Генри принялся мне объяснять, как добраться до ее комнаты; судя по его рассказу, это было совсем не просто. Я сказал, что отправлюсь к ней немедленно.
Действительно ее дверь оказалась незапертой, внутри горел тусклый свет. Я приоткрыл дверь и на цыпочках вошел в комнату. Уизи окликнула меня из темного угла, где стояла ее кровать. Она говорила спокойным голосом, видимо, стараясь ободрить меня и показать, что бояться нечего.
Я медленно приблизился, она включила мягкий свет и села в постели.
– Ты хотела, чтобы я пришел? – спросил я.
– Ну конечно. Я жду тебя уже несколько дней. Хочу поговорить с тобой. О разном.
Последние слова меня успокоили. Ну, если ей нужно только поговорить, уж этим я ее обеспечу в изобилии.
– Генри, – начала она, – ты так не похож на других. Я влюбилась в тебя еще до нашего знакомства. Твой брат Генри столько о тебе рассказывал… Он тобой просто бредит, ты знаешь?
Ничего такого я не знал, но на всякий случай кивнул. Уизи продолжала:
– Я немножко старше тебя, поэтому могу быть откровенна. Мне кажется, ты способен меня многому научить. Я бы хотела прочитать кое-что из тех книг, о которых ты рассказывал. Никто тут такого не читает.
Я был, конечно, смущен, но не слишком. Меня никогда еще не возносили на такую высоту. Странно, конечно, было, что я разговариваю с девчонкой. Пройдет несколько лет, и я еще больше удивлю ее своим умением играть на пианино, однако сейчас в моем распоряжении не было ничего, кроме слов. Кажется, я наговорил ей много всякой ерунды, но ей понравилось. Она сказала, что я могу лечь к ней в постель и проговорить с ней всю ночь. Я даже и не знал, как отнестись к такому предложению, и в конце концов, предпочел оставаться вне постели, тем более что она не обратила на это внимания. Совершенно успокоенный, я сделался совсем уж болтливым и разливался соловьем, пока не услышал шум, доносящийся из соседней комнаты – спальни ее матери. Мы решили, что мне лучше уйти. Я поцеловал ее и отправился обратно, к себе.
Я мало размышлял об этом довольно странном происшествии, ибо, когда я жил с кузеном Генри, меня почти ничего не удивляло. Впрочем, я отдавал себе отчет в том, что с этого дня между мной и Уизи установилась секретная связь, и даже смутно прикидывал, когда мы сможем пожениться.
Следующий день был одним из самым мучительных – словно нас всех запихнули в духовку. Один за другим ребята потянулись в подвал кузена Генри – самое прохладное место в доме. Мы приносили с собой шарики, карты и кости – все, что помогло бы скоротать время. На девочек ложилась задача приготовления всяческих прохладительных напитков и экономного их расходования.
Этим утром Уизи поприветствовала меня теплой улыбкой и нежным объятием, во время которого я впервые осознал, насколько плотно ее платье обтягивает фигуру. Оно было сделано из мягкого материала, как бы это сказать, очень женского – такой носят только женщины. К моему искреннему удивлению, едва отстранившись, она промолвила:
– Я не требую от тебя немедленного ответа. Можно и завтра или послезавтра. Просто я хочу знать, что ты думаешь о Боге. Ты в него веришь? Он тебе нравится? Только не повторяй мне, что болтают в церкви, – этой ерунды я и сама наслушалась. Скажи, что ты сам думаешь. Для меня, ладно?
Зной, горячий воздух, облегающее платье, вкус ее губ – все вместе придало ее словам совершенно другое значение. Это, конечно, был неожиданный и самый неподходящий в данной ситуации вопрос, особенно от девочки ее возраста. Раньше на такие темы я мог говорить только со Стэнли, сидя на пороге его дома. Теперь же в постановке этого вопроса на миллион долларов так и читалось: «Сегодня чертовски жарко. Почему бы нам не раздеться и не заняться любовью? Я так давно этого хочу. С тех пор, как ты приехал. Но у тебя на уме, кажется, дела поважнее». Как же объяснить, почему я остался равнодушен? Был ли я слишком молод? Или это как раз и значит «быть не похожим на других»? Или все дело во врожденном целомудрии? Сейчас я затрудняюсь ответить. Разумеется, Уизи была достаточно привлекательна, чтобы совратить кого угодно: на ней был минимум одежды, никаких трусиков, и она буквально предлагала себя. Возможно, это случилось бы, будь она еще на два-три года постарше. В таких делах разница в возрасте имеет решающее значение – будь ей двадцать или двадцать один, все могло пойти по-другому. Однако оставим в покое сослагательное наклонение… Да и будь Уизи старше, она бы не стала играть с нами в подвале.
