять столбов, обложенных вязанками хвороста, и сложили печи огромные, в которые человек войдет, а еще множество очагов и с вертелами, и со сковородами, и с чанами, будто готовились стадо быков изжарить для пира невиданного. Тут же на помостах лежали металлические когти и крючья, пилы большие и малые, заточенные и тупые, иглы длинные и ножи острые, колодки с винтами и веревками всех размеров, чтобы любую часть тела прихватить можно было. Не было только виселиц и плах с топорами, ибо не суждено было никому принять смерть быструю и легкую. Хоть и высок был забор и с площади всех приготовлений было не разглядеть, да мальчишки московские с крыш окрестных да с деревьев высмотрели и разнесли ужасную весть по Москве. Решил народ московский, что пришел его последний час, в храмах было не протолкнуть — люди спешили получить последнее причастие, многие купцы лавки свои отворили широко и без платы товар раздавали, иные люди, наоборот, — затворили свои дома крепко и схоронились в подвалах, а были и такие, что в день судный всеми семьями потянулись на Поганую Лужу — чему быть, того не миновать, так уж лучше сразу.
Но народ на площадь не пустили, не для него было это действо, да и места не хватало, только-только достало для стрельцов и опричников, которые на рассвете в день назначенный числом в несколько тысяч выстроились вокруг геенны огненной, как окрестили то место в народе. Люди, толпившиеся в улицах, недоуменно оглядывались, что-то не так было в Москве, лишь потом сообразили: молчали колокола бесчисленных церквей и храмов, как будто ушла вся святость из проклятого Богом города. И вот в этой тишине издалека донеслись мерные удары бубнов и барабанов — по улицам Москвы двигалась ужасная процессия. Впереди царь Иван на вороном жеребце и сам весь в черном доспехе с копьем в руках, за ним пятьсот наиглавнейших опричников в одеждах их сатанинских, за ними влачились пешком триста осужденных, изможденных до последней степени не только пытками, но и дорогой долгой из слободы.
Въехав на площадь, царь Иван сошел с коня, поднялся на помост и сел на престол свой, опершись на копье, как на посох. Опричники его наиглавнейшие тоже сошли с коней и выстроились вдоль улицы, оставив узкий проход для осужденных. Те потянулись по одному к воротам, между тем дьяк выкрикивал их вины. Но вины общие, ни к кому конкретно не относящиеся, так что дьяк, дойдя до конца свитка, начинал выкрикивать с начала. И были там все мыслимые и немыслимые измены, в которых осужденные сами повинились и в которых их другие оговорили. Иван, казалось, и не смотрел на изменников своих, только опускал руку долу, тогда несчастного вталкивали в ворота, или поводил в сторону, и нежданно прощенного отпускали на свободу. Другого было не дано, как на Страшном суде: или в ад, или в рай.
И проявил Иван милосердие невиданное, достойное Отца нашего Небесного, простил большую часть грешников — двести человек без малого. Несомненно, что сам Господь руку его направлял, из прощенных только боярин Семен Васильевич Яковлев-Захарьин был законченным злодеем. Зато из кровопийственного басмановского колена никто кары не избежал, и боярин Захарий Очин-Плещеев, и Иона Плещеев, и Иван Очин — все они отрядами опричными командовали и вместе зверства в Земле Русской творили, а теперь рядом в аду стояли. То же и Вяземские: Ермолай должен был ответить не только за себя, но и за брата, сестра же Афанасия Марфа, жена казначея Фуникова, единственная женщина из осужденных, была известной ведьмой, даже и внешне — красивой и вечно молодой. Дьявол и тут ее не оставил, единственная из всех она находила силы бесноваться и изрыгать слова хулительные. Мужчины же стояли молча, приуготовляя себя к встрече с вечностью.
Как отделил Иван агнцев от козлищ, так по его знаку опричники наиглавнейшие вошли внутрь изгороди и последним из них Малюта Скуратов, после чего ворота захлопнулись. Иван окинул их взглядом тяжелым, и жертв, и палачей, и с высоты престола своего закричал: «Прав ли мой суд и верно ли изменников своих караю?»
— Верно, государь! — раздались дружные крики опричников. — Да погибнут изменники!