Я еще ни разу не упомянул о других девчонках. У каждого мальчика в банде была своя подружка, но мне они казались скучными и совершенно неинтересными.
В то время район Генри заселяли в основном немцы, а по окраинам кочевали цыганские таборы. В округе насчитывалось много пивных, ресторанов, танцевальных площадок и бильярдных, насчет публичных домов – сомневаюсь. Несмотря на всю свою грубость и вульгарность, район считался скорее респектабельным.
В отличие от меня Генри не ходил в церковь. Его родители к религии никак не относились, поэтому мальчик в этом вопросе был полностью предоставлен себе. Однажды, когда он гостил у нас, я взял его с собой в воскресную школу. Он очень заинтересовался и тут же выразил удивление тем, как у нас все легко и свободно устроено. Еще нас пускачи в театр на водевили по субботам, а для Генри театр был чем-то совершенно неведомым, хотя он сразу же почувствовал себя в нем как дома. Понравилось ему и просто шататься со мной по улицам – они отличались от улиц в его районе и странным образом его притягивали.
Забыл упомянуть об одном эпизоде, произошедшем, когда я привел Генри в пресвитерианскую церковь. Пастор, состоятельный англичанин, считал себя аристократом и к простым смертным относился со снисхождением. Мы уже собирались уходить, как вдруг он подошел нам и спросил, откуда мой друг. Я сказал.
– А какую веру он исповедует? – поинтересовался пастор добродушно.
– Никакую, – отозвался я. – Он атеист.
– Ах, он атеист, – повторил священник. – Так, с этим нужно что-то делать… – И, посмеиваясь себе под нос, отошел.
Кузен Генри был страшно разгневан. Сначала он поблагодарил меня за откровенность в разговоре со священником, а затем излил свою ярость по поводу того, как бесцеремонно отреагировал священник на мои слова. Для Генри быть атеистом значило то же, что и анархистом. Нельзя не принимать анархистов всерьез, то же самое касается и атеистов. Реакция Генри раскрыла мне его характер с новой стороны, и это возвысило кузена в моих глазах как человека с твердыми принципами, каковых у меня самого не было и в помине.
И все-таки самое сильное впечатление на Генри произвели миссис О’Мейло и ее кошки. Как и Стэнли, он отнесся с большим уважением к женщине, которая готова уделять столько времени и внимания этим созданиям. Кроме того, он был просто очарован конюшней рядом с ее домом, мог часами наблюдать, как врач кастрирует жеребцов. Такого в его районе не увидишь… Жаль, что нет Луи, сетовал он, вот ему бы понравилось.
Генри казалось, что в моем районе больше магазинов, фруктовых лотков и булочных. Его восхищало, что я на короткой ноге со всеми, включая мистера Дейли, владельца рыбного магазинчика. Тот частенько бросал мне пару рыбных голов со словами: «На, отнеси-ка миссис О’Мейло для ее кошек».
В то время как я приходил к выводу, что работать мне не нужно, родители Генри уже поговаривали о том, чтобы пристроить парня на фабрику по производству футляров для курительных трубок, где работал его отец. Никто бы не заподозрил, что такой большой, грузный мужчина, как дядя Генри, может производить такие изящные и красивые футляры. Тогда это было важно – настоящие джентльмены курили трубки (в основном пеньковые), а не сигареты. (Помню, как мне подарили такую на двадцать первый день рождения.)
У меня был еще один дядюшка Генри, такой же большой и неповоротливый, как этот, который, однако, тоже работал на фабрике и справлялся с тонкой работой. Этот дядюшка производил зубочистки, которые носили на цепочке для часов. Кажется, их делали то ли из золота, то ли из перламутра, и они стоили бешеных денег.
Оба этих занятия отражают дух времени – в моде было все буржуазное, броское, примитивное и ультрареспектабельное.
Но вернемся к кузену Генри. Несмотря на наше сходство, кое-что в его поведении я понимал с трудом. Во-первых, его привязанность – и даже страсть – к Альфи Мелте, этому лжецу, ворюге, садисте и трусу. Генри словно околдовали лидерские способности Альфи, поставившие того во главу шайки. Тут чутье моего кузена не подвело: впоследствии Альфи стал отъявленным гангстером и даже пользовался славой в определенных кругах, пока его не прирезал другой претендент на лидерство, которого, в свою очередь, пристрелили в темной аллее. Да уж, веселенькое это дело, такое же простое, как разделение на Север и Юг… У парня вроде Альфи просто не остается выбора: ты либо против, либо за; либо делаешь, либо не делаешь. Ты должен принадлежать к одной стороне, это императив. Ты должен выбрать, но на самом деле нет другого выбора, кроме той стороны, где ты родился, вне зависимости от того, плоха она или хороша. Север и Юг должны существовать, потому что существуют разный климат и разные образы жизни. Это неизбежно, и поэтому с самого детства человека учат ненавидеть и убивать то, что ему не по душе.
Так что Альфи и остальным кичиться было особенно нечем. Единственное исключение из преступного мирасоставляли мои идолы, однако Генри, как назло, словно не замечал их и никогда о них не спрашивал. Меня это расстраивало. Как он мог проглядеть Джонни Пола?
В обоих районах мы видели приблизительно одно и то же: дураки, слабоумные, идиоты, лунатики, начинающие гангстеры, и везде – потенциальные лидеры. Разницу между нашими мирами найти гораздо труднее, чем сходство.
В этом девчонки оказались прозорливее нас: они искали индивидов, а не одинаково стриженных баранов. Однако что еще остается американскому мальчишке, раз уж ему не дано достичь свободы мысли какого-нибудь шведа или швейцарца или, на худой конец, жителя нейтральных стран вроде Люксембурга и Лихтенштейна. С самого рождения мы были обречены на один и тот же путь – из политических пешек в политические монстры, принимающие войну, преступления и ограбления как должное.
Каждый раз, приезжая в гости к Генри, я все лучше осознавал ценность того, что получаю там. Его родители относились ко мне так же, как к сыну, – с теплотой и нежностью. Это так не походило на атмосферу в нашем семействе.
Никогда не забуду чудесные ломти ржаного хлеба, щедро намазанные сладким маслом или посыпанные сахаром, которые его мать давала нам, когда мы забегали домой в перерывах между играми. Она ласкала нас, словно двух маленьких ангелочков. Это невинное создание даже представить себе не могло, что вытворяли на улице ее «сладкие детки», и она бы никогда не поверила, что мы двое убили мальчика в драке. Нет, в тот день мы выглядели совершенно так же, как обычно, может быть, казались лишь чуть-чуть бледнее, поскольку на нас давило только что совершенное преступление. Целыми днями мы с дрожью ожидали стука в дверь, все время думая о полиции. К счастью, никто из нашей шайки не знал, что это мы его убили, – у нас хватило ума прикусить языки. К тому же это было непредумышленное убийство в результате несчастного случая, и мы тут же слиняли с места преступления, не видя в содеянном ничего героического.
Размышляя о тете Анне, вспоминая ее добродушное лицо, рябое от оспы, я понимаю, что мне повезло повстречать в жизни так называемую чистую душу. Уверен, что, даже расскажи мы о случившемся, она бы тут же простила нас, заслонила собой и защитила.
С моей же матерью дело обстояло иначе. Я неоднократно предпринимал попытки обвести ее вокруг пальца, однако это почти никогда не удавалось. Наверное, она довольно рано заметила в сыне ту червоточинку, что делает человека способным на поступки, о которых лучше даже не думать. Моя мать была «порядочной женщиной». Порядочность! Как я ненавидел это слово! Не то чтобы его часто произносили в моем присутствии, зато оно витало в воздухе, отравляя мои мысли и поступки.
Я часто думаю: неужели эти глубокоуважаемые взрослые всерьез верили, будто мы послушно глотаем то дерьмо, что они заталкивают нам в глотки? Неужели они действительно считали нас такими глупыми, наивными и ненаблюдательными? Да я еще не научился на горшок ходить, а уже видел их насквозь! Мне не нужно было расти и учиться на психолога, чтобы понять – с помощью силы и власти нас стараются запугать настолько, чтобы мы поверили во весь этот собачий бред. Какими же отъявленными лжецами и лицемерами могут быть взрослые! Мне стыдно за них. А какими ханжами?! Нас, видите ли, наказывают ради нашего же блага… Ну и дерьмо!
Да, в каждый мой приезд я находил здесь все более теплый прием. Уизи превратилась в настоящую женщину: она пополнела, у нее развилась прекрасная грудь, подмышки и лобок покрылись волосами. Иногда мы с ней отправлялись в Карл-Шурц-парк, сидели на скамеечке или на траве и обсуждали один из тех фундаментальных вопросов, которыми она любила меня озадачивать. Самые многословные и убедительные ответы я обычно давал в ее спальне, когда моя рука оказывалась у нее между ног. Сладострастной Уизи нравилось, когда ее ласкают. Она всегда носила очень соблазнительную и обтягивающую одежду, особенно то тюлевое платье, о котором я уже писал.