— Коли так, то вам, верным, — тут судорога прошла по лицу Ивана, — и казнь вершить!
После этого он замер и в продолжение всей казни, до позднего вечера не сказал больше ни слова. Распоряжался же всем Малюта Скуратов, он приказал вывести главного злодея.
Был им дьяк Иван Висковатый. Вы, наверное, удивляетесь, как и я, когда впервые об этом услышал, но Васька Грязной приоткрыл мне завесу. Скуратов после розыска долгого почти раскопал тайну гибели князя Владимира Андреевича, нашел человека, который яд приготовил, одного из поваров царских, и человека, который его Старицким дал, запугав их перед этим до смерти. Человек этот был младший брат Висковатого, Третьяк, вот только не успел он рассказать, кто его направлял, умер неожиданно на пороге избы пыточной. Были у Малюты подозрения, да не рискнул он их царю Ивану донести. Быть может, и не знал Иван Висковатый о том умысле, но все же виновен был несомненно, хотя бы в том, что смотреть надо лучше за младшим братом. А так как не было за все время правления Ивана преступления более мерзкого и злодейского, чем смерть князя Владимира Андреевича, то и выходил дьяк главным преступником в глазах царя.
Недостойно повел себя Висковатый: вместо того чтобы прощение попросить у народа честного и в грехах своих повиниться, как истинному христианину подобает, — кто из нас безгрешен пред Господом! — он в последнюю минуту закричал о своей невиновности: «Великий государь! Бог свидетель, всегда я тебе верно служил!» Но Иван и бровью не повел. Тогда Висковатый обвел взглядом опричников, нашел Никиту Романовича и выплюнул ему в лицо: «Будьте прокляты, вы, кровопийцы, вместе с вашим царем!» Это были его последние слова. Федька Романов выскочил вперед и ловко усек Висковатому язык, чтобы не болтал лишнего. Дьяка раздели догола, подвесили на цепях, и каждый подходил к нему и отрезал кусочек его извивающегося тела, кто нос, кто ухо, кто губы, кто палец, и такое рвение было у всех, что задние кричали передним, чтобы резали куски поменьше, чтобы и им достало.
Потом пришел черед Фуникова, который во всем следовал за Висковатым. Его привязали к кресту и опрокинули на голову чан с крутым кипятком, а потом чан со студеной водой, и так поливали его, пока не слезла с него вся кожа, как с угря.
Марфе Вяземской измыслили казнь по делам ее колдовским, раздели догола, посадили верхом на натянутую между столбами длинную веревку и прокатили несколько раз из конца в конец с гиканьем и криками: «Такты, ведьма, на шабаши летаешь?!» А потом облили толстый кол уксусом и насадили на него Марфу дымящимся, разверзнутым лоном с криками: «Любо ли тебе? Нашла наконец палку по размеру!»
И продолжалось это до позднего вечера. Уж солнце закатилось, и только свет многочисленных костров и очагов озарял окровавленных опричников, терзающих последних жертв. А Иван сидел наверху на престоле своем и смотрел вниз на сатанинское воинство свое, и опричники под этим взглядом старались показать свое рвение в измышлении новых зверств и боялись лишь отстать от других в творимых гнусностях. А Иван сидел и смотрел — не уклонится ли кто. Ни один не уклонился. С того дня отвратил Иван свое сердце от опричного братства.
Быть может, именно этого и добивался Малюта Скуратов, измышляя это действо адово. Кто теперь узнает? А если так, то как он смел отнять у Ивана веру в сподвижников его и любовь к друзьям его старым с детских лет и не дать ничего взамен? Если бы хоть я был рядом, я бы утешил племянника своего любимого в горе его, направил бы его к Господу и подарил бы ему надежду. Не жертв и их палачей вверг в геенну огненную презренный Малюта, он сердце Иваново бросил в бездну.
Хоть и отвернулся Иван от опричных своих братьев, но не мог он изгнать их от себя. С кем бы он остался? Не было возле него других людей, да и не знал он других людей с младых его лет. Кто его осудит?
Вернулся царь Иван в слободу к жизни прежней. Рассказывал мне Грязной, что безумства и разгул превысили тогда все, что прежде было, но мне кажется, оттого это происходило, что Иван искал забвения и — не находил.