Уизи, как и Генри, не собиралась получать высшее образование (вскоре она стала продавщицей в «Файв-энд-Тэн»), однако у нее был цепкий ум, и мне нравилось с ней разговаривать. Как она попала в круг неотесанных приятелей Генри, я не знаю. Как и большинство жителей этого района, она была наделена добродушием, граничащим с равнодушием, – то ли даром, то ли проклятием. Если бы до моей встречи с первой любовью не оставалось так мало времени, я бы, наверное, влюбился в Уизи по уши. Но с появлением Коры Сьюард в моей жизни я перестал смотреть на других девушек.
Вряд ли я навещал Генри после того, как поступил в колледж. Его родители и не помышляли о высшем образовании, ведь семье требовался еще один кормилец, а после окончания школы Генри вполне годился на эту роль. Найти ему работу на фабрике отца не составило труда. Генри моментально обзавелся коробочкой для ленча и термосом, как его отец. Они уходили на работу и возвращались домой вместе. Я ни разу не слышал от Генри ни единой жалобы – например, что работа слишком скучная или что рабочий день слишком долгий. Мне это казалось немыслимым – словно бы мой приятель добровольно отправился в тюрьму. Впрочем, так поступали все и в моем районе: это все равно что пойти в армию – просто наступает время, ты собираешь вещи и идешь. О чем тут еще говорить?
Теперь я видел Генри очень редко, и воспоминания об этих встречах почти стерлись из моей памяти. Я слышал о нем от другого нашего брата, жившего в том же доме, что и Генри.
Через несколько лет мой любимый кузен женился, у него родилось двое детей, и семья переехала в окрестности Лонг-Айленда – жалкое, Богом забытое место, угнетающее, нездоровое и уродливое, где на Генри обрушилось сплошное невезение. Я и не знал, как туго ему приходится, пока не приехал к Генри в гости. Поехал я от отчаяния – мы с Джун снова остались без гроша, я успел достать своими жалобами и бесконечными и бессрочными займами всех друзей, которых смог вспомнить, и вот однажды утром я подумал о Генри. Я полагал, что, раз у него есть работа, он сможет одолжить мне немного денег, но я ошибался. Он потерял работу, фабрика закрылась. Плюс ко всему несколько месяцев назад умерла его жена. И сам он был очень плох.
Я сидел, слушал историю его злоключений, и по моим щекам катились слезы. Оказывается, моему одинокому брату не к кому было обратиться за помощью – все друзья куда-то испарились, а других фабрик по производству футляров для трубок поблизости не было (к тому времени их выпуск перестал быть рентабельным).
Я пришел к Генри, чтобы занять пару центов – на худой конец, четверть доллара, но у него не было ни гроша, не хватало еще просить у нищего. Скорее уж, наоборот, мне следовало бы отправиться домой и наскрести где-нибудь деньжат для него, но я так же, как и он, уже давно и безуспешно бился головой о каменную стену.
Мы вместе вышли из его дома и отправились к железнодорожной станции по темной, грязной дороге, пролегающей по отталкивающим, гадким местам. Мы пожали друг другу руки, попытались улыбнуться и распрощались. Я видел своего двоюродного брата Генри в последний раз.
Джимми Паста
В средней школе у меня был только один соперник – такой же интеллектуал, как и я, но гораздо более серьезный и амбициозный ученик. Он поставил перед собой цель стать президентом Соединенных Штатов – ни больше ни меньше. Его отец был сапожником и иммигрантом с Сицилии, однако скромное происхождение только подогревало пыл неуемного отпрыска, которого к тому же в семье очень любили и поддерживали во всех начинаниях.
Мы с Джимми неплохо ладили, хотя настоящей близости между нами так и не возникло. В школе я больше дружил с Джеком Лоутоном, но он умер совсем мальчишкой от порока сердца (в возрасте двенадцати или тринадцати лет).