Тут и свадьба царская подоспела. Об этом еще до бегства нашего говорили, как вы, наверно, помните, но дело это долгое и хлопотное, даже после казни московской полгода минуло, когда первые возки с невестами да родичами их в Слободу по зимникам потянулись. Ехали со всех концов земли Русской, из больших городов и глухих уездов, из земщины и из опричнины. И собралось всего более двух тысяч первейших русских красавиц, знатных и незнатных, даже и купеческих дочерей.
Иван, в противоположность отцу своему и наперекор обычаю, решил сам себе жену выбрать. Ему тогда вдруг показалось, что может он так одиночество свое разрушить, выбрав себе супругу по сердцу. И как ни торопили его Романовы и другие присные, как ни привлекали его взгляд к родственницам своим, но Иван ни одной не выказал наперед своего предпочтения, с каждой сам поговорил, расспросил о родителях, о том, где жила, да что умеет, да чем заниматься любит. Так выбрал он Марфу Собакину, к всеобщему удивлению и разочарованию, потому что ничем она особым не выделялась в ряду других девиц, ни красотой лица, ни дородностью, ни нравом приветливым, ни знатностью. Мне Иван потом признался, что хотел он выбрать себе супругу по сердцу, а выбрал в результате умом. Когда подошла пора последнего выбора, то из шести девиц только у Марфы не нашлось высоких просителей, потому и протянул Иван платок именно ей. Надеялся он, что родня ее многочисленная, не связанная ни с какими родами знатными или в опричнине возвысившимися, станет ему новой опорой. Не жену выбрал — родню. Эх, меня тогда рядом не было! Объяснил бы я ему, что хороша только та жена, которая в соответствии со словами библейскими сердцем к мужу прилепится, забудет ради него и отца родного и особенно мать. А уж для нашего царского дела нет ничего убыточнее родни царицынской, особливо же братьев ее родных, от коих вреда, пакостей и смуты даже больше, чем от наших собственных.
Тут бы я за примерами далеко ходить не стал, тут бы я прямо перстом указал!
Но Ивану по молодости его и недостатку жизненного и книжного опыта все это было неведомо. Он вдруг почувствовал вкус к тому, чтобы дарить и жаловать. Он, конечно, и раньше людей из грязи возвышал, почитай, вся опричнина такая, но все же званиями не разбрасывался, да, честно говоря, и не мог, в этом деле порядок строгий, от предков наших завещанный. Большое нестроение может выйти в державе, если людей не по отчеству жаловать! Это даже брат мой понимал и перед законом смирялся. Скажем, Сильвестра он мог при желании обоюдном митрополитом сделать, а вот возлюбленного своего Алексея Адашева выше окольничего поднять не мог, потому как бояре скорее на плаху бы пошли, чем вместе с Адашевым на равных в Думе боярской сели. Не по Сеньке шапка! Другое дело — родня государева. Отец невесты, Василий Собакин, был немедленно пожалован в бояре, дядья ее стали окольничими, а брат — кравчим на место выбывшего Федьки Басманова. И вотчины им жаловались не какие-нибудь, а княжеские да боярские, у земщины отобранные. Изъявлениям преданности не было предела, и Иван радуясь принимал все за чистую монету. Впрочем, они были, наверно, искренни. Это уж позже Иван разглядел, что пустые были людишки, ничем не лучше остальных, даже хуже, потому что голодные, так и сгинули они потом незаметно без следа, и никто о них не вспоминал.
А уж какими подарками заваливал Иван свою невесту! Против такого никакое девичье сердце не устоит, и глаза Марфы струились любовью. Иван хоть и молод был, но познал уже многих женщин, только таких глаз не видел, а быть может, и не смотрел никогда в глаза. А тут посмотрел — и затрепетало сердце.
Вот только недолго это счастье длилось, недели не прошло после обручения, как начала невеста сохнуть и чахнуть.
Разное об этом говорили, точнее, говорили-то одно, вот только на разных кивали.
Начали тихо готовиться к новым смотринам, всех девиц в слободе удержали, строго-настрого приказали опричникам прекратить всякие безобразия и учинили тайный розыск, какие из девиц пострадали, а какие в целости остались. Последних нашлось изрядно, около семисот, их и заперли накрепко до лучших времен.
Оно, конечно, правильно все делали, больная царица хуже немощного царя, да Иван уперся. Привязался он к Марфе и не хотел ее покинуть в болезни. Уверовал вдруг, что может спасти ее своей любовью, что стоит ему жениться на ней, как милость Божия, на него со священным елеем пролитая, через его любовь и на Марфу распространится и ее излечит. Сами видите, как Иван за эти месяцы изменился, пусть и ошибочно верил, но уже — верил и чудес ждал!
Но никто его веры не разделял. Рассказывают, что сильно поругался Иван с дядей Никитой Романовичем и с Федькой Романовым, когда они накануне свадьбы последний раз попробовали Ивана образумить. А остальных опричников Иван и так от себя отдалил, потому что если в выздоровлении невесты уповал только на милость Божию, то в источнике ее болезни не искал потусторонних сил, а видел действие рук человеческих и рук ближайших.
Так и получилось, что на свадьбе в дружках у царя Ивана был презренный предатель Малюта Скуратов да земский посланник Степан Годунов, а у царицы Марфы в дружках был другой Годунов — Дмитрий, а свахой выступала жена Малюты.
Пир свадебный, и так невеселый, перетек в поминки — через две недели молодая царица умерла.
И тут на Ивана напало какое-то оцепенение и безразличие к жизни, к своей судьбе и судьбе державы. Малюта просил дозволения довести до конца розыск об «очаровании» царицы, Иван только отмахнулся: «И так знаю — все виноваты, всех не казнить». Долго размышлял потом Малюта над этими словами, припоминая интонации царя.
Или вот пришли тревожные вести, что крымские отрады в степях наших видели. Иван кликнул воинство свое опричное да стрельцов, устремился к Серпухову, но простоял там неделю без дела, ничего не разведал и, не увидев прямо перед собой ханскую орду, повернул назад. Еще и отчитал всех, приказав, чтобы больше его попусту не тревожили.
Бывший друг любезный Магнус, не сумевший отобрать Ревель у шведов и вынужденный бежать от его стен, тщетно взывал о помощи, но Иван, казалось, забыл о своем голдовнике.[1]
Не прошло и месяца с кончины молодой царицы, как Никита Романович осторожно намекнул царю, что хорошо бы новую невесту выбрать, истомились девицы, да и кормить накладно. Иван с неожиданной легкостью согласился и с видимым безразличием выбрал ту, которую указал ему Никита Романович, — Анну Колтовскую.
Несколько месяцев провел царь Иван в бездействии. Впервые с момента раздела государства опричное войско превзошло земское, да и было оно у Ивана под рукой, а изрядно похудевшие земские полки на окраинах, в Ливонии и на южных рубежах. Казалось, ничто уже не мешает царю сокрушить земщину и объединить державу под своей рукой, но он медлил с решительным ударом. Он устал, не телом — душой.
Тревожная тишина опустилась на Русскую землю.
Тихо было в Москве, тихо было в Слободе, в Ярославле, в Суздале, во всех старорусских землях. После разгрома ярославского затаилась земщина и ни единым шорохом не тревожила дремоту царя. Но неслись уже по степи легконогие тумены крымских всадников, и тяжело ухала земля от поступи янычарских когорт. Бусурманы шли на Русь, не в набег — на помощь. Склонил молодой султан турецкий Селим ухо к мольбам слезным земских послов, что пошло нестроение великое в Русской державе, отчего взорваться может все мировое устройство. Положил он помочь в беде доброму старому другу, дал войско свое янычарское, чтобы подавить смуту, в истоках которой не разобрался. А еще приказал своему беспокойному соседу и единоверцу хану крымскому выделить пятьдесят тысяч всадников для похода военного — не для грабежа! Возмутился было крымский хан Дивлет-Гирей, что за поход без добычи, но и тут послы земские подсуетились, заплатили хану богатые поминки, подобрел сразу хан, снарядил войско, даже с избытком двукратным.