Причин для нашей с Джимми взаимной холодности насчитывалось ровно две. Джимми был итальяшкой и католиком, а я – стопроцентным белым американцем, принадлежащим вдобавок к протестантскому большинству. Друзей Джимми заводил исключительно среди выходцев из низов. Все они умели драться, а некоторые даже успели обзавестись известностью в боксерских кругах. Но больше всего в Джимми меня отталкивали его гордость и амбициозность: он хотел быть первым во всем. Хуже того, он искренне верил в мифы и легенды о наших героях. Никто бы не смог убедить его в том, что у Джорджа Вашингтона был скверный характер или что Томас Джефферсон приживал детей от собственных рабынь.
Учителя, естественно, обожали примерного мальчика и всячески облегчали ему жизнь. Никто никогда не осмеливался издеваться над ним, несмотря на его смуглую кожу, косоглазие и итальянский акцент.
В школе Джимми считался первым активистом – вечно организовывал какие-то мероприятия и собирал на них деньга. В свои двенадцать-трннадцать лет он вел себя как взрослый, и это выглядело подчас неестественно. Я наотрез отказался вступить в клуб, который он основал, и никогда не рассказывал ему о нашем клубе. Такой человек, как Джимми, не смог бы понять, что двигало нами при создании общества «без цели». Он считал, что цель и смысл должны быть во всем, а в клубе «Мыслители», а точнее, в «Обществе Ксеркс», их не было и в помине.
Имя Джимми часто мелькало на страницах местных газет. Им восхищались, ему завидовали. Однажды он даже участвовал в марафоне. Несомненно, он зря в это ввязался, зрелище получилось душераздирающим, но Джимми было важно доказать, что для него нет ничего невозможного.
Он все время торчал в школе, кажется, ходил еще и в вечернюю смену, а в газетах писали, что он вдобавок ко всему дает уроки бойскаутам. То и дело попадались заголовки вроде: «Сегодня. Лекция Джимми Пасты «Законность и послушание» или «Джеймс Паста читает лекцию «Как стать великим человеком». Натыкаясь на них в газете, мой старик многозначительно сообщат мне, как он восхищается Джимми.
– Он далеко пойдет, – говорил отец, подразумевая «не то что ты». Папа не верил, что из меня выйдет что-нибудь путное. В то время, как Джимми работал на свою репутацию, я хотел стать лейтенантом или капитаном в юношеской военной бригаде «Батарея А береговой артиллерии», созданной при пресвитерианской церкви, куда я ходил. Я и церковь-то посещал только потому, что хотел попасть в бригаду: мне очень нравились тренировки в церковном подвале. Вскоре я стал младшим лейтенантом и страшно гордился своей красной нашивкой.
Человек, организовавший этот отряд, майор N, был гомосексуалистом. Он любил мальчиков, а все родители считали его «душкой», даже не подозревая, каким именно образом он любит своих подопечных. Каждый вечер, когда мы являлись на службу, он приводил нас в маленький кабинет, сажал по очереди к себе на колени и принимался целовать и тискать. Нас это приводило в неописуемый ужас, но никто не решался донести на него: нам бы просто не поверили, ведь он казался таким безобидным. Не исключено, что майор был бисексуалом и приставал к нам просто от избытка чувств. В конце концов кто-то на него все-таки донес, и бедолагу с позором выставили. Честно говоря, мы не слишком обрадовались: среди церковной братии встречались педики и похуже, но их никто не трогал.
В любом случае Джимми не проявлял интереса к этим отрядам, наверное, был слишком занят в школе. Он решил стать юристом и действительно стал им, преодолев немало трудностей на своем пути.
Виделись мы редко, разве что иногда случайно сталкивались на улице. Тогда мы болтали о том о сем – о Боге, о политике, о книгах, о ситуации в мире. Как ни странно, Джимми втайне восхищался мной, чувствуя мой скрытый писательский дар. Мы почти ни в чем не соглашались друг с другом, и все же до вражды не доходило. Обычно наше общение заканчивалось тем, что я обещал проголосовать за него, если понадобится, хоть и не верю во всю эту политику. Я обещал от чистого сердца, несмотря на то, что за свою жизнь не голосовал ни разу. Впрочем, если бы Джимми Паста баллотировался в президенты США, я бы обязательно отдал свой голос этому честному, серьезному и законопослушному парню.
Мы ходили в 85-ю школу на углу Коверт-стрит и Эвергрин-авеню. Гимн школы, страшно сентиментальный и глупый, начинался словами «Дорогая восемьдесят пятая…». И по сей день я иногда получаю открытки от Джимми, они напоминают мне о старых добрых деньках. (Разумеется, Джимми вошел в число почетных учеников школы.)