Кто мог ожидать такого коварства от земщины? Да любой разумный человек! Вот ведь и я многое знал, да не догадался. Будучи в Ярославле, каждый день получал известия о движении турок к Волге, но только дивился этому и приписывал неразумности молодого султана. А узнав о том, что во главе земщины стал князь Симеон, опять же подивился и немного огорчился, но никак не связал это с той турецкой эскападой. А ведь мог бы сообразить, что султан турецкий не стал бы слушать Мстиславских, Вельских или Федоровых, — кто они ему?! А личной просьбе князя Симеона он бы не отказал. Не потому что Бекбулат, а совсем по другой причине.
Меня хоть то извиняет, что другим у меня голова занята тогда была, да и уехал я из страны. Но ведь Иван получал известия и даже под Серпухов с ратью своей ходил, но не сообразил, откуда и куда ветер дует. И Захарьины ему не подсказали, потому как ничего в наших взаимоотношениях с турками не понимали. Вероятно, только Алексей Басманов мог бы в этом разобраться, да уж не было его — презренный Малюта постарался!
Известие о нашествии царь Иван получил с большим опозданием, когда враги уже к Оке подходили. Лазутчики наши на южных рубежах, устрашенные недавним грозным окриком царя, молчали до последнего, а если и были ретивые, то гонцов от них земщина перехватывала. Лишь в мае прорвались гонцы в слободу с вестью страшной: идет земская рать несметная, а с ней орда ногайская, всего никак не менее ста пятидесяти тысяч без обозников. Но не устрашился царь — откуда у земщины такое войско? Молвил пренебрежительно: не орде ногайской против полков моих опричных воевать! Посмеялся царь: у страха глаза велики! Так-то оно так, да ошиблись лазутчики, не разглядели турок и крымчаков, за ногаев приняли и из-за ошибки своей в аккурат в точку попали.
Собрал царь Иван пятьдесят тысяч войска и в поход выступил. Мог бы и больше собрать, да решил, что и этого хватит, ведь все лучшие при нем. Надо было бы много больше, да времени не было.
Радостно выступил в тот поход, свой последний поход, царь Иван. Стряхнул с себя оцепенение последних месяцев, воскликнул звонко: «Видит Бог, не хотел я этого! Но — сами идуг! Так выйдем же в поле! Эх, будет дело молодецкое!»
Как на крыльях долетели до Оки, успели встать близ Серпухова, в трех верстах. Место было удобнейшее для переправы, сюда привели воеводы земские и рать бусурманскую. С тревогой наблюдал Иван, как правый берег Оки заполняется ратью несметной, как с каждой ночью все больше костров на другом берегу зажигается. Приказал он выкопать окопы для пищальников, восстановить старый тын, а сам все притоптывал ногой в досаде оттого, что пушки не летают. Тянулись обозы с пушками далеко за спиной его, да и мало их было — в поле шел, не на осаду. На четвертый день не стерпел Иван ожидания на одном месте, помчался в Коломну подгонять обозы да пушки новые собирать.
Не испугался он, нет! Ведь все войска лучшие у переправы оставил, даже семитысячную дружину немецкую во главе с Георгием Фаресбахом, которой только и доверял в последнее время и которая стояла стражей вокруг него, оттеснив опричников. Всех воевод своих оставил Иван, забрав с собой лишь Никиту Романовича да Федьку Романова, от которых в деле ратном никакой пользы не было.
Не ведал царь Иван, несясь во главе небольшого отряда на север, что в ту ночь перешли земские войска Оку в другом месте, у Сенькина брода, лишь местным жителям известного. Вслед за полком Михаилы Воротынского переправилась и татарская орда и разлилась половодьем по равнине Русской, отсекая царя Ивана от его войска и прижимая полки опричные к Оке. А следующим утром, на рассвете, в походной ставке Федька Романов уже тряс царя за плечо с криком испуганным: «Проснись, Иван, татары!» Разъезд татарский выскочил к самой ставке царской, Иван — на коня и в сечу, порубил вместе с дружиной своей небольшой разведчиков татарских, а за ними уже тьма наплывает. Бросился было Иван в ослеплении борьбы и на них, да сдержали его Романовы, вынудили повернуть коня назад, увлекли за собой к Коломне, бросив шатры и рухлядь царскую на потеху крымчакам поганым.