Эвергрин-авеню была похожа на множество других безликих улиц Бруклина – обыкновенный бедняцкий район без отличительных примет. Сапожная мастерская отца Джимми находилась почти напротив школы. Я хорошо помню местные пекарню и гастроном – там заправляли немцы. (Только аптекарь был не немцем, а евреем. Единственный толковый человек на всю округу.) Немцы продавали и овощи – репу, кольраби, цветную капусту, артишоки. Здесь владельцы магазинов считались солидными гражданами. Чуть дальше на той же улочке ютилась баптистская церквушка, выкрашенная в белый цвет. Вот и все, что я помню, – однообразие, темнота, немецкие рожи, овощи…
Школа, напротив, надолго останется в моей памяти благодаря нескольким необычным учителям. Первое место среди них занимает мисс Корде. Я говорю «мисс», хотя ей, наверное, было не меньше пятидесяти, а то и все шестьдесят. Что именно она преподавала – математику, английский или что-то еще, – не важно. На самом деле она преподавала нам основы отношения к миру, к ближнему своему и к самому себе. За это мы любили ее больше всех: она излучала радость, покой, уверенность – и веру. Веру не в религиозном смысле, а веру в жизнь. Она научила нас радоваться тому, что мы живы, понимать, как нам повезло, что мы вообще существуем на белом свете. И это было здорово! Когда я думаю о том, какая нас окружала повсюду фальшь и ложь, мисс Корде возвышается надо всей этой грязью, словно Жанна д’Арк. Я часто утверждаю, будто школа меня ничему не научила, однако надо признать, что сама возможность посещения занятий мисс Корде была великой привилегией и стоила больше, чем все знания в мире, вместе взятые.
На втором месте идет Джек N, руководитель в выпускном классе. Чрезвычайно занимательный типаж! Подозреваю, что он был либо гомиком, либо бисексуалом, но все училки сходили по нему с ума. Он умел интересно рассказывать, в том числе двусмысленные анекдоты, и всегда пребывал в прекрасном настроении. В отличие от майора N он к нам не лез, в худшем случае мог выдать какую-нибудь похабщину и рассмеяться. Женщины не оставляли его равнодушным – по крайней мере с виду: он держался с ними раскованно, много болтал, распускал руки – и они его за это обожали. Так и вижу, он хватает мисс М. за задницу, а она хихикает будто девчонка.
Я часто видел его идущим домой. Всегда очень опрятно и стильно одетый, он носил котелок и небрежно помахивал в воздухе тросточкой из слоновой кости. Нельзя сказать, что мы многому у него научились, зато нам нравилось, что он обращается с нами как с настоящими мужчинами, а не сопливыми подростками.
Были и другие учителя, сыгравшие в моей жизни важную роль. Мисс М., о которой я только что упомянул, открыла мне глаза на то, что даже у учителей есть пол, а именно в случае с мисс М. я понял, что у них есть влагалище. Я чувствовал, как ее щелочка зудит и чешется – так ей хочется секса с Джеком, этим пижоном с неизменной гвоздикой в петлице. Нет ничего проще – представить, как она зажимает объект в темный угол и расстегивает ему ширинку. На ее лице застыло вечно похотливое выражение, ее губы всегда были слегка приоткрыты, как будто только и ждали возможности взять в рот. Смех ее казался мне каким-то грязным. Минимум чистоты, никакой невинности – одна неприкрытая соблазнительность. Другие училки рядом с ней смотрелись жалко: она носила обтягивающие юбки, блузки с глубоким вырезом, не скрывавшим ее пышные формы, и пользовалась сильными духами, мускусный запах которых так и побуждал к решительным действиям.
Наконец, старый добрый Скотт, мистер Макдональд. Когда он преподавал у нас, я еще был очень юн, робок и неискушен. Особенно мне запомнился один эпизод, когда мистер Макдональд поставил меня в пример всему классу. Он объяснял нам на доске решение трудной математической задачи, а закончив, повернулся к нам и спросил, все ли понятно. Все кивнули. Кроме меня. Я встал и сказал, что ничего не понял. В ответ на мое заявление одноклассники расхохотались. Надо же, вот идиот! Не понял, так еще встал и перед всеми признался, что он полный кретин! Да уж, обхохочешься!
Но у мистера Макдональда было свое мнение на этот счет. Подняв руку, он призвал класс к тишине, а затем попросил меня снова подняться и велел ученикам взглянуть на происшедшее с другой точки зрения и впредь постараться вести себя так же, как я.
– Генри Миллер не трус, – сказал он. – Ему не стыдно признаваться, что он чего-то не знает. Это называется искренность, и я хочу, чтоб вы брали с него пример.
Естественно, произошедшее порядком меня удивило, ведь я вовсе не стремился выпендриться, все вышло само собой. Тем не менее я очень гордился своим поступком.
В школе я ненавидел и презирал только одного человека – директора Пиви. Я считал его воображалой, пижоном и лицемером. Кроме того, он не соответствовал моему представлению о настоящих мужчинах. Хилый, узкогрудый, чрезвычайно напыщенный, он корчил из себя большого ученого и знатока, хотя я так и не смог выяснить, каких же наук он доктор. Он то и дело приглашал в школу доктора Брауна в качестве назидательного примера для учеников. Видимо, доктор Браун когда-то и сам провел немало времени за партами «дорогой восемьдесят пятой». Стоило ему подняться на кафедру, как вся аудитория хором запевала: «Дорогая восемьдесят пятая, мы постараемся прославить твое доброе имя…», после чего доктор Браун начинал двухчасовую речь. Учитывая, что выступавший успел объехать почти весь мир, слушать его было интересно и познавательно. Где-нибудь в середине речи он неизменно оборачивался к директору Пиви и самым трогательным образом сетовал на то, как же ему не хватало «дорогой восемьдесят пятой». Эта похвальная тоска по родным пенатам обычно разбирала его где-нибудь в Сингапуре, в Сьерра-Леоне или Энгадине – одним словом, в каком-то невероятно далеком месте, о котором никто из нас слыхом не слыхивал. В принципе выступление всем приходилось по душе, и никто так и не додумался поинтересоваться у доктора Брауна, какого черта он потерял в этих богом забытых местах.
Что и говорить, доктор Пиви сильно отличался от Джорджа Райта, которого сменил на этом посту. Создавалось впечатление, будто Пиви в глаза не видел женщин и уж тем более не хватал их за задницу или за грудь. Он всегда появлялся в классе и исчезал внезапно, словно призрак.
Иногда директор наведывался в дом моего друга Джека Лоутона. Впрочем, в этом ему состааляли компанию и майор N, и прочие важные господа вроде доктора Брауна и одного косоглазого сенатора, а может быть, конгрессмена. Лоутоны, выходцы из Англии, вели светский образ жизни. Мой приятель Джек в свои неполные одиннадцать поражал подлинным изяществом манер. Мне нравилось, как он говорит «Сэр, позвольте налить вам еще кофе?» и прочую муть, однако остальные ребята смотрели на него с подозрением. Уж не гомик ли он? С чего это он так важничает? Да кем он себя возомнил, черт возьми? Джек реабилитировал себя в глазах общественности, став старшим лейтенантом в юношеской бригаде. Для своих лет он очень много читал: в четырнадцать проглотил всего Диккенса и Киплинга, большую часть Джозефа Конрада и Томаса Харди. Учеба давалась ему легко, корпеть над тетрадями он не привык. К тому же ему очень повезло с матерью. О Джимми Паста он был невысокого мнения: для Джека этот выскочка все равно оставался презренным крестьянином. Только представьте, что доктор Пиви вдруг вздумал бы ходить в гости к Джимми, в грязные комнаты на задах мастерской по ремонту обуви. Да миссис Паста не поняла бы ни слова из его речей, не говоря уже о мистере Паста…
Неподалеку от школы находился немецкий гастроном. Каждое воскресенье я затоваривался там для воскресного ужина: горшечный сыр со сливками, салями, ливерная колбаса и вкусные болонские колбаски. Затем я обычно заходил в булочную напротив, чтобы купить яблочный пирог – streusel kuchen. Ничто не могло изменить этого воскресного меню, и оно мне никогда не надоедало.
Чего не скажешь о владельцах магазинов, вернее, владелицах – жирных, обрюзгших, неграмотных, узколобых и скупых. За все это время я не услышал ни одного умного слова – ни от них самих, ни от их клиентов. Такие тупицы доведут кого угодно, от одного взгляда на них меня колотило от злости. Задолго до возвышения Гитлера я возненавидел Германию. Впрочем, позже я обнаружил, что американские немцы гораздо хуже немцев натуральных. Последние вовсе не так уж глупы, меньше озабочены деньгами и не очень похожи на свиней.