Тем временем полки опричные бились насмерть на берегу Оки. Окружили их с севера орды татарские, а с другого берега неслись ядра огненные из земских и турецких пушек. Уходя от их огня губительного, полки опричные бросились на татар, пытаясь прорваться в сторону Москвы. Так и двигались они, как медведь на облаве, отбиваясь от своры собак Будь тогда против них полки земские, совсем по-другому могла битва пойти. Конечно, могли бы и побежать под напором силы превосходящей, могли остановиться и сдаться на милость победителя, но перед крымчаками — никогда! И пощады не ждали, и обиды старые в душе всколыхнулись, потому бились с ожесточением невероятным. А татары-то! Шли поначалу нехотя, не ожидая ни добычи, ни славы, но, вступив в битву, забыли об этом, ударила кровь в голову, из глубины памяти всплыла и разгорелась доблесть ратная, и они обиды давние вспомнили, уже не ждали понуканий мурз, сами вперед бросались с визгом: «За Казань! За Астрахань! За Кафу! Смерть неверным! Аллах акбар!» А полки земские шли стороной, не решаясь встрять в эту сечу яростную, и турки удивленно смотрели на битву, не понимая, что происходит и на чьей они стороне.
Полки опричные прорубались к Москве, но и царь Иван не сидел сложа руки и не бежал дальше на север, в Москву, Слободу или даже в Вологду, как убеждали его некоторые советники, — разумеющий разумеет! Собрал он немногие войска да пушки, вспомнил уроки Алексея Басманова и приказал поставить у Воскресения на Молодях крепость по образцу гуляй-города, подвижного укрепленного лагеря, всегда сопровождавшего предков наших в походах их славных. Везла тогда с собой рать щиты деревянные крепкосбитые и колья мощные и, пройдя за день урочные сорок верст, становилась на ночлег, каждый раз воздвигая вокруг шатров крепость новую, вбивали колья в землю в два ряда, крепили к ним щиты, рыли вокруг ров глубокий, а землю между щитов засыпали, возводя за два вечерних часа стену мощную, в сажень высотой и в сажень толщиной. Так ночевали они в странах неизвестных и враждебных, готовые к любым неожиданностям. С утра же вставали, разбирали стену, грузили щиты и колья на повозки и двигались дальше. Ныне уж не то! И по сорок верст никто не ходит, считая стародавний обычный урок за недостижимый подвиг, и лагерь на ночь не укрепляют, валясь на землю, где случится, от усталости, хорошо, если повозки в круг поставят. И от этой лености и беспечности терпит войско убытки больше, чем от любой битвы.
Но Алексей Басманов, воевода великий, все эти хитрости военные знал и Ивану передал. Пусть не за один вечер, но за три дня возвел Иван на холме близ дороги на Москву крепость, где двадцать тысяч воинников укрыться могло, и поставил в ней сто пятьдесят пушек, из коих сто на южную сторону смотрели. Вы скажете, что зряшная это была затея, что могли рати вражеские обтечь крепость с разных сторон и к Москве свободно устремиться. Но Иван уж понял, что не Москва была их целью, пришли за ним и за его войском опричным, и, где найдут его, там и будут биться, чтобы его уничтожить или самим погибнуть.
Так удачно Иван место для гуляй-города выбрал, что полки опричные, к Москве пробивавшиеся, никак не могли его миновать. Притащили они на своих плечах рой отрядов татарских и подвели их прямо под огонь пушек Ивановых. Выкосил царь Иван косой огненной ближние отряды крымские, дальние завесой ядерной отступить заставил, распахнул ворота перед своими дружинами, уставшими и израненными, обнял воевод своих отважных, коих не чаял уж и увидеть. Но и дошли немногие. Кто погиб, кто в плен попал, а иных раненых не смогли с поля битвы вынести. Не досчитались первого воеводы передового полка князя Михаила Черкасского и воеводы сторожевого полка Василия Яковлева-Захарьина, что приключилось с ними, никто тогда не ведал. Привел же войско молодой князь Дмитрий Хворостинин, второй воевода передового полка, который в битве ожесточенной имел смелость взять на себя командование, хоть были рядом и поименитее его.