Шли годы, а Джимми не уставал трудиться на благо личной репутации, чтобы стать заметным общественным деятелем. Пока он усердствовал в освоении юридических наук, необходимых для начала пути в Конгресс, я был полностью поглощен своей хаотичной жизнью. За это время я сменил множество работ, не в состоянии надолго удержаться на одном месте. Больше всего мне помог с работой клиент отца по фамилии Грант. Кажется, он занимал должность вице-президента Федерального резервного банка на Уолл-стрит. Мне и еще тридцати служащим поручили проверять счетные машины – работа скучная, зато хорошо оплачиваемая, да и команда у нас подобралась неплохая. Я работал уже два месяца, и все было прекрасно, пока однажды меня не потребовал к себе менеджер по кадрам. К моему великому изумлению, он сообщил, что я уволен. Почему, спросил я, вас не устраивает, как я работаю?
Он поспешил уверить меня, что дело вовсе не в работе. А во мне.
– А что со мной? – воскликнул я.
– Ну, мы навели о вас справки, поговорили с друзьями и соседями… кое-что узнали…
И тут он выдал мне все подробности моих отношений с вдовой.
– Речь идет не о ваших моральных принципах. Просто мы не можем доверять такому сотруднику.
И он сообщил мне, что, учитывая мою безрассудную страсть к женщине гораздо старше меня, они не могут предсказать, что еще я могу выкинуть.
– Да что такого я могу сделать с вашим банком? – взбешенно заорал я.
– Например, ограбить его, – сказал менеджер ласково.
– Вы шутите? Это же полный бред!
Но он не согласился и кротко объяснил, что дальнейшие препирательства бессмысленны. Со мной было покончено без вопросов.
Так я переходил с одной работы на другую, пока в конце концов не сумел удержаться в телеграфной компании в качестве администратора по найму. К концу этого периода на танцах я познакомился с Джун. Через несколько месяцев я бросил работу в «Вестерн Юнион», чтобы поставить все на карту профессионального писательства. Так началась моя нищета. И все, через что мне пришлось пройти, было лишь прелюдией к тому, что еще предстояло.
Уходя из «Вестерн Юнион», я пообещал Джун, что не буду искать новую работу, а засяду за стол, дабы творить, тогда как моя возлюбленная позаботится обо всем остальном. Так мы и сделали, однако, несмотря на все старания, удача оказалась не на нашей стороне. Я писал много, но ничего не было опубликовано. В конце концов я протолкнул кое-что в печать под именем моей подруги, Джун Мэнс-филд, и это имело чуть больший, хотя и недолгий успех.
Затем появилась Джин – странное, но красивое создание, так приглянувшееся Джун. Они вели себя как лесбиянки и через несколько месяцев задумали совместное путешествие по Европе. Джин была художницей, поэтессой и скульптором, а еще делала кукол. Одна из них, по имени Граф Бруга, становилась сенсацией, где бы они ее ни демонстрировали.
В это время я начал просить милостыню на Бродвее, но даже это немудреное занятие не помогло. День за днем я возвращался домой с пустыми карманами. Мы вели полудикое существование в подвале жилого дома, в помещении, где когда-то размещалась прачечная. Зима выдалась холодной, мне пришлось разрубить всю мебель на куски и использовать ее в качестве топлива. Я думал, это конец. Пасть ниже было бы сложно.
Однажды вечером я брел домой крайне подавленный, настолько голодный, что не мог даже вспомнить, когда ел в последний раз. И вдруг навстречу мне попадается Джимми Паста, ныне – член муниципального законодательного органа. Выглядит энергичным и преуспевающим. Мы сердечно друг друга приветствуем.
– Ну, Генри, дружище, как поживаешь? – спрашивает Джимми, похлопывая меня по спине.
– Хуже некуда, – говорю я и вижу на его лице выражение искренней озабоченности.
– В чем дело? – спрашивает Джимми.
– Я по уши в дерьме. У меня нет работы, и я хочу жрать. При слове «жрать» его лицо озаряется.
– Ну, это мы можем исправить прямо сейчас.
Он берет меня под руку, и мы идем в шикарное местечко, где его все знают и где мы на славу обедаем.
– Рассказывай, – говорит он, когда мы усаживаемся. – Что с тобой стряслось? Я слышал, ты вроде был редактором в каком-то журнале.
Я криво улыбаюсь:
– Я был редактором в компании, выполняющей заказы покупателей по почте. К литературе это отношения не имело.
Так мы сидели и болтали. Я выпил несколько кружек пива, мы вспомнили старую добрую восемьдесят пятую, наконец я сказал:
– Мне нужна работа, Джимми. Чертовски нужна. Поможешь?
Я знат, что он работает секретарем у начальника отдела по управлению парковыми зонами – теплое местечко. К моему удивлению, Джимми сказал, что мог бы пристроить меня к себе в офис.