Передышка была недолгой. Уже к следующему утру подтянулись основные силы крымчаков, обложили гуляй-город со всех сторон, стали станами на обратных скатах близлежащих холмов, оберегаясь от огня царских пушек, и лишь редкие всадники лихости ради проносились мимо крепости, пуская стрелы через стену. Но что стрелы, к ним привыкли и отмахивались от них, как от слепней надоедливых, тут другая беда привалила. Да, хорошую крепость построил царь Иван и место для нее хорошее выбрал, высокое, чистое окрест, сухое. И вода совсем рядом, вот она, река, струится у подошвы холма, да только дразнится, поблескивая в лучах солнца.
На третий день стало понятно, чего ждали крымчаки, — пушек. Как стали их устанавливать на вершинах окрестных холмов, так построил князь Дмитрий Хворостинин своих ратников и сказал им такую речь: «Хорошую крепость построил царь Иван, но не устоять ей против пушек вражеских. Откроем ворота, выйдем в чистое поле и сразимся с татарами в честном бою. С нами Бог! Победа будет за нами!» И все войско, истомившееся от жажды и голода, радостно подхватило его призыв. Дали залп из всех пушек, пороху не жалея, и устремились на врага.
Едва ли половину своей конницы довел крымский хан Девлет-Гирей до крепости, и та почти вся полегла в той сече. Погиб один из сыновей хана и его внук, пал, пронзенный копьем, предводитель ногайской конницы Теребердей-мурза, трех знатных крымских мурз сам князь Дмитрий отправил к Аллаху, молодецкими ударами рассеча их до пояса. Пленных не брали, лишь главного татарского воеводу Дивей-мурзу скрутили в подарок царю.
Уже виднелся бунчук крымского хана, казалось, последнее усилие — и будет одержана победа великая, но оглянулся князь Дмитрий назад и увидел, как за спиной его выстраиваются свежие и нетронутые полки земские и князь Михайло Воротынский вздымает вверх священную хоругвь, давая сигнал к атаке.
Через час все было кончено.
— Вся слава победы князю Воротынскому досталась, но не он был героем в тот день, а князь Дмитрий. Воистину новый Курбский вел русские рати! Не опричные, не земские — русские! — восхищенно говорил Грязной.
— А ты-то где в это время был, герой? — не сдержался я, задетый за живое упоминанием Курбского.
— С царем Иваном, — буркнул Грязной, смутившись.
В день той славной битвы царя Ивана не было с его войском. В ночь после прихода своих полков, не дожидаясь окружения, Иван покинул гуляй-город и отправился в Москву. Нет, он не бежал! Как ни рвался он в бой, но все же понимал, что сил у него недостаточно, что надо попытаться собрать новое войско, что надо подготовить Москву к возможной осаде. Он надеялся, что доблестный князь Дмитрий Хворостинин продержится в крепости хотя бы две недели. Царю Ивану нужно было только время, только эти две недели, поэтому и не взял он с собой ни одного лишнего воина, лишь Никиту Романовича с Федькой да Ваську Грязного и еще воеводу князя Василия Темкина-Ростовского, который подгадал самый удобный момент для местнического спора и требовал, чтобы его выше князя Хворостинина поставили, а под ним ему стоять невместно.
Не успел царь Иван ничего толком сделать. Прискакав в Москву, застал он там столпотворение вавилонское: окрестные жители, испуганные слухами о приближении несметной крымской рати, стекались под защиту московских стен. Народу было много, воинов не было. Много было оружия в Кремле и замке опричном, но не черным же людям и не холопам его раздавать! Много было припасено зелья огненного и пушек огромных, да не было пушкарей. Разослал Иван гонцов во все опричные города и уезды с призывом ко всем детям боярским немедля прибыть в Москву. Из тех же опричников, что в Москве уже находились, собрал царь Иван полк небольшой и поставил его под командой князя Василия Темкина-Ростовского в замке своем на Неглинной и в окрестных улицах, сам же обосновался в нелюбимом им Кремле, приказал завалить все ворота и вместе со стрельцами стал готовиться к обороне, Кремль не гуляй-город и не замок опричный, в нем при случае можно много месяцев в осаде высидеть.
А полки земские, после победы при Молодях не встречая нигде сопротивления, уже подходили к Москве. Романовы, едва завидев их на горизонте, испугались, стали уговаривать царя Ивана оставить Москву, которую невозможно было оборонить, и бежать дальше на север